355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрих Киршбаум » «Валгаллы белое вино…» » Текст книги (страница 19)
«Валгаллы белое вино…»
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:08

Текст книги "«Валгаллы белое вино…»"


Автор книги: Генрих Киршбаум



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)

3.1.3. Музыкальная тема: образы Шуберта и Моцарта

В начале 1930-х годов Мандельштам пишет наряду с «Роялем» еще несколько «музыкальных» стихотворений, в которых появляются шубертовские и моцартовские мотивы и аллюзии. Герой стихотворения «Жил Александр Герцевич…» «наверчивает» Шуберта. Главный подтекстуальный ресурс стихотворения – песня Шуберта на стихи Гете «Гретхен у прялки» («Gretchen am Spinnrade») и раннее стихотворение самого Мандельштама – «Бесшумное веретено» (Кац 1991а: 75). Среди метафорических метаморфоз стихотворения – превращение «голубоглазого хмеля» музыки из «шубертовского» стихотворения «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…» в «музыку-голубу»: «Нам с музыкой-голубою / Не страшно умереть» (Мандельштам 1995: 198), метонимически связанную с одной из героинь стихотворения «Жил Александр Герцевич…» – «итальяночкой» Бозио.

Мандельштам обыгрывает фоносемантическую рифменную вереницу Герцевич-Сердцевич-Скерцевич [263]263
  Биографический контекст герценовских ассоциаций: в январе 1931 года бесприютные Мандельштамы переезжают в Москву, где живут на квартирах родственников и знакомых, через год после переезда они получают крохотную комнатушку в писательском Доме Герцена.


[Закрыть]
. Соединение сердечности и шуточности дополняется макаронической игрой со значениями слов разных языков – еврейское имя Герц, аллюзии, отсылающие к А. Герцену, значения «Herz» в немецком или на идиш («сердце») и переход к музыкальному итальянскому термину «скерцо» создают искомый Мандельштамом трагикомический эффект.

В 1931–1932 годах Мандельштам создает ряд стихотворений о «буддийской» Москве. В одном из них («Там, где купальни, бумагопрядильни…») в почти сюрреалистическом пейзаже столицы звучит музыка Шуберта:

 
На Москве-реке почтовым пахнет клеем,
Там играют Шуберта в раструбы рупоров.
Вода на булавках и воздух нежнее
Лягушиной кожи воздушных шаров.
 
(«Там, где купальни, бумагопрядильни…», III, 61)

Не столько почтовые ассоциации с рожком почтальона, сколько сам водно-речной антураж стихотворения (Москва-река, Ока, Клязьма) связался в сознании Мандельштама с центральной водной образностью «Прекрасной мельничихи» и других песен Шуберта и вызвал тем самым появление Шуберта в этом стихотворении. Напомним, что уже в «Четвертой прозе» образ Шуберта метонимически, через немца-шарманщика «с шубертовским лееркастеном», дополнял сюрреалистически-абсурдную картину Москвы (III, 179). «Шубертовский» потенциал безумия был заложен, скорее всего, еще раньше, в первом «шубертовском» стихотворении – «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…». Если в 1918 году через образ «Шуберта» передавалось нарастающее, болезненное сумасшествие революционной смуты, то в начале 1930-х годов оно превращается в фантасмагорический сюрреализм социалистической столицы.

Кроме шубертовских ассоциаций, в произведениях 1931–1932 годов присутствуют и моцартовские аллюзии. Так, в стихотворении «Полдень в Москве. Роскошно буддийское лето…» (1931) посреди московского пейзажа появляется Моцарт:

 
Уже светает. Шумят сады зеленым телеграфом,
К Рембрандту входит в гости Рафаэль.
Он с Моцартом в Москве души не чает —
За карий глаз, за воробьиный хмель.
 
(«Полдень в Москве. Роскошно буддийское лето…», III, 53–54)

Здесь функция Моцарта, связанного с «хмелем» – атрибутом немецкого, еще во многом пересекается с его ролью в «Египетской марке», где музыка композитора была частью того сюрреалистического Петербурга, в котором погибает Бозио, чья судьба, как мы видели на примере «шубертовского» «Жил Александр Герцевич…», тематизировалась Мандельштамом в стихотворениях 1931 года. Шуберт и Моцарт – часть фантасмагорического образа столицы и своего рода музыкальный аккомпанемент «неугомонной» Москвы.

До 1930-х годов Моцарт находился на периферии музыкальных интересов Мандельштама. Поэт не тематизировал музыку Моцарта, хотя и слушал ее регулярно, на концертах и по радио [264]264
  Ср. воспоминания Э. Герштейн (1998: 8). Правда, из контекста не совсем ясно, к каким временам относятся воспоминания Э. Герштейн: к 1928 году или к 1930-м годам, когда образ Моцарта нашел свое место в стихотворениях поэта. Биографическая деталь: в 1932 году Мандельштам «в необычно быстром темпе», с трагически-стремительной интонацией исполнил в присутствии Э. Герштейн «сонатину Моцарта» (Герштейн 1995: 278).


[Закрыть]
. Изменение в отношении к Моцарту произошло, по-видимому, под воздействием знатока немецкой музыки и литературы биолога Б. С. Кузина: в «Путешествии в Армению», в главе, посвященной разговорам с другом, Мандельштам связывает Моцарта с «натуралистской» образностью [265]265
  Ср.: «Какой Бах, какой Моцарт варьирует тему листа настурции?»: III, 194; «Паллас насвистывает из Моцарта»: III, 388; «Кто не любит Гайдна, Глюка и Моцарта – тот ни черта не поймет в Палласе» – Паллас «перенес на русские равнины» «телесную круглость и любезность немецкой музыки»: III, 201.


[Закрыть]
. Музыковедческо-ламаркистский диалог с Кузиным продолжается в стихотворении «Ламарк»:

 
Он сказал: довольно полнозвучья, —
Ты напрасно Моцарта любил:
Наступает глухота паучья,
Здесь провал сильнее наших сил.
 
(«Ламарк», III, 62)

Музыка Моцарта, олицетворяющая музыкально-поэтическое «полнозвучье», противопоставляется наступающей «глухоте паучьей». По нашему предположению, в подтекстах мотива глухоты – судьба «глухого» Бетховена. Слова «довольно полнозвучья», вложенные в уста неизвестного героя («он сказал»), по-видимому, отсылают к музыкальным новшествам Бетховена, реорганизовавшего музыкальную гармонию классицизма. Моцарт был любимым композитором (и недолгое время учителем) Бетховена. Подтекстуальность бетховенского сюжета – намеренно стертая, смешивающаяся с биологической образностью (глухота пауков). Этим смешением и намеренно затемненными картинами из жизни Ламарка и Бетховена Мандельштам создает искомый синтетический сюжет, в пространство которого иносказательно погружает повествование о собственном положении, в котором «не до Моцарта».

Сама поэтика синтетического сюжета присутствует на протяжении всего творчества Мандельштама, однако с годами меняется ее функция. У раннего Мандельштама метасюжетность («Аббат», «Домби и сын» и др.) юмористически (пародический коллаж) работает на искомую акмеистическую легкость высказывания. В революционные годы происходит важная перемена: в рамках немецкой темы нами был разобран «шубертовский» «дайджест» романтических сюжетов в стихотворении «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…», имевший своего рода «ономатопоэтическую» функцию – с помощью метасюжета Мандельштам передавал саму синтетичность поэтики романтизма. В 1920-е годы, в период поисков Мандельштамом новой (пост)революционной поэтики, синтетизм усиливает метафоризм. У позднего Мандельштама синтетический характер лирического сюжета работает на другую константу поэтики 1930-х годов – затемнение и пропуск смысловых звеньев, интерпретационную открытость, а значит, и внелитературно-мотивированную иносказательность высказывания. Тематизированные в рамках немецкой темы интертексты, сюжеты и отдельные мотивы в силу своей многосложности и оксюморонности представляли для этих целей особо благодатный поэтический материал.

3.1.4. Советская дьяволиада

В 1931 году, по следам гетевских чтений с Кузиным и в преддверии официальных мероприятий в связи со столетней годовщиной со дня смерти Гете, Мандельштам пишет стихотворение «Сегодня можно снять декалькомани…», заканчивающееся мотивом поездки-прогулки Мефистофеля на Воробьевы горы:

 
И Фауста бес – сухой и моложавый —
Вновь старику кидается в ребро
И подбивает взять почасно ялик,
Или махнуть на Воробьевы горы,
Иль на трамвае охлестнуть Москву.
 
(«Сегодня можно снять декалькомани…», III, 60)

Мандельштам берет не устоявшиеся клише «Фауста», а конкретный мотив, причем не центральный. Здесь, в отличие, например, от цветаевского Фауста из стихотворения «Ты миру отдана на травлю…», Фауст взят не просто как эмблема Гете. Сходное отличие в использовании немецких образов мы наблюдали на примере образа Лорелеи: у Цветаевой – клише, Мандельштам же подхватывает и развивает отдельный конкретный мотив.

В связи с источниками мотива гипотетической фаустовской прогулки по Воробьевым горам укажем на стихотворение Пастернака «Воробьевы горы» (1989: 142), где описывается прогулка и гуляние на Троицу, интертекстуально обыгрывающее сцену пасхальной прогулки Фауста и Вагнера. За «Воробьевыми горами» в сборнике «Сестра моя – жизнь» следует стихотворение с немецким названием «Mein Liebchen, was willst du noch mehr?», реминисцирующем рефрен стихотворения Гейне «Du hast Diamanten und Perlen…» (Пастернак 2003: 468): композиционный отсыл к пропитыванию «Воробьевых гор» в «немецко-романтическом» свете [266]266
  То, что сцена «У ворот» была для Пастернака особенно важной, подтверждается тем, что Пастернак, переводя и готовя к публикации «Фауста» (Гете 1950: 422–530; полностью – Гете 1953), в качестве пробы отдал в «Новый мир» именно перевод сцены «У ворот» (1949).


[Закрыть]
. Сцену прогулки из «Фауста» Мандельштам хорошо знал: в статье «Пшеница человеческая» он описывает «бюргеров» из «Фауста», покуривающих «на скамеечке» табак и рассуждающих «о турецких делах». Сразу же за этой сценой «Перед воротами» («Vor dem Tor») у Гете следует пасхальная прогулка Фауста. Вероятно, в сознании Мандельштама прогулка Фауста с Вагнером на Пасху наложилась на сцены прогулок Фауста с Мефистофелем и Гретхен [267]267
  Важность мотива прогулки в творчестве Мандельштама в рамках немецкой темы мы обговаривали на примере стихотворения «Лютеранин».


[Закрыть]
. Релевантность пастернаковских интертекстов не подлежит сомнению. В 1922 году вышел сборник Пастернака «Сестра моя – жизнь», содержащий стихотворный цикл «Елене» (биографической канвой цикла, отсылающего к Елене второй части «Фауста», была история с Еленой Виноград [268]268
  Подробнее об истории возникновения «Сестры моей – жизни» см. Е. Пастернак (1997: 267–287).


[Закрыть]
), а в 1923 году – «Темы и варьяции», включавшие стихотворения «Мефистофель» и «Маргарита» [269]269
  Оба стихотворения вышли под общим заголовком «Два стихотворения из Фаустова цикла» еще в 1920 году в сборнике «Булань» (1920: 24–25). Гетевская интертекстуальность Пастернака была замечена современниками. Ср. упоминания фаустовских аллюзий Пастернака у А. Лежнева (1927: 36–37, 46, 48, 51).


[Закрыть]
. До прочтения Пастернака Мандельштам рассматривал Гете в свете полемики с символизмом. По нашей гипотезе, именно Пастернак с его литературно-мотивным (а не как в случае символистов, идеологическим) использованием гетевских образов снял «табу» на Гете в сознании Мандельштама. Интертекстуальный комплекс вокруг прогулки лирического героя стихотворения «Сегодня можно снять декалькомани…» на Воробьевы горы вместе с Мефистофелем прямо и косвенно связан со стихотворениями Пастернака.

Не менее актуальная для Мандельштама ассоциация – знаменитая прогулка на Воробьевых горах Герцена и Огарева. Герцен появляется у Мандельштама в немецком обрамлении в «Шуме времени»: «бурная политическая мысль (Герцена. – Г.К.) всегда будет звучать, как бетховенская соната» (II, 384) [270]270
  Ср. лексико-семантическую перекличку «бурности» Герцена с «Бурей и натиском».


[Закрыть]
. На 1931 год приходится пик герценовских ассоциаций («Жил Александр Герцевич…»). Памятуя о «Воробьевых горах» Пастернака, Мандельштам связал поэзию автора сборника «Сестра моя – жизнь» с Герценом и Огаревым в заметке «Пастернак» начала 1920-х годов, утверждая, что, «конечно, Герцен и Огарев, когда стояли на Воробьевых горах мальчиками, испытывали физиологически священный восторг пространства и птичьего полета. Поэзия Пастернака рассказала нам об этих минутах» (II, 302).

Пастернаковские ассоциации возникли еще и потому, что Пастернак в сознании Мандельштама – поэт – москвич.В своих «московских» стихах петербуржец Мандельштам всегда опирается на конкретного подтекстуального собеседника-москвича. В 1916 году таким собеседником была Цветаева. В 1920-е годы место Цветаевой как источника аллюзий и ассоциаций занял «эксперт» по Москве Пастернак. В связи с этим достаточно указать на то, что впервые Воробьевы горы появляются у Мандельштама в стихотворении «На розвальнях, уложенных соломой…», навеянном прогулками с Цветаевой по Москве. В этой историко-мифологической «московской» медитации 1916 года описывалась последняя поездка по Москве Отрепьева «от Воробьевых гор» (I, 120–121) [271]271
  Ср. переклички темы казни самозванца в «На розвальнях, уложенных соломой…» с мотивом казни заговорщиков в стихотворениях 1921 года.


[Закрыть]
. В этом стихотворении, так же как в «Сегодня можно снять декалькомани…» Мандельштама и в «Воробьевых горах» Пастернака, описывается всенародное гулянье-гульбище.

В начале 1930-х годов мотив поездки-прогулки на Воробьевы горы не потерял своей «зловещей» окраски, но на смену культурно-историческому видению смуты пришла фантасмагорическая картина смуты советской Москвы. Фантасмагоризация происходит за счет внедрения в повествование образа Мефистофеля. Литературно демонизируя советский быт (и, в частности, быт социалистической Москвы), Мандельштам следует уже разработанной в советской литературе 1920-х годов традиции фантасмагорической сатиры. До конца не ясно, имеют ли образно-жанровые переклички мандельштамовского сюжета с «Дьяволиадой» (1925) и «дьявольской» линией в «Мастере и Маргарите» М. Булгакова (начало работы над романом – 1928 год) интертекстуальный характер, или же, учитывая более раннее присутствие фаустовских ассоциаций в творчестве Мандельштама, речь идет о параллельном развитии [272]272
  Ср. также сюжетную линию, связанную с Домом Герценау Булгакова.


[Закрыть]
.

В свете «фаустовских» ассоциаций напрашивается «гетевское» прочтение концовки стихотворения «Сегодня можно снять декалькомани…»: «Ей [Москве. – Г.К.] некогда. Она сегодня в няньках. / Все мечется. На сорок тысяч люлек / Она одна – и пряжа на руках» (III, 60). Не исключено, что образ пряхи-Москвы связан, помимо ассоциаций с Пенелопой и парками, и с прялкой гетевско-шубертовской Гретхен [273]273
  Ср. также лексико-синтаксические переклички словосочетания «Все мечется» с «Все перепуталось» в «Декабристе» и «Все тает. И Гете тает» в «Египетской марке» (II, 489).


[Закрыть]
.

Последствием «итальянского» путешествия в Армению явилось увеличение в стихотворениях 1931–1932 годов числа немецких культурных реалий: в первую очередь музыкальных (Шуберт, Моцарт и др.) и литературных (Гете, Гофман). Мандельштам внедряет в свои поэтические описания Москвы сюжетные реминисценции из «Фауста» и отсылы к песням Шуберта на стихи Гете. Одновременно Шуберт вплетается Мандельштамом в контекст сюжета о смерти итальянской певицы Бозио (олицетворение хрупкости культуры), который в «Египетской марке» имел «моцартовское» обрамление. В то же время образ музыки Моцарта в стихотворениях 1931–1932 годов предстает уже не только как носитель трагически-абсурдной «диссонансности». По принципу смежности с Палласом, актуальным дарвинистско-ламаркистским дискурсом и биологическими штудиями Гете, обогатившись новыми ассоциациями, моцартовские аллюзии работают на дальнейшую абсурдизацию московского сюжета. Музыкально-литературными «немецкими» аллюзиями Мандельштам сюрреалистически фантасмагонизирует свое лирическое повествование, создавая свою «дьяволиаду» социалистической Москвы.

3.2. Кульминация немецкой темы в стихотворении «К немецкой речи»
3.2.1. Черновики и варианты: предварительные замечания

В августе 1932 года Мандельштам написал стихотворение «К немецкой речи» (далее: HP). HP – последнее прижизненно опубликованное стихотворение поэта – было напечатано в «Литературной газете» 23 ноября 1932 года и таким образом завершило целую серию мандельштамовских публикаций этого года. По-видимому, свою роль при публикации сыграло и то обстоятельство, что один из героев стихотворения – Гете, столетие со дня смерти которого широко отмечалось в СССР в 1932 году [274]274
  Отмечено Д. Майерс (1994: 88). В связи с этим укажем лишь на обширное исследование «Гете в русской поэзии», заказанное в 1932 году журналом «Литературное наследство» В. М. Жирмунскому (1932) и впоследствии выросшее в книгу «Гете в русской литературе» (1937). Март 1932 года проходит в стране под знаком Гете. Почти ежедневно заметки к столетию Гете публикуют не только литературные издания, но и центральные газеты – «Правда», «Известия», «Комсомольская правда», «Красная звезда», «Вечерняя Москва» и др. Перечень других изданий и мероприятий к столетней годовщине смерти Гете см. Тураев (2004а: 372–376) и Фомин / Лопатина (2004).


[Закрыть]
.

Исследователи, касавшиеся HP, высказывали предположение, что это стихотворение представляет собой кульминацию немецкой темы у Мандельштама [275]275
  Ср. Schlott 1988: 290; Nerler 1993: 133; Simonek 1994а: 62; Нерлер 1995: 181


[Закрыть]
, но в силу неизученности самой немецкой темы они не выделяли того, что, собственно, кульминируется. Кульминационность выражается не столько в самом факте прямого обращения к немецкой речи и литературе, для Мандельштама не уникальном (ср. обращения к армянской и итальянской речи), сколько в том, что в HP, как ни в каком другом стихотворении, пересеклись и переплелись почти все мотивы, наработанные Мандельштамом в рамках немецкой темы. Если в других стихотворениях нам, как правило, приходилось «вылавливать» немецкие мотивы из обшей сюжетно-метафорической канвы стихотворения, то в HP Мандельштам само название выдвигает немецкий элемент на первый план.

Для адекватного понимания HP требуется не только изучение и подключение к разбору стихотворения всех немецких мотивов поэта, но и обсуждение ближайшего контекстуального окружения стихотворения. В предыдущей главе нами было показано, что произведения Гете – одного из персонажей HP – оказываются не только главным объектом самопроекций и идентификаций, но и связующим центром «немецких» аллюзий в стихотворениях 1931–1932 годов. Однако этим контекстуальное окружение HP не исчерпывается. Помимо армянских впечатлений обращению Мандельштама к немецкой речи и поэзии предшествовали его поэтические медитации о русской поэзии, о Державине и Батюшкове, Тютчеве, Языкове, Фете, авторах, связанных с «немецкой» поэтической традицией в русской словесности. В 1932–1933 годах Мандельштам пишет ряд стихотворений, адресатом которых является сам язык, сама поэзия – «Дайте Тютчеву стрекозу…», «Батюшков» и «Стихи о русской поэзии», после HP – двойчатки «Ариоста» и стихотворение «Друг Ариоста, друг Петрарки, Тасса друг…», в которых поэт обращается к итальянской речи. Стихотворение «Не искушай чужих наречий, но постарайся их забыть…» заканчивает этот двухгодичный цикл «речевых» стихов. Наше стихотворение, прямо обращенное к немецкой речи, хронологически находится в центре этого цикла.

Учитывая крайне сгущенный метафорический характер и плотную интертекстуальную ткань HP, мы постараемся соединить при рассмотрении HP разбор биографических и библиографических данных с имманентным анализом, в ходе которого будут указаны и разобраны главные релевантные подтексты и контексты. Желание обстоятельно обсудить все важные нюансы, которые могли бы быть забыты при более обобщенном разговоре о HP, повлияло на наше решение разбирать стихотворение построфно. Такое медленное чтение будет способствовать и реконструкции всей драматической динамики лирического повествования в HP [276]276
  Опыт такого анализа оправдал себя в мандельштамоведении, как никакой другой. Книга О. Ронена «Approach to Mandel’štam» (1983), фундаментальная для мандельштамоведения, выстраивалась как построчный разбор двух стихотворений Мандельштама. Конечно, при разборе HP мы сможем сконцентрироваться лишь на главных интертекстах.


[Закрыть]
.

Интерпретацию HP осложняет тот факт, что стихотворение было создано не сразу. 8 августа 1932 года поэт написал сонет «Христиан Клейст», из которого впоследствии и выросло стихотворение; в одной из промежуточных стадий оно носило название «Бог Нахтигаль» (Мец 1995: 591):

 
                                         Freund! Versäume nicht zu leben:
                                        Denn die Jahre fliehn,
                                       Und es wird der Safi der Reben
                                      Uns nicht lange glühn!
                                                                 Ew. Chr. Kleist
 
 
1 Есть между нами похвала без лести,
2 И дружба есть в упор, без фарисейства.
3 Поучимся ж серьезности и чести
4 У стихотворца Христиана Клейста.
 
 
5 Еще во Франкфурте купцы зевали,
6 Еще о Гете не было известий.
7 Слагались гимны, кони гарцевали
8 И перед битвой радовались вместе.
 
 
9 Война, как плющ в дубраве шоколадной.
10 Пока еще не увидала Рейна
11 Косматая казацкая папаха.
 
 
12 И прямо со страницы альманаха
13 Он в бой сошел и умер так же складно,
14 Как пел рябину с кружкой мозельвейна.
 
(Мандельштам 1995: 484–485, 591)

В результате правок из «Бога Нахтигаля» вышло HP. Сонет «Христиан Клейст» Мандельштам впоследствии не включал в проекты своих сборников, поэтому мы с полным основанием можем рассматривать сонет не как часть двойчатки, а просто как предвариант HP [277]277
  В связи с этим мы присоединяемся к текстологически-библиографическому решению А. Меда, опубликовавшего сонет «Христиан Клейст» в разделе «Варианты». Даже если «Христиан Клейст» и возник как самостоятельный текст, после написания HP он получил статус черновика, а не двойчатки.


[Закрыть]
.

Герой стихотворения – немецкий поэт X. Э. Клейст (Christian Ewald Kleist). По воспоминаниям Н. Штемпель, она видела у Мандельштамов в Воронеже немецкие издания Новалиса и X. Э. Клейста – последнего Мандельштам читал ей в оригинале (Штемпель 1995: 374). Куплен был Клейст, по всей видимости, в 1932 году или еще раньше, в связи с предпринятыми под влиянием Б. С. Кузина немецкими штудиями. По воспоминаниям вдовы поэта, в период создания HP Мандельштам «покупал, кроме русских поэтов девятнадцатого века, немцев – Гете, романтиков (начал со случайно попавшегося Бюргера). Случайно попался и Клейст-старший. Его судьба поразила О. М.: он был ранен в битве… его узнали русские офицеры и на носилках отнесли в госпиталь» (Н. Мандельштам 1990а: 226). В вышеприведенном отрывке Н. Я. Мандельштам пересказывает карамзинскую версию смерти и похорон Клейста. Вот интересующий нас отрывок из «Писем русского путешественника»:

«В 1759 году, в жарком сражении при Куммерсдорфе, командовал он баталионом, и взял три батареи. У правой руки отстрелили у него два пальца: он взял шпагу в левую. Пулею прострелили ему левое плечо: он взял шпагу опять в правую руку. В самую ту минуту, как храбрый Клейст уже готов был лезть на четвертую батарею, картеча раздробила ему правую ногу. Он упал и закричал своим солдатам: „Друзья! Не покиньте Короля!“ Наехали казаки, раздели Клейста и бросили в болото. <…> Ночью нашли его наши гусары… <…> Поутру увидел Клейст нашего Офицера, Барона Бульдберга, и сказал ему свое имя. Барон тотчас отправил его во Франкфурт. <…> Через несколько дней умер Клейст с твердостию Стоического Философа. Все наши Офицеры присутствовали на его погребении. Один из них, видя, что на гробе у него не было шпаги, положил свою, сказав: „У такого храброго Офицера должна быть шпага и в могиле“» (Карамзин 1984: 39).

Знакомство Мандельштама с «Письмами русского путешественника» не вызывает сомнений. Об этом знакомстве свидетельствует эссе «Пшеница человеческая», отрывок из которого мы уже цитировали при разборе ОВР [278]278
  Ср.: «Вспомним отношение Карамзина и Тютчева к земле Запада, к европейской почве. И тот и другой сильнее всего чувствовали почву Европы там, где она вздыбилась горами, где она хранит живую память геологической катастрофы. Здесь в Швейцарии Карамзин пролил сентиментальные слезы русского путешественника» (II, 251).


[Закрыть]
.

Мандельштам не первый русский поэт, обратившийся к творчеству Э. X. Клейста [279]279
  Восприятию Э. X. Клейста в русском литературном пространстве уже посвящались некоторые исследования (Körner 1975; Hexelschneider 1984; Данилевский / Кочеткова / Левин 1996: 163–165).


[Закрыть]
. В 1932 году для Мандельштама, написавшего за два месяца до HP стихотворение «Батюшков», актуальна в первую очередь русская клейстиниана, касавшаяся Батюшкова. Так, в пушкинской «Тени Фонвизина» восставший из гроба Фонвизин встречается с русскими поэтами начала XIX века, в том числе и с Батюшковым (Simonek 1994а: 84–85). Батюшков сравнивается с Клейстом: «Знакомый вид; но кто же он? / Уж не Парни ли несравненный, / Иль Клейст? Иль сам Анакреон?» (Пушкин 1957:1,173).

Впечатления от описаний героической смерти Клейста были первоначальным толчком для поэтических медитаций Мандельштама, которые по ходу создания стихотворения все больше удалялись от своего сюжетного источника – карамзинских описаний судьбы Клейста. Отход от «линии» Клейста в HP П. Нерлер аргументирует тем, что

«…в той действительности, которую он (Мандельштам. – Г.К.)так хорошо знал, героический „случай Клейста“ – это лишь часть коллизии, и „случая“ самого Мандельштама здесь еще нет. Возможно, именно этим объясняется и весьма неожиданная для позднего Мандельштама сонетная форма первоначальной редакции, не встречавшаяся у него со времен „Камня“. Применительно к себе Мандельштам уже не мог бы изъясняться столь изящно, столь медальонно, столь классицистично!» (Нерлер 1995: 186–187).

Мы можем лишь добавить, что Мандельштам взял курс на метонимическое расширение контекста (от Клейста и «веймарских свечей» к «чуждому семейству» Запада) скорее по поэтологическим причинам: как раз в это время у него начинается поэтика пропущенных звеньев. Поэт и раньше опускал не только само собой разумеющиеся, но и те метафорические ориентиры, которые могли бы облегчить восстановление в читательском сознании образных перепадов лирического повествования. Мандельштам начала 1930-х годов делает это сознательно, о чем и говорят черновики «Ариоста» и других стихотворений.

Сонету «Христиан Клейст», в отличие от HP, был предпослан эпиграф из Клейста. Список текста с эпиграфом находится в собрании А. Звенигородского, с которым Мандельштам сдружился в период создания стихотворения. Вариант с эпиграфом предназначался только для Звенигородского (Мец 1995: 592). Сходная эпиграфная стратегия наблюдалась нами в связи со стихотворением «В тот вечер не гудел стрельчатый лес оргна…». Тогда в альбом Кривича-Анненского к стихотворению был приписан эпиграф из Гейне. При публикации HP в «Литературной газете» эпиграф был снят. Мы не знаем с достоверностью, было ли это авторской волей или же своеволием публикаторов, как, к сожалению, не приводя доказательств, предполагает П. М. Нерлер (1995: 185). Против предположения Нерлера говорит признание Н. Я. Мандельштам о том, что «первый вариант – сонет – прямое посвящение Клейсту, записан Звенигородским… О. М. сказал, что дарит ему этот вариант и больше нигде его не будет» (1990а: 226). В любом случае, в результате снятия эпиграфа исчез клейстовский ключ к стихотворению, который давал определенную подтекстуальную отмычку к некоторым сюжетным ходам HP.

В «Литературной газете» стихотворение вышло с посвящением Б. С. Кузину, дружба с которым, согласно «Путешествию в Армению», не только вернула Мандельштама к стихам, но и придала этому возвращению «немецкое» направление. Надежда Яковлевна, после войны поссорившаяся с Б. С. Кузиным, пыталась впоследствии принизить значение Кузина как вдохновителя и адресата HP [280]280
  Э. Герштейн полагала, что «Надежда Мандельштам [в своих мемуарах. – Г.К.] стремится умалить значение друзей в жизни ее мужа» (1998: 89). Характерно, что в качестве вопиющего примера такого принижения Э. Герштейн приводит отношение Н. Мандельштам к Б. Кузину.


[Закрыть]
:

«О. М. называл чтение „деятельностью“, и для него это была прежде всего деятельность отбора. Некоторые книги он перелистывал и просматривал, другие читал с интересом и любопытством, как, например, Хемингуэя и Джойса. Но наряду с этим существовало настоящее формообразующее чтение, книги, с которыми он как бы вступал в контакт, которые определяли какой-нибудь период его жизни или всю жизнь. Приход новой книги, определяющей период жизни, походил на встречу с человеком, которому суждено стать другом. „Я дружбой был, как выстрелом, разбужен“ относится далеко не только к встрече с Кузиным, но в гораздо большей степени к встрече с немецкими поэтами… О. М. и прежде знал этих поэтов – Гете, Гёльдерлина, Мёрике, романтиков; но просто чтение – это еще не „встреча“» (Н. Мандельштам 1999: 274).

По утверждению самого Кузина, хотя стихотворение и посвящено ему, «но обращено оно к обозначенному в заглавии адресату. Не ко мне прямо. Однако в нем есть слова, очень для меня значительные: Когда я спал без облика и склада,/ Я дружбой был, как выстрелом, разбужен» (Кузин 1999: 168). Посвятив стихотворение Кузину, Мандельштам тем самым отблагодарил его за «встречу» с немецкой литературой. Без Кузина эта встреча могла бы не состояться. Личностью Кузина, мандельштамовского «собеседника» и «второго „я“» Мандельштама, согласно признанию поэта в письме к М. С. Шагинян, «пропитана и… новенькая проза, и весь последний период… „зрелого Мандельштама“» (IV, 150).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю