355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрих Киршбаум » «Валгаллы белое вино…» » Текст книги (страница 23)
«Валгаллы белое вино…»
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:08

Текст книги "«Валгаллы белое вино…»"


Автор книги: Генрих Киршбаум



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)

3.3. Немецкая тема в произведениях 1933–1937 годов
3.3.1. От Парацельса до Шпенглера:
немецкие культурные реалии в «упоминательной клавиатуре» «Разговора о Данте»

В 1932 году Мандельштам начал изучать итальянский язык и читать Данте. Вдова поэта вспоминала, что первое время он прибегал к подстрочным прозаическим переводам с немецкого, при этом предпочитая немецкие подстрочники французским, «потому что немцы, как переводчики, точнее французов» (Н. Мандельштам 1999: 288) [323]323
  Даже в 1935 году, когда Мандельштам уже в совершенстве владел итальянским и переводил Данте на ходу, без словаря, он не расставался с немецким подстрочным переводом Комедии. Ср. Герштейн (1998: 105). Русских подстрочных переводов всего Данте не существовало.


[Закрыть]
.

В «Разговоре о Данте» Мандельштам развивает свои автопоэтологические положения на большом культурном материале, в том числе и немецком: так, Одиссеева речь 26-й песни Комедии «обратима… и к дерзким опытам Парацельса» (III, 238). «Ключевой признак сопоставления – смелость, дерзкость опытов Парацельса и дантовских тематических и метафорических рывков». А характеризуя фоноритмику 32-й песни «Ада», Мандельштам говорит о том, что «все это приплясывает дюреровским скелетом на шарнирах и уводит к немецкой анатомии» (III, 250). Характерно, что даже в контексте Дюрера Мандельштам отсылает не к немецкой живописи, а к «анатомии». В мандельштамовской концепции немецкой культуры практически начисто отсутствует немецкая живопись. Исключения немногочисленны: мимоходом, в контексте размышлений о грузинском искусстве упомянуты немецкие ренессансные портретисты. Немецкую живопись Мандельштам знал, но целенаправленно не тематизировал. Для сравнения можно взять тему живописи в рамках «французского комплекса». К французскому импрессионизму как теме Мандельштам обращался как в стихах, так и в прозе («Импрессионизм», III, 64–65; «Путешествие в Армению», III, 198–200). Различные сферы культуры приобретают у Мандельштама национальный характер: живопись отдана Франции [324]324
  Исключение – архитектура, общеевропейское достояние и достижение; в связи с предметом наших исследований достаточно вспомнить «германо-романскость» мандельштамовской готики.


[Закрыть]
. Практически исключая живопись из немецкой культуры, Мандельштам косвенно подчеркивал невизуальность немецкой культуры, тем самым выделяя ее музыкальную и литературную стороны, которые и тематизировал. Для «Разговора о Данте» характерны ассоциации с Бахом. Так, монументальность дантовской «Комедии» Мандельштам связывает с органной музыкой немецкого композитора:

«Задолго до Баха, и в то время, когда еще не строили больших монументальных органов, но лишь очень скромные эмбриональные прообразы будущего чудища, когда ведущим инструментом была еще цитра, аккомпанирующая голосу, Алигьери построил в словесном пространстве бесконечно могучий орган и уже наслаждался всеми его мыслимыми регистрами и раздувал меха, и ревел, и ворковал во все трубы» («Разговор о Данте», III, 225).

Характерен и сам принцип выстраивания дантовской «генеалогии наоборот». Явление более раннее определяется через более позднее, через «еще не». В контексте немецкой темы этот прием знаком нам по стихотворению «К немецкой речи», где время Христиана Клейста передается через еще не вступившего на литературную сцену Гете: «Еще во Франкфурте отцы зевали, / Еще о Гете не было известий…» Здесь по-своему действует мандельштамовская логика «радостных предчувствий». Причинно-следственные связи работают в оба хронологических направления. Таким образом, Мандельштам, выстраивая свою традицию преемственности, не сводит ее к простому эволюционированию.

Свое описание Данте Мандельштам выстраивает на образности, разработанной в стихотворении «Бах»: («ворковал во все трубы» в приведенном отрывке и «воркотня твоя» в «Бахе»), Но если в «Бахе» «воркотня» звучала негативно, то «ворковал во все трубы» – коннотировано позитивно. Оценки явления могут быть или могут стать у Мандельштама противоположными, но само явление описывается за счет метонимического углубления его константных признаков [325]325
  Баховское чудище органа связывается с готикой – привязка, знакомая по формулам «Утра акмеизма»: «То, что в XIII (веке. – Г.К.) казалось логическим развитием понятия организма – готический собор, – ныне эстетически действует как чудовищное» (I, 179). Знаменательна не только лексическая перекличка «чудовищное» – «чудище», но и сама биологическая метафорика при описании готики и органа в «Утре акмеизма» и написанном двадцать лет спустя «Разговоре о Данте».


[Закрыть]
.

Мандельштам остается верен и идейному содержанию своих образов. В приведенном отрывке опять появляется проблематика аккомпанемента, соединения голоса и инструмента, поднятая в раннем «Бахе». По ходу «Разговора о Данте» Мандельштам вновь возвращается к Баху. Приведя в качестве примера «метафорических приемов» Данте отрывок из 26-й песни «Ада», Мандельштам замечает: «Если у вас не закружилась голова от этого чудесного подъема, достойного органных средств Себастьяна Баха, то попробуйте указать, где здесь второй, где здесь первый член сравнения, что с чем сравнивается, где здесь главное и где второстепенное, его поясняющее» (III, 236). Многосложность дантовских сравнений – продолжение того, что Мандельштам в «Бахе» назвал «органа многосложный крик». Бах выступает мастером полифонии.

Характерна эволюция тематической привязанности и функции Баха в творчестве Мандельштама. Бах уже в стихотворении «Бах» выступает не только как композитор, но и как носитель протестантской (метонимически-немецкой) эстетики. «Буйная рациональность» мандельштамовского Баха – одно из первых проявлений оксюморонности поля немецкого. В 1920-е годы, в ОВР и переводах из Бартеля, Мандельштаму в Бахе важно и интересно уже другое – соединение экстатики с монументальностью: в пространстве баховской темы сопрягаются барочная одичность и готика, поэзия и архитектура.

В своих рассуждениях о поэтике Данте Мандельштам прибегает к музыковедческой терминологии, которая тут же обрастает музыкальными метафорами и ассоциациями в духе нотных страниц «Египетской марки». Так, 33-я песнь «Ада» дана, по Мандельштаму, «в оболочке виолончельного тембра, густого и тяжелого» (III, 245). Музыкально-музыковедческая ассоциация подкрепляется «авторитетом»: «Виолончель задерживает звук, куда бы она ни спешила. Спросите у Брамса – он это знает» (III, 246). Музыковедческий метафоризм соединяется с литературоведческим: история Уголино – «балладно общеизвестный факт, подобно Бюргеровой „Леноре“, „Лорелее“ или „Erl König’y“» (III, 247). Баллады, которые Мандельштам вспомнил в связи с историей Уголино, – немецкие, романтические: с ними поэт уже работал: с «Лорелеей» – в «Декабристе», с «Лесным царем» – в «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…» [326]326
  Впоследствии, в 1940-е годы, когда вдова поэта начала работать в школе и преподавать немецкий язык, она читала своим ученикам вслух именно «Лесного царя» Гете (Герштейн 1998: 275) – влияние вкусов мужа.


[Закрыть]
. В качестве примера баллады Мандельштам берет такие пред– и постромантические баллады, которые были наиболее известны в русской литературе и стали для русского читателя образцами жанра. Бюргеровскую «Ленору», известную в русской поэзии в трех (!) переложениях В. Жуковского («Людмила», «Светлана», «Ленора»), Мандельштам, судя по всему, прочитал (или перечитал) в оригинале в начале 1930-х годов: по свидетельству вдовы поэта, Бюргер был первой «немецкой» покупкой Мандельштама во время возобновившегося, благодаря Кузину, интереса к немецкой литературе (Н. Мандельштам 1990а: 226).

Легитимируя жанровую параллель между историей Уголино и немецкими балладами, Мандельштам перечисляет «следующие элементы баллады»:

«…разговор отца с сыновьями (вспомните „Лесного царя“); погоня за ускользающей скоростью, то есть, продолжая параллель с „Лесным царем“, в одном случае – бешеный скок с трепещущим сыном на руках, в другом – тюремная ситуация, то есть отсчет капающих тактов, приближающих отца с тремя детьми к математически представимому, но для отцовского сознания невозможному порогу голодной смерти. Тот же ритм скачки дан здесь в скрытом виде – в глухих завываниях виолончели, которая из всех сил стремится выйти из ситуации и дает звуковую картину еще более страшной, медленной погони» («Разговор о Данте», III, 247–248).

Незнакомое подается через соединение знакомого: чтобы передать динамику и драматику истории дантовского Уголино, малоизвестную русскому читателю, Мандельштам, с одной стороны, литературными сравнениями и аллюзиями вызывает читательское воспоминание о сюжетно-жанровых особенностях романтической баллады (в ее русско-немецком варианте), с другой стороны, смешивает этот читательский, литературный опыт с музыкальным (Брамс).

Характерно для самопроекций позднего Мандельштама и обращение в «Разговоре о Данте» к Новалису. Предыстория упоминаний Новалиса в эссе Мандельштама не такая длинная. В статье «О природе слова» немецкий романтик был назван наряду с Шеллингом и Гофманом в числе тех авторов, которых открыли младшие современники Пушкина (I, 230). В «Письме о русской поэзии» и статье «А. Блок» Новалис был назван среди тех авторов, которых мандельштамовское поколение воспринимало через Блока. Для русского читателя Блок выступает адептом и «адаптером» «голубого цветка Новалиса» (II, 238, 254). А в статье «Армия поэтов» Мандельштам описал молодого поэта по сходству с Новалисом: «…голубоглазый, чистенький, с германской вежливостью, аккуратностью приказчика и шубертовской голубой дымкой в глазах. <…> в убогих строчках, косноязычных напевах – благородный дух германской романтики, темы Новалиса…» (II, 340). В этом отрывке Новалис выступает репрезентантом романтизма, признаки Новалиса смежны тем качествам и образам, которые у Мандельштама входят в семантическое поле немецкого романтизма. Явна лексическая параллель между «шубертовской голубойдымкой» – « голубымцветком» Новалиса. Вероятно памятуя о Новалисе как примере поэта-самородка, Мандельштам назвал Константина Вагинова новым Новалисом (ср. Герштейн 1998: 152). Теперь же, в «Разговоре о Данте», Мандельштаму, увлекшемуся благодаря Б. Кузину естественными науками, пригодилось не «самородство» и не принадлежность Новалиса к романтизму, а его «геологизм» и горно-инженерная профессия: «Прелестные страницы, посвященные Новалисом горняцкому, штейгерскому делу, конкретизируют взаимосвязь камня и культуры, выращивая культуру как породу» (III, 256). Сдвиги в культуре Мандельштам уподобляет геологическим сдвигам (III, 256) [327]327
  Отдельного исследовательского разговора, выходящего за тематические рамки настоящей работы, заслуживает мандельштамовское применение и метафоризация формалистского термина «сдвиг». Ср. прецедент «сдвига»: «здесь пишет сдвиг» в «Грифельной Оде» 1923 года – то есть в период интенсивного вбирания Мандельштамом идей опоязовцев.


[Закрыть]
. «Взаимосвязь камня и культуры», которую Мандельштам находит у Новалиса, автопоэтологична: тему и метафорику камня-культуры Мандельштам разрабатывал уже в своем первом сборнике «Камень». Таким образом, примеры, которые приводит Мандельштам в «Разговоре о Данте», произвольны и сообщают читателю больше информации о вкусовых пристрастиях самого поэта, нежели об объектах его эклектичной рефлексии. Происходит характерный для Мандельштама перенос собственных поэтологических воззрений на описываемого автора, в данном случае на Новалиса. На месте Новалиса мог бы быть и естествоиспытатель Гете [328]328
  Подтекстуальных следов Новалиса в творчестве Мандельштама нами не обнаружено. Примеры, приведенные в статьях Ю. Матвеевой (1999) и В. Терраса (Terras 1999), показались нам недостаточно убедительными.


[Закрыть]
.

В черновых набросках к «Разговору о Данте» Мандельштам говорит о фонетической полифонии дантовской речи: «Я вижу у Данта множество словарных тяг. Есть тяга варварская – к германской шипучести и славянской какофонии; есть тяга латинская…» (III, 403–404). Знаменательны в этом наброске как называние славянского и германского под общим знаменателем варварства, заставляющие вспомнить формулу германского и славянского льна из «Зверинца», так и предложение мужественно-грубой «Валгаллы» в стихотворении «Когда на площадях и в тишине келейной…». Словосочетание «германская шипучесть» пришло, по всей видимости, по ассоциации с «голубым пуншем» русско-прусской встречи на Рейне в «Декабристе».

Менее ясна другая аллюзия. Так, в черновиках «Разговора о Данте» вошедший в метафорический задор Мандельштам пишет: «Я позволю себе сказать, что временные глагольные формы изготовлял для десятой песни в Кенигсберге сам Иммануил Кант» (III, 402). Немецкой философии, в отличие от русской, Мандельштам не читал и знал ее, по всей видимости, понаслышке или по толкованиям в трудах символистов. Но понятие о категориях Канта Мандельштам имел, о чем говорят два беглых упоминания кантовских категорий в программных текстах 1910-х годов: со знаком плюс в туманном околосимволистском докладе о «Скрябине и христианстве», где «христианская вечность – это кантовская категория, рассеченная мечом серафима» (I, 205), и в статье «Утро акмеизма», в полемике с ценившими Канта символистами, которым «плохо, не по себе в клети своего организма и в той мировой клети, которую с помощью своих категорий построил Кант» (I, 179). В «Пшенице человеческой» Мандельштам говорил о «родной исторической земле» Европы, «носившей Канта и Гете» (II, 251). Гете представлял здесь немецкую поэзию, Кант – немецкую философию. Сравнение с кантовскими категориями в «Разговоре о Данте» тем более удивительно, что, согласно воспоминаниям вдовы поэта, «с германской философией явно не ладилось», и незадолго до начала работы над Данте Мандельштам «купил томик Канта, понюхал, сказал: „Наденька, это не для нас“ и закинул за книги, чтобы не соблазняться» (Н. Мандельштам 1999: 289). Томик Канта Мандельштам, по-видимому, купил под воздействием разговоров с Ю. М. Вермелем, другом и соавтором Кузина. Скорее всего, именно в разговорах с Вермелем Мандельштам освежил свои знания о Канте, если таковые имелись. В шуточных стихах к Вермелю Мандельштам писал:

 
Вермель в Канте был подкован,
То есть был он, так сказать,
Безусловно окантован,
То есть Канта знал на ять.
В сюртуке, при черном банте,
Философ был – прямо во!
Вермель съел собаку в Канте,
Кант, собака, съел его.
 
(«Вермель в Канте был подкован…», III, 150)

Обыгрывание имени Канта наводит на мысль, что Кант всплыл в сознании Мандельштама в процессе работы над Данте не только по увязке «глагольных форм» с категорическим императивом —самым знаменитым понятием немецкого философа, но и по фонетической ассоциации имени Канта с итальянским Canto, Canti – песнями Комедии. Возможна также и другая фонетическая ассоциация: Кант-Дант-Сато [329]329
  Конечно, Мандельштам помнил и о пародировании понятий Канта и неокантианства в «Урне» А. Белого, которое он отметил в своей статье «Буря и натиск» (II, 291). Ср. по теме Мандельштам – Белый: Dutli (1995: 61–80); Кацис (2000: 301–327); Орлицкий 2001. Проблемным и требующим дополнительной аргументации представляется нам предположение Меца (2007: 365), что стихотворение «Вермель в Канте был подкован…» написано Б. Кузиным.


[Закрыть]
.

Не исключено, что Мандельштам вышел на Канта через Шпенглера. Во время работы над «Разговором о Данте» он перечитывал Шпенглера, о чем косвенно говорят воспоминания Э. Герштейн (1998: 46). Отдельные страницы «Разговора о Данте» посвящены критике рецепции Данте в сознании модернизма. Так, Мандельштам полемизирует со шпенглеровским взглядом на Данте: «Шпенглер, посвятивший Данту превосходные страницы, все же увидел его из ложи немецкой бург-оперы, и когда он говорит „Дант“, сплошь и рядом нужно понимать – „Вагнер“ в мюнхенской постановке» (III, 230). «Мюнхенская постановка», по нашему мнению, возникла по ассоциации с постановкой в музыкальном театре Немировича-Данченко и Станиславского оперы Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда». По воспоминаниям Э. Герштейн, в антракте Мандельштам назвал оперу Шостаковича «вагнеризмом» (1998: 45). Перед нами лишнее свидетельство негативного отношения Мандельштама к Вагнеру, прослеживаемое с 1913 года («Валкирии»), Но Мандельштам не только критикует оценки Шпенглера, но и хвалит немецкого культуролога («превосходные страницы»). Так, в пятой главе Мандельштам говорит о волновом танце, вальсности «беспокойных, дергающихся гласных» 26-й песни «Ада». Сопоставление взято из Шпенглера, на что Мандельштам указывает в скобках (III, 239–240).

Исследователями уже отмечались источники «Разговора о Данте» [330]330
  См. Илюшин 1990, Глазова 2000, Микушевич 2001.


[Закрыть]
. Самым убедительным нам показалось предположение Тоддеса (1986: 78–79), что книга Мандельштама автопоэтологически развивает положения книги Ю. Тынянова «Проблема стихотворного языка». В свете «шпенглеровских» мест в «Разговоре о Данте» возникает предположение, что некоторые аналитические и повествовательные ходы мандельштамовской мысли восходят и к «Закату Европы». Так, рассуждения о взаимосвязи истории различных искусств (архитектуры, литературы, живописи, музыки, истории музыкальных инструментов) напоминают сознательное смешивание истории отдельных искусств и наук у Шпенглера. Эту константу (технику) мышления Шпенглера отмечал в своем рецензионном обзоре 1922 года Ф. Степун (2002: 330–331). Сама техника «упоминательной клавиатуры», возможно, восходит не только к Данте, но и к труду Шпенглера. Для мандельштамовской ars poetica точкой отсчета стал Данте, для Шпенглера им был Гете. Не исключено, что и Шпенглера Мандельштам начал перечитывать под воздействием своих гетевских штудий 1930-х годов.

Суммируя, можно отметить, что так же, как сам Данте, по словам Мандельштама, в «цитатной оргии» устраивает пробежку по всей «упоминательной клавиатуре» античности и средневековья (III, 220), Мандельштам для передачи особенностей дантовской поэтики и собственного восторга по этому поводу пробегается по «упоминательной клавиатуре» Нового, последантовского времени. Немецкая культура представлена художниками, учеными, поэтами, композиторами XVI–XIX веков. Для передачи монументальности дантовской «Комедии» Мандельштам напомнил искусствоведчески и музыковедчески подготовленному читателю слушательский и зрительский опыт переживания готики и органной музыки Баха, а для передачи сюжетно-фонетических особенностей 33-й песни «Ада» активировал этим литературно-музыкальным (и литературоведчески-музыковедческим) воспоминанием-напоминанием интеллектуальное и одновременно эмоциональное переживание немецко-русской баллады и музыки Брамса. Говоря об анатомизме дантовского языка, Мандельштам напомнил читателю опыты Парацельса и картину Дюрера, говоря о грамматике, – философию Канта. Деятели Нового времени оказываются не только в исторической, причинно-следственной зависимости от Данте. То, что произошло и было наработано в новоевропейских науке, литературе, искусстве, уже было заложено в дантовской «Комедии» – такова историческая легитимация кажущихся произвольными историко-культурных ассоциаций Мандельштама.

3.3.2. «Пульс толпы»: о функции немецких образов в «Восьмистишиях»

В 1933 году Мандельштам пишет «Восьмистишия», которые становятся идейно-поэтической лабораторией «темных» стихов второй половины 1930-х годов. В них и прямо и косвенно упоминаются немецкие культурные реалии. Начальный образ стихотворения «О бабочка, о мусульманка…» заставляет вспомнить мотылька из HP. Бабочка-мусульманка, которая «жизняночка и умиранка» (III, 77), – вариация гетевско-гафизовского образа моли-мотылька, летящего на губительно-живительный огонь. Образ косвенно подтверждает актуальность гафизовских ассоциаций при создании HP и стихов об Армении [331]331
  Ср. ритмические совпадения «Бабочки» со многими стихами об Армении (с их гафизовской линией) – трехстопный амфибрахий.


[Закрыть]
.

В восьмистишии «Шестого чувства крошечный придаток…» вторая строфа начинается строкой «Недостижимое, как это близко» (III, 77), в которой слышатся лексико-смысловые переклички с зачином стихотворения «Патмос» Ф. Гельдерлина: «Nah ist / Und schwer zu fassen der Gott» («Близок и недостижим [непостижим] Бог», Hölderlin 1953: 173). Невозможный в эстетике начала 1930-х годов «недостижимый Бог», вероятно, превратился в сознании Мандельштама в безлично-абстрактное «недостижимое». По свидетельству вдовы поэта (Н. Мандельштам 1999: 288), Гельдерлин появился в библиотеке Мандельштама как раз в начале 1930-х годов. Мы не берем на себя смелость обозначить гимн Гельдерлина как подтекст. Факт знакомства Мандельштама с Гельдерлином, к сожалению, не поддается детализации, и поэтому окончательной уверенности у нас нет.

В «Восьмистишиях» появляются и герои московских стихов 1931–1932 годов – Шуберт, Моцарт и Гете:

 
И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме,
И Гете, свищущий на вьющейся тропе,
И Гамлет, мысливший пугливыми шагами,
Считали пульс толпы и верили толпе.
 
(«Восьмистишия», III, 78)

Присутствие Шуберта в списке тех, которые «считали пульс толпы и верили толпе», мотивировано, с одной стороны, ассоциацией с общей тягой немецкого романтизма, олицетворением которого для Мандельштама был Шуберт, к народной стихии (синтез народной и литературной песни в творчестве Шуберта); с другой стороны, конкретной контекстуальной привязкой Шуберта к московским гуляниям (Парк культуры и отдыха. Нескучный сад) в стихотворении «Там, где купальни, бумагопрядильни…» (1932), где «играют Шуберта в раструбы рупоров» (III, 61). Речной пейзаж стихотворения, связанный с центральной водной образностью «Прекрасной мельничихи» и других песен Шуберта, по-видимому, вызвал привязку романтического композитора к водев «Восьмистишиях». Но Шуберт находится на водеи по подтекстуальным причинам: в немецком оригинале знаменитая шубертовская «Баркарола» на стихи Л. Штольберга называется «Auf dem Wasser zu singen» – «петь на воде»: Мандельштам «соединил имя композитора с началом… названия одного из самых популярных его сочинений» (Кац 1991а: 69). Не менее вероятен и отсыл к рефрену песни «Das Wandern» («Скитание»), которым открывался цикл «Прекрасная мельничиха»: троекратно повторенное das Wasser – «вода» [332]332
  Ср. и барочный жанр «музыки на воде», музыки на открытие фонтанов, например, у Генделя (отмечено Мецем: 1995: 596).


[Закрыть]
.

Появление Моцарта среди тех, кто прислушивается и доверяется голосу масс, содержит намек на разножанровость творчества Моцарта, писавшего музыку и для церкви, и для двора, и для простонародных опереточных театров, например «Волшебную флейту», аллюзию на которую представляет собой «птичий гам» [333]333
  Образ «волшебной трости» в стихотворении «Батюшков» в сочетании с мандельштамовским обращением к поэту («гуляка» – ср. в пушкинском «Моцарте и Сальери» о Моцарте: «гуляка праздный»), возможно, содержит отсылку к опере Моцарта «Волшебная флейта»; ср. разновидность флейты – тростевая флейта (устное наблюдение О. А. Лекманова).


[Закрыть]
. «Птичий гам» связывается в первую очередь с птицеловом Папагено из «Волшебной флейты». По убедительному предположению Б. Каца (1991а: 69), Мандельштам был знаком с книгой В. Д. Корганова «Моцарт» (1909b), где описано, что Моцарт держал у себя дома певчих птиц [334]334
  Несущественные контраргументы: если допустить, что Мандельштам прочитал книгу о Моцарте, то когда? Тогда же, когда он прочитал коргановскую биографию Бетховена, то есть в первой половине 1910-х годов? Но тогда Моцарт раньше дал бы о себе знать в стихах поэта. Однако Моцарт – позднее музыкальное увлечение Мандельштама. В статье о природе слова Моцарт появляется вместе с Сальери в пушкинском контексте и служит лишь для иллюстрации акмеистических установок. В «нотных страницах» «Египетской марки» Моцарта нет. Значит, если Мандельштам и знал биографию Моцарта, то читал ее уже в 1930-е годы, причем не обязательно коргановскую.


[Закрыть]
.

Отдаленная метонимическая привязка Моцарта к «птичьему гаму» просматривается и в связи с «птичьим воздухом» квартиры Парнока (II, 468), упоминание «птичьего воздуха» следует сразу же после сюрреалистического описания смерти Бозио, в которой «участвовал» Моцарт (II, 467). Характерно и то, что в стихотворении «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…» Мандельштам связал Моцарта с «воробьиным хмелем» (III, 54). Предположителен и отдаленный намек на сцену с трактирным скрипачом в «Моцарте и Сальери» Пушкина.

В одном из вариантов первого стиха было: «И Моцарт на воде, и Шуберт в птичьем гаме». Такая перестановка показалась Ш. Симонеку доказательством того, что Моцарт для Мандельштама лишь заменимый («austauschbar») пример художника (Simonek 1993а: 16). Мы не согласны с мнением австрийского исследователя. Перестановка в одном из вариантов была вызвана не безразличием к Шуберту и Моцарту, а, как мы полагаем, желанием затемнить текст: мандельштамовская поэтика 1930-х годов предполагала сознательное усложнение образности, пропуск смысловых звеньев. Не случайно в основном варианте Мандельштам вернул Моцарту «птичий гам», а Шуберту – воду. Отказ от «перестановочного» варианта происходил, по всей вероятности, и по идейным соображениям. Излишнее затемнение смысла дискредитировало бы внетекстовую, интеграционную интенцию стихотворения: желание приблизиться к нуждам и чаяньям советского народа.

Если в HP Гете выступал наряду с другими немецкими поэтами одним из образцов этико-поэтической независимости, то в «Восьмистишиях» Мандельштам, ищущий пути выхода из обнажившегося противоречия между собственными поэтическими поисками и вкусами и чаяниями советского народа, включил Гете в список тех художников, которые «считали пульс толпы и верили толпе». Согласно высказыванию Мандельштама 1935 года, Гете в Италии «так непрерывно, так щедро, так искрометно радовался… популярности и заразительности искусства, близости художников к толпе, живости ее откликов, ее одаренности, восприимчивости», Гете «претила отгороженность искусства от жизни» («Молодость Гете», III, 298). Гете – авторитетный пример близости художника и «толпы». «Народническая» контекстуализация Гете имеет в русской эстетической мысли давнюю традицию. Среди актуальных для Мандельштама примеров укажем лишь на монолог «Писателя» в «На пиру богов» С. Н. Булгакова из нашумевшего сборника «Из глубины»: «Надо иметь мудрое благостное сердце, чтобы созерцать красоту стихии народной. Гете знал эту тайну, а уж его ли надо учить эстетическому мерилу жизни. Вспомните Фауста среди народа на прогулке с Вагнером, этот великолепный монолог: „Vom Eise befreit sind Strom und Bäche“» (Булгаков 1991: 334). Характерны не только переклички топики меры у С. Булгакова и О. Мандельштама, но и выбранный пример: фаустовская сцена «У ворот», которую Мандельштам тематизировал в стихотворении «Сегодня можно снять декалькомани…». Напомним, что в сборнике «Из глубины» после статьи С. Н. Булгакова следует статья Вяч. Иванова «Наш язык», с которой, по нашему предположению, Мандельштам спорил в «Вульгате». Факт знакомства Мандельштама с текстом С. Н. Булгакова – более чем вероятен [335]335
  Гете как пример близости художника к «толпе» использовался и позднее. Ср. соображение другой современницы Мандельштама, Л. Я. Гинзбург, о том, что «большие поэты не думали о „самовыражении“. Они слишком полны тяжестью общего, которую приходится им нести». В качестве примеров названы Пушкин, Блок и Гете (Гинзбург 2002: 275).


[Закрыть]
.

Гете, «свищущий на вьющейся тропе», – Гете в Италии, Гете «Итальянского путешествия», с которым отождествляет себя Мандельштам. Во время работы над стихотворением Мандельштам писал «Разговор о Данте», перенося на Данте собственные поэтические установки. Во второй главе своего эссе он говорит о странствиях Данте «по козьим тропам Италии» (III, 219). Так в сознании Мандельштама, много путешествовавшего пешком по горным тропам Армении, образ бродящего по Апеннинам Гете наложился на Данте. Не исключено, что и Гамлет, замыкающий четверку (Шуберт, Моцарт, Гете), возник благодаря Гете. Напомним, что с Шекспиром Мандельштам познакомился в детстве в немецком переводе: Шекспир, идеал «Бури и натиска», стоял на одной полке с немецкими классиками в семейной библиотеке (II, 356) [336]336
  Ср. также упоминание Гамлета и Фауста «на одном дыхании» в стихотворении Пастернака «Елене», в котором герои и сюжетные ходы пьес Шекспира переплетаются с образами «Фауста» («Фауста, что ли, Гамлета ли…»). А в «Темах и вариациях» стихотворение «Шекспир» следовало сразу за стихотворениями «Маргарита» и «Мефистофель». Ср. также цитату Гете о Шекспире, приведенную в книге Тынянова «Проблема стихотворного языка» (1993: 25), – напомним, что, именно отталкиваясь от этой книги Тынянова, Мандельштам развивал свои положения в «Разговоре о Данте», написанном одновременно с «Восьмистишиями». О гетевской трактовке «Гамлета» задумывался уже Блок (1963: VII, 438–439).


[Закрыть]
.

Данное четверостишие, в котором лирический герой (поэт) заручается поддержкой, своего рода поручительством близких ему деятелей искусства, не игнорировавших вкусы и чаяния народа, вписывается в тематическую традицию, в центре которой находится стихотворение Пушкина «Поэт и толпа». С одной стороны, Мандельштам подтекстуально полемизирует с Пушкиным, у которого поэт не потакает вкусам «тупой черни» (1957: III, 87); с другой стороны, сам выбор слова «толпа» («пульс толпы») с его негативным общеупотребительным и литературным потенциалом частично нивелирует предпринятую попытку интеграции. Выбор немецких художников как контраргумент Пушкину исторически оправдан: Пушкин с большим скепсисом относился к «германским увлечениям» своих младших современников.

Для нашей темы важно, что Мандельштам в качестве прецедентов чуткости художника к эстетическим навыкам «простого народа» называет четыре имени, три из которых немцы. Стихи были написаны в конце 1933 года, когда немецкие литературно-музыкальные увлечения, доминирующие в стихотворениях 1931–1932 годов, отходили в прошлое. 1933 год прошел под знаком итальянцев – Данте, Ариосто, Тассо. Тем не менее Мандельштам обратился именно к немецким «поручителям». Не исключено, что это связано с двумя обстоятельствами. Во-первых, в 1933 году главной темой политических прений и разговоров был приход к власти национал-социалистов. В 1933 году Мандельштам в разговоре с Липкиным косвенно провел параллель между Гитлером и Сталиным, советским строем и фашистским режимом (Липкин 1994: 31). Другое обстоятельство напрямую связано с семантическими константами немецкой темы в творчестве поэта. Амбивалентность семантического поля «немецкого» подходила для противоречивого решения Мандельштама вслушаться в искомый, но и устрашающий «пульс толпы», или, говоря словами мандельштамовского перевода из Бартеля, «органный голос масс».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю