Текст книги "Старослободские повести"
Автор книги: Геннадий Скобликов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
XI
Утром Варвару свозили в последний раз на процедуры, на дорогу сестра сделала болеуспокаивающий укол, помогла няне одеть ее надлежащим образом, и Варвара, заплакав, навсегда попрощалась со всеми, кто ее провожал.
Ей не за что было б обидеться на персонал. Лечащий врач, сестра, няня – все вышли проводить Варвару, помогли Колюшке усадить ее в маленькие «председательские» сани с решетчатой спинкой, куда сын вдоволь настелил мягкого степового сена. Колюшка разложил удобно сено, в образовавшуюся ложбинку постелил белый овчинный тулуп, под спину подложил две подушки с ее домашней постели (молодец, подумала: догадался новые наволочки надеть), сверху накрыл ее полами тулупа и еще теплым стеганым одеялом с сатиновым верхом. И сама была одета: в теплое ватное пальто, на ногах валенки, голову покрыла белым шерстяным платком да сверху еще большой махровой шалью. Колюшка тоже тепло одет: крытый овчинный полушубок, валенки-чесанки, шапка с кожаным верхом. Слава богу, как люди одеты, – подумала. Попрощалась Варвара с врачом, сестрой, няней, поблагодарила их за все, посмотрела в последний раз на больничный двор с расчищенными дорожками, куда она входила четыре месяца назад с надеждой вылечиться... и где в этот час прогуливались выздоравливающие из других отделений, – и в другой раз за этот день утерла ладонью выступившие слезы. «Поехали, сынок», – сказала. И больше уже не смотрела ни на больницу, ни на расчищенные дорожки.
Господи, как хорошо-то было на воле!
После надоевшей больницы с застоявшимися запахами лекарств она попала теперь в такую яркую чистую морозную благодать, что поначалу у нее потемнело в глазах и закружилась голова, а потом, когда это быстро прошло, наступило тихое радостное удивление всему, что было им по пути: белому сыпучему снегу, на который ей без привычки больно было смотреть, чуть подернутым инеем черным веткам деревьев по обе стороны, белым крышам, замерзшему твердому белью на веревках во дворах, воробьям и синицам, отлетавшим в стороны из-под ног лошади, белому котенку в чужом окне, небу над головой, яркому белому солнцу... Медленно и жадно втягивала она в себя морозный воздух и не могла надышаться. «День, Колюшка, хороший ты выбрал», – ласково говорила она сыну. «Да, хороший день», – согласился сын, а она про себя знала, что хотя Колюшка и говорит, что день хороший, он его не видит, как видит она, и понимала, что у сына совсем другое на душе. А у самой то, другое, отлегло: ну его к богу, думать об этом. И опять с благостной радостью смотрела вокруг себя.
Боли в низу живота, растревоженные процедурами, после укола поутихли, не грызли, лишь тупо ныли и словно вздрагивали, когда на прикатанном месте сани шли в раскат и Варвара невольно подавалась в другую сторону. Но скоро она приспособилась, перестала обращать внимание на сани – и «о н» не саднил ее, так что ей было не только терпимо, а, можно сказать, хорошо.
– Хорошо, сынок, надумал, что на лошади приехал, – сказала она, думая, что на машине, пусть даже на легковой, ей было б хуже именно потому, что она ничего и не увидела бы, а так вот, если только «о н» не будет донимать, ей будет хорошо ехать все эти тридцать верст, благо день вон какой погожий и кобыла смирная: тоже молодец сын, что эту запряг и что приехал на ночь, переночевал у знакомых: лошадь и отдохнула.
– Куда ж тебе на машине! – ответил ей сын, не то чтобы грубо, но заметно раздраженно и при этом посмотрел на нее так, будто она была не мать ему, а какая-нибудь несмышленая девчонка. Варвара на это нисколько не обиделась, потому что Колюшка был прав: раз нельзя ее на машине везти – так и что попусту говорить.
И вообще ей грех было бы обижаться за что-нибудь на своего Колюшку. А что он сейчас все время молчал – так что ж ему говорить было! Он вез ее умирать, знал об этом, они знали все наперед, успокаивать ее было нечего – Колюшка и правильно делал, что не говорил лишнего. А чтоб не молчать, она спрашивала его о всяких мелочах по хозяйству, о деревенских новостях, и сын скупо и ясно отвечал ей.
– Лошадь кто давал? – зачем-то спросила она, заранее зная, что без Андрея тут не обошлось: он был теперь конюхом. И она представила, как Колюшка, спросив сначала лошадь у бригадира, пришел на базу запрягать – и как Андрей, конечно, ни слова против, дал ему лошадь и сбрую и ни одним словом не упомянул о ней, Варваре, словно не знает, куда и по какому делу едет ее сын.
– Андрей дежурил, – ответил Колюшка.
– Что ж он – ничего не сказал?
– А что ему говорить?!
– То-то что ничего!
Сын ничего не ответил ей, и они опять ехали молча.
Сын сидел впереди, подобрав под себя ноги в мягких валенках (на ней были такие же, из одной волны валешник валял – и сделал по совести: ни крахмала туда не набухал, ни чужой шерсти, и проработал как следует; хоть как скручивай – не поломаются; зато и хороши, ноги сейчас как в пуху теплом лежали), и она стала думать, что дома надо будет перебрать оставшуюся волну (овец уже два года не держат, а волна еще от бывших осталась, стоит в лукошке в сарае) и отобрать: черную отдельно, а белую – отдельно и отдать валешнику, как раз на две пары хватит. Одни сделать большие серые, на Колюшкину ногу, а другие черные, поменьше – не век же он холостой будет. Могла б теперь, так она по-другому б сделала: старицу надо б отложить на валенки, а из поярок напрясть на платок да связать его: теперь платков и на базаре днем с огнем не найдешь – а ее как раз бы сгодился, был бы и от нее подарок невестке. Но за пряху ей уже не сесть, и она с жалостью подумала, что вот и пряха теперь никому не нужна и надо не забыть отдать ее кому-нибудь из баб, кто еще не разучился прясть, потому что чего ж ей стоять без дела; а пряха у нее хорошая, в позапрошлом году аж под Щигры возила ее к прялочнику налаживать и новые скалки с прискальнями от него привезла; и она перебрала в уме деревенских баб, в чьи руки лучше всего отдать свою пряху, потому что Колюшкиной жене она уж, само собой, не нужна будет: теперь ни одна девка нитку ссучить не умеет. И донце – перебирала она в уме – надо будет отдать, и гребень (у нее грушевый, крепкий, от матери остался), хотя гребень тоже теперь никому не нужен: конопей[1] 1
Конопли.
[Закрыть] никто не сеет – и горсти замашек ни у кого не найдешь, чесать на том гребне нечего. От пряхи думы Варвары сами собой перешли на остальное хозяйство, она стала перебирать в уме содержимое своего сундука, где рядом с вещами нужными, что пригодятся Колюшке или дочерям (стеганое одеяло, пододеяльники, простыни, купленные впрок куски разной материи, полушалки, платки, чулки), лежало много и разного старого барахла (например бывшие в моде после войны вязаные скатерти, подзоры для кровати, накидки на подушки) и ее тряпки: юбки разные, рубашки – куда все это? Что дочерям или Колюшке оставить – она отдельно отложит, а остальное – что бабке Насте отдаст (хотя ей, старой, тоже ничего не нужно, своего не износит), что Танечке, а что девкам молодым раздаст: гляди, и вспомнят при случае добрым словом тетку Варвару. И ей захотелось поскорей домой, а там она будет лежать на кровати, а бабка Настя доставать из сундука один за другим ее узлы – и будут они не торопясь разглядывать каждую вещь и обсуждать, кому что отдать.
Но они еще были в городе, только еще спускались по длинной Лысой горе мимо красного кирпичного здания больницы Семашко за железной оградой (и как всегда это было с ней, Варвара брезгливо посмотрела в сторону этой больницы, где лежали «заразные», откуда, казалось, доносились даже свои особые запахи, может быть, напоминавшие ту отвратительную мазь, какой до войны в деревне выводили коросту и чесотку), а впереди внизу – за речкой и большим новым мостом, по которому туда и сюда двигались трамваи и машины, за заснеженной луговиной открывалась Ямская с темно-оранжевым зданием железнодорожного вокзала далеко в конце прямой улицы и с голубым куполом церкви слева, отсюда прямо через речку, кажется, на улицу Маяковского. Она мало знала тут улиц, но улицу Маяковского помнила, там рядом с церковью колхозный рынок, куда она много раз приезжала за свою жизнь. Торговать она редко торговала: и нечем, да и не по душе ей было стоять продавать картошку или капусту, разве что раз-другой в год соберет несколько кусков масла или с сотню яиц – и те старалась продать как побыстрей: лихой с ним, с этим рублем, зато отделалась. А по рядам походить любила: посмотреть, кто чем торгует, поспрашивать цены. Больше ж всего любила она приезжать сюда за рассадой: капустной, а особенно помидорной. Тут уж, бывало, она обойдет всех, у каждой поспрашивает, какой сорт, откуда привезла, да посмотрит, не переросла ли, за дешевой не гналась, зато выберет самые хорошие, крепкие, землицы у тетки попросит, чтоб получше обмять корни. И потом, бывало, не терпится приехать домой, дождаться вечерней прохлады и заняться посадкой. Дети к тому времени полный напол воды наносят, сама приготовит хорошего перегноя, под каждый корень подложит, с землей смешает – а потом сделает пальцем глубокую лунку, вставит в нее росток и двумя руками обомнет землю, чтоб держался крепче. Быстро это у нее получалось, а дочери или Колюшка тем временем посаженные поливают...
...А вот в этом «пятнадцатом» (они уже ехали мимо церкви и хлебного магазина № 15) в очередях за хлебом простаивала: себе надо набрать, да соседки всегда наказывали – та же Настя, Танечка. Бывало, по три-по четыре раза очередь занимала, а потом и тащит пять километров со станции полную корзину, да еще в мешке, наперевес через плечо. Дети в другой раз скажут: «Ты как едешь в город – так вся деревня знает», – а она им: «Так я ж тоже людей прошу. Они – мне, а я – им. Иначе как жить-то...»
Остались позади церковь и рынок, они проехали под железнодорожными мостами и выехали на Мурыновку, и дальше Колюшка держался тех улиц, что выводили на Воронежский тракт. Бывало, управится она в городе и, чтоб не ждать вечернего поезда (летний час дорог), выходила сюда ловить попутную машину. И Варвара обводила взглядом все эти знакомые места... помня, что больше ей тут никогда не бывать, и безмолвно как бы прощалась с чужими одноэтажными домами, мимо которых она не раз ходила по этой широкой улице и в то время словно не замечала их.
Они проехали мимо десятка домов своих деревенских переселенцев (Колюшка тут ночевал с лошадью), с корнем переехавших сюда в надежде на лучшую жизнь: старые пошли работать в пригородный колхоз, а молодые на производство, – и Варваре грустно было смотреть на эти дома, хоть и были они получше, чем раньше в деревне. Не было рядом с этими домами ни садиков, ни просто хоть каких-нибудь огородов, – и именно потому, что не было ничего своего рядом с домами бывших односельчан, подумалось Варваре, что, конечно, может, оно и лучше им тут, при городе, бо́льшая копейка в карман попадает, а неуютно, поди, тянется небось сердце к старому месту; да и как не будет их тянуть, особенно баб, в свои родные-то места, где, хоть и скудно бывало, и бедно и с утра до ночи как белка в колесе, а все ж таки все свои, все ты про них знаешь, и они про тебя: не то, что тут...
Городская окраина кончилась. Слева лежала заснеженная луговая низина, как огромной дугой окаймленная высокой насыпью железной дороги, и под эту насыпь, под черный железный мост, уходили две прямые колеи московской дороги; туда, к мосту, мчался со станции пассажирский поезд с голубыми вагонами. И Варвара, повернув голову, смотрела на него, пока не скрылся под мостом последний вагон – и насыпь приглушила стук колес...
...Так и не довелось ей ни разу уехать дальше Курска. Девчонкой, бывало, мечталось хоть раз поехать куда-нибудь далеко-далеко, все равно куда, лишь бы ехать и ехать, а после об этом уже и не думалось, не до того было...
Лошадь бежала ровной рысцой. Там, где дорога была переметена снегом и тянулись глубокие следы буксовавших машин, кобыла переходила на шаг, выбирала дорогу, и Колюшка не погонял и не понукал ее. Умная скотина знала, что едут они домой, и как только дорога становилась лучше, сама переходила на спокойную рысцу. Колюшка полулежал у ног Варвары, курил, время от времени они о чем-то спрашивали друг друга и опять надолго замолкали и, повинуясь медленному движению, уходили каждый в свои думы.
Варвара то закрывала глаза, то опять открывала их и смотрела на белые поля, изрезанные логами и оврагами, на редкие перелески, на ближние и дальние деревни, на придорожные кусты, на небо и солнце, что уходило все больше вправо...
...И издали, из далекого далека к ней будто бы приближался такой вот погожий день, почти такая же, только другая, дорога, и она, Варвара – тогда еще Варька-Варюха – сидела на таких же вот подушках, только наволочки были не в красный горошек, как на этих, а совсем красные, рядом сидел ее Мишка, Мишка-кузнец, а впереди Пашка с гармошкой и Андрей, – и они ехали в сельсовет расписываться...
Лошадь то бежала, то шла шагом. Поскрипывала сбруя, скрипел и шелестел о полозья снег. Изредка обгоняли или встречались машины, обдавали их холодным ветром. Сын что-то говорил Варваре, она отвечала ему... и опять, раз отдавшись воспоминаниям, уходила мыслями в те далекие дни – а может, это они сами приходили к ней сюда, кто ж их знает?
...Было время. И гуляли они с Мишкой-кузнецом, и любились. И она, изможденная болезнью, ехавшая домой умирать, улыбнулась давней озорной улыбкой довольства собой: как еще любились!.. Это теперь тошно смотреть на себя, а раньше...
Было время! Гуляли, и ночи на копне были! Она машинально взяла из саней клок сена, поднесла к лицу. Нет, не совсем притупился у нее за время болезни нюх, все еще слышит она запахи, веет от сена летним полем.
И опять в памяти та ночь на копне, запахи того сена, где перемешалось все: и ягодник, и терпкий чебрец, и горькая полынь... та соловьиная ночь, тот перепел, что кричал им: «Спать пора... Спать пора...», те звезды над головой... а потом не было ни звезд, ни запахов, ни того перепела... и она плакала первыми женскими слезами...
– Что с тобой, мам? – окликнул ее Колюшка. – Тебе плохо?
– Нет-нет, сынок, – очнулась она. – Хорошо мне. Так это я, дура старая... Отца вот твоего вспомнила. Хорошо мне, сынок, правда хорошо. Ты трогай, чего стоять...
С большака дорога свернула вправо, они ехали теперь меж редкого дубового кустарника. Дубовый лист, было похоже, не опадал осенью, почти все кусты стояли рыжими, с белыми пятнами шапок снега. Солнце, уже перевалившее за полдень, светило прямо в глаза, ласкало лицо почти весенним теплом, яркий его свет широко и радостно лился на землю, и листва дубняка, мокрая от оттаявшего инея, блестела и казалась огненно-рыжей.
В больнице Варвара почти не ощущала течения зимы. На сретенье (этот день она и в больнице помнила), когда зима в последний раз встречалась с весной, день был морозный, солнце на закате не показалось – и это обещало сильные власьевские морозы в середине февраля. И вправду, все эти дни морозы стояли крепкие: так и ожидалось, что весна будет поздней, затяжной. Может, она и будет такой, Варвара не знала, но сейчас она ясно видела, что перелом наступил: вон как высоко поднялось солнце, как теплы его лучи, как по-предвесеннему светилось голубое небо! Да и в воздухе уже стоял тот особый запах первой талости снега, по которому больше всего и чувствуется приближение скорой весны. Оно и пора: масленая неделя настала.
– Слышь, сынок, нынче ж первый день масленицы! А я-то, дура, совсем забыла. С утра грептится что-то, а вот вспомнила только что!..
– Да кто теперь о ней помнит! – весело отозвался ей сын, тем самым как бы прощая матери ее забывчивость.
– Это-то да... А все-таки, что ни говори, сынок, а это масленая неделя. Я-то еще помню, как ее раньше ждали. И тогда ее справляли уже не так, как в старину, а все-таки не забывали. Весна наступала – как же было не ждать – не встречать ее! И уж что-что, а блины в каждой хате были. Нынче и как раз поминовенье родителей, царство им небесное. Мать тоже, бывало, скажет: «Вот и вздохнули родители, царство им небесное...» – и первый блинец всегда клала на огороднее окно: для родителей, стало быть. У, Колюшка, знаешь какие блинцы бабка твоя пекла! Бывало, с вечера поставит опару, а потом подойдет к окну и скажет: «Месяц-месяц, выгляни в окошко, подуй на опару...»
– Бабка Прасковья? – сын рассмеялся.
– Так, а кто ж! Подуй, мол, чтоб, значит, опара хорошо подошла, чтоб блины утром удались.
– Ну, и дул он?
– Дул!..
И Варвара, и сын смеются.
– А чего плохого-то было? – заговорила она опять. – Теперь вот все смеетесь над старыми, а что, хуже, что ли, было, что люди весну ждали, масленицу справляли! Люди весне радовались – вот и гуляли, пока такой работы не было. Мы-то тоже мало чего захватили, а вот мать рассказывала, как они раньше справляли... – Сын слушал, и Варвара говорила все с большим удовольствием. – Бабы рано утром блинцы начинали печь, а ребятишки уж горки из снега на улице делали. Сделают горки, заберутся на них и кличут: «Масленица-масленица, приезжай к нам в гости на горах покататься, в блинах поваляться!» Бабка твоя – вот как любила! – мне маленькой, бывало, и рассказывать про нее, и петь, бывало, начнет: «А выезжала честная Масленица-боярыня на семидесяти семи козырных, во широкой лодочке во велик город пировать, душой потешиться, умом повеселиться... А навстречу Масленице выезжал честный Семик на салазочках, в одних портяночках, без лапоток...». Дальше я сама не помню, а бабка твоя много причетов знала. А когда люди поедят блинов, ну и выпьют, конечно, мужики сани запрягали. И твой дед, когда мы еще единолично жили, тоже, бывало, свою лошадь запрягал, в новую сбрую. У него выездная дуга уж больно красивая была. Саней по сорок выезжало кататься. А ребята, да и мужики, на кулачки сходились. У Стёпаных, может помнишь, шесть братьев было, здоровые все – так они одни против всех горских выходили. На кулаках бились, по-честному. Не как теперь: пятеро на одного нападут да еще и ножом пырнут... А это уж при мне было. Вечером все девки и ребята на горе с салазками собирались, а кто подсанки или даже сани легкие приволокет. Гора-то вон какая! – а мы составим салазок двадцать-тридцать, гуртом навалимся на них – и книзу... Смех, песни...
Разговорилась Варвара в охотку и не заметила,как проехали они Большое поле. И когда поднялись на взгорок – в двух верстах открылась родная деревня: длинный ряд хат и сараев по-над логом, малозаметные молодые сады по задворкам, а за деревней влево и вправо черное ольховое болото. Увидела Варвара свои тополя – и защемило на сердце, заскребло у горла, навернулись на глаза слезы. В больнице все боялась, что не придется живой свидеться с родными местами, а вот довелось. Истинно говорят люди: «На родной земле хоть умри, а с нее не сходи!».
И пока они ехали оставшиеся два километра, Варвара не сводила глаз с деревни. Будто не три с половиной месяца провела она в больнице, а долго-долго пробыла где-то на чужой стороне – и вот, наконец, вернулась в родные места, к родному корню, под родную крышу.
Она знала, что в деревне всем известно о ее приезде, что бабы, завидев их из окна, будут выходить, чтоб посмотреть, к а к а я о н а, и готовилась к их выходу: разгладила ладонями слегка заветрившееся лицо, поправила шаль, уселась поудобней.
– Деревней или огородами поедем? – спросил сын.
– А что, огородами тоже дорога есть?
– Есть.
– Поезжай по деревне.
И люди выходили, стояли у хат, смотрели, к а к а я о н а. И хоть знала Варвара, о чем они думают, ей все равно радостно было видеть всех их. Что ни говори – а свои, всю жизнь бок о бок.
– С приездом, Варварушка, – говорили они ей.
– Спасибо. Здравствуйте. Давно не видела я вас.
– Соскучилась небось? – спрашивали.
– Как не соскучиться, – охотно отвечала она. – Хоть и хороши чужие палаты – а все лучше родная хата.
– Долго они тебя держали.
– Не держали б, так давно б дома была. Что же не спрашиваешь, скоро ль помру? – спросила Варвара у длинной и худющей тетки Нюры, тоже давно больной.
– А что спрашивать! И так знаем, с чем едешь. Твое дело известное – что ж спрашивать!
И Варвара не обиделась. Лучше, что ли, если б и тут все не говорили про это.
– Зашла б как-нибудь.
– Как же не зайду. Зайду.
Только они подъехали к хате – вышла из своей соседка, бабка Настя. В черной длинной юбке, в какой раньше в церковь ходила, в новой черной фуфайке, в белом платке.
– С масленицей тебя, Варварушка. Приехала? И хорошо, и слава богу! – И бабка, не сводя любящих глаз с Варвары, спустилась с крылечка и пошла к ней с протянутыми вперед руками. – Милая ты моя!.. – И сморщилось сухонькое лицо бабки, открылся беззубый рот. И Настя закрыла глаза уголком платка...
А потом Настя помогла Колюшке завести Варвару в хату и тут же выпроводила его.
– Ступай, отведи лошадь. А тут не твое дело.
Настя еще с утра жарко натопила у Варвары печь и лежанку, а теперь словно за родной дочерью принялась ухаживать за нею.
– И-и, милая моя, это хорошо, что господь бог надоумил тебя домой приехать, – приговаривала Настя, выслушивая рассказ Варвары о своих страхах. – А я за тобой похожу. Чай, весь век рядом прожили, не чужие друг другу... А теперь полежи. Может, соснешь с морозу-то. А я по делам побегу.
Немного Варвара поспала. А когда проснулась, Настя сидела рядом. Старушка принесла из кухни блюдо горячих блинов, блюдо сметаны да бутылку настойки вишневой.
– Настя, ты, Настя, – усмехнулась Варвара. – Нельзя ж мне.
– Кому нельзя, а нам можно! – махнула рукой Настя. – Пока живая – живи, там-то не поднесут. Коль, давай-ка лавку сюда, ставь поближе к матери да стопки неси.
Стала Настя перед Варварой, руки в боки сделала, смеется вылинявшими глазами:
И пить будем,
И гулять будем,
А смерть придет —
Помирать будем!
– Ты, Варюха, не думай о старой: чему быть, того не миновать, а живая душа – она калачика хочет. Помнишь, как в старину масленицу мы справляли? Я-то хорошо помню: и как на лошадях, бывалыча, выезжали, и как мы вечерами на санях с горы с песнями катались. Старые люди говорили: чем веселей катанье, тем и урожай лучше будет, а кто дальше прокатится – у того и замашки длиннее будут. А ты, малый, не смейся, – обернулась Настя к Николаю: тот стоял, прислонившись к лежанке, и смеялся, глядя на бабку. – Не смейся над старухой: в наше время почище вашего веселились, неважно, что в лаптях да онучах ходили.
Налили, по стопке, выпили. И Варвара свою стопку выпила, блин со сметаной съела. От второй стопки отказалась, а Настя с Колюшкой выпили. Повеселели глаза у Насти. Развязала платок, закинула за шею – пошла кругом по хате, седой головой из стороны в сторону покачивает, песню завела: «Ах ты, Матушка-Масленица! Пропилась ты, прохарчилася!..»
Грызла проклятая боль Варвару. А не болезнь – и она подпела бы Насте: уже про что-про что, а про масленицу кое-какие песни знала и она...