355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Галина Шергова » Касание » Текст книги (страница 19)
Касание
  • Текст добавлен: 18 марта 2017, 15:00

Текст книги "Касание"


Автор книги: Галина Шергова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)

Он покачал головой:

– Нет. Тут хозяйство все. Куда я это брошу?

– Черт с ним, с хозяйством.

– Нет. Мамка работает, наживает, а я брошу. – Он говорил о ней как о живой.

– Ну возьми тогда это пока. – Я вытянул из кармана пачку десяток.

– Спасибо, Кирилл Петрович, – Витя не отстранил моей руки, просто обстоятельно объяснил: – мамка в аккурат премию получила. И еще книжка у меня есть – мамка на комнату мне копит, когда с армии приду.

Мне было не по себе от этого взрослого, рассудительного спокойствия, будто в этом мальчике, как и в матери, уживались сразу ребенок и взрослый. И я не знал, как мне говорить с ним, беспомощно шаря глазами по комнате.

На стенах тут и там были пришпилены фигурки причудливых зверей, сплетенных из пестрых ракордов магнитофонной пленки. Я тронул пальцем желтого утенка со свирепым зеленым глазом змеи.

– Твоя работа?

– Это мамка забавляется. Она вообще выдумщица. – И через паузу: – Большое воображение фантазии.

Витя замолчал, застывшим взглядом смотря на утенка, потом отвернулся к столу и стал распаковывать сумку. Он вынул голубую банку, потряс ее – внутри что-то твердо забилось.

– А я думал, Зина опять селедку привезла, – сказал я.

– Нет. – Он слегка улыбнулся. – Она говорила: банка – пленки солить. Она ее в тот раз в магазине выпросила.

Витя снял крышку. Внутри лежали круглые рулоны пленки, намотанной на металлические бабины. И еще одна плоская картонная коробка с этикеткой – в таких коробках пленка обычно хранится в фонотеке. Я взял в руки один рулон. На бабине было написано карандашом: «К.П. Выступление 6/II-72 г.». На другой то же и другое число. Всего шесть рулонов. На этикетке картонной коробки значилось: «Передача «Художник и время». Выступление К. П. Проскурова». И тоже дата. Та давняя чертова дата. Эта пленка не была дублем. Это был оригинал.

– Это мои выступления на радио, – сказал я Вите.

– Возьмите их тогда себе. Мамка, наверное, их вам привезла.

– Наверное.

– Возьмите. – Он уложил рулоны в банку и протянул мне.

– Давай жить вместе, – попросил я. – Тебе будет хорошо, увидишь.

– Я знаю. Вы хороший. Мамка всегда говорит, что вы хороший. Но я не могу – хозяйство. Вы сейчас идите. Ладно? Вы завтра опять приходите.

Какая-то ноющая пустота заполнила меня, когда я оставил этот странный дом, дом двух взрослых детей. Теперь – одного.

Я стоял на крыльце не двигаясь, и в голове была та же ноющая пустота. Потом, утопая в снегу, я пробрался к окну и заглянул в комнату. Витя сидел у стола, обхватив обеими руками Зинину сумку, зарывшись лицом в ее опустевшую утробу. Края сумки, отороченные разъятыми полосками застежки «молния», прикусили Витино лицо, точно челюсти зловещей рыбы. И я сразу вспомнил, где я уже однажды видел такие же мелкозубые пасти, где мне пришло на ум это сравнение.

…Убегая на работу, как всегда, опаздывая, Ната металась по квартире и причитала:

– Опять не успею взять сумку из ремонта. Когда кончаю, у них уже закрыто.

– Давай квитанцию, я получу.

Она изумленно вскинула брови:

– Ты? Нет уж. Я не могу позволить себе роскошь иметь смешного мужа, который разгуливает по улицам с дамской сумкой.

– Я спрячу ее в портфель.

В тесном закутке мастерской у горизонтально вытянутого прямоугольника окна, за которым помещались мастера, ждала короткая очередь. В правом углу этой прямоугольной низкой щели застыло неподвижное лицо сидящего приемщика. За его спиной двигался какой-то человек. Он не был виден в рост: щель открывала только часть живота, обтянутого старым брезентовым пиджаком, застегнутым на единственную пуговицу – допотопную, витую, из желтой меди, видимо, некогда украшавшую женский салоп. Эта блестящая точка двигалась в щели туда-сюда. Так движется на экране прибора пучок света, указывая местонахождение объекта наблюдения. Я наблюдал за пуговицей. Когда дошла очередь до меня, точка вышла за пределы экрана и долго не появлялась. Потом приемщик сказал:

– Пройдите туда. Поищите сами свою сумку.

За перегородкой я увидел владельца пуговицы во весь рост. Это был Юрка Сивак.

– Здорово, мэтрило! – Юрка хлопнул меня по плечу. – Ищешь сумку?

– А ты? – Вопрос был закономерен и нелеп в то же время.

– Не наивничай, – сказал Сивак, – понимаешь ведь: сумки чиню. Вот соседка попросила ее ридикюль подлатать. Симпатичная старушенция. Заботится обо мне. Вот видишь, – он покрутил пуговицу на пиджаке, – пуговицу присобачила. Все сокрушалась, что мой фрак без пуговиц.

Мы стояли в приземистом темноватом помещении, где со стеллажей, похожих на многоярусные нары, свешивались сумки, портфели, папки. И всюду зияли мелкозубые пасти чудовищных рыб с разъятыми «молниями».

Мы обнаружили Натину сумку, и Юрка пошел проводить меня до дверей.

– А ты молодец, мэтрило. Ты тогда оказался на высоте. Это без вопросов. Я же знаю, что тебе Солодуев предлагал. Не все бы устояли. В общем, спасибо. Можешь смертный час встречать без боязни. Это важно. А то, как говорил поэт: «Легкой жизни я просил у Бога. Легкой смерти надо бы просить». Ну, будь. – Он ушел за перегородку.

«Легкой жизни я просил у Бога…» Если бы я что-нибудь мог просить у него, если бы мне когда-нибудь приходило в голову с ним разговаривать… Наверное, те, для кого существует Бог, в более выгодном положении, хотя и их диалог с небесами чаще всего превращается в монолог. Нам приходится самим хлопотать о легкости жизни. И «когда придет твой последний час, ровный красный туман застелит очи» – к кому обращаемся мы? К прошлому? К будущему? К близким? К совести? Может быть, все это, сбитое воедино, и есть высшее начало, которое другие зовут Богом?

Но ведь на самом пороге и те, для кого есть вера, и те, для кого ее каноны – достояние литературы, все говорят уже обычные человечески слова, не похожие на покаяние. Что же сказал перед смертью Шекспир, умевший управлять богами? Ната сказала: «Смешно: когда умирает муж, остается вдова, а когда умирает жена, остается жених». А Зина ничего не сказала. Она не готовилась к этой минуте. А у меня еще масса времени – десять лет, или двадцать, или час. И если бы у меня был Бог, мне было бы что сказать ему.

Как писал Уэст: «…бессмысленность религии воспринимается как утрата того, что было в прошлом реальностью…»

Я не знаю его имени, я не верю в его существование, я не знаю, как обращаться к нему. Но я бы сказал: «Видишь ли, я знаю мой грех, хотя он не числится среди смертных. Мой грех – понимание. Я никогда не метался в сомнениях, пытаясь распознать добро и зло. Я всегда знал, что есть добро и что – зло. Но, может быть, у меня не хватало низшей добродетели мужества, а может быть, я приучил себя жить, считая, что повседневность не наделена бессмертными категориями. Я хотел вернуть людям деяния шекспировских героев, но ведь я не мог вспомнить лица женщины, жертвенно и величаво посвятившей жизнь чужому инвалиду и выходящей сражаться с людской черствостью. И разве Зининой любви я искал бы место среди чугунных памятников нетленных шекспировских чувств? Я понимал многое, и многое открывалось мне еще и еще. Но оно существовало само по себе, а я сам по себе. «Берусь тебе любого оправдать…» Я понимал необходимость внутренней свободы – и всегда был на поводу у чего-нибудь. Мой грех – понимание. Заблуждения можно прощать. А понимание – нельзя. И я не прошу прощать меня»…

Снег, насыпавшийся за отвороты моих бурок, растаял, и я вдруг почувствовал, как хлюпает там вода и как у меня застыли колени. Я еще стоял в сугробе под Витиным окном.

Мальчик все сидел в той же позе, и я подумал, что он уснул. Но в эту самую минуту Витя судорожно притиснул к себе сумку и забился лицом о металлические зубы «молнии».

После похорон я уложил Витю, незаметно бросив ему в чай таблетку снотворного, и вышел на улицу.

Поселок был привычно недвижим, и пустые дачи безмолвно хохлились за заборами. Но сейчас у меня не возникало чувства, что за задвинутыми ставнями окнами кипят голоса и страсти покинувших дома летних обитателей. Напротив, прошлое – давнее и недавнее – казалось похороненным в сосновых склепах побуревших срубов. Точно и вправду можно заколотить входы в память, где спрячешь свои проступки и даже совесть. Четыре гвоздя, доска, раз, раз – и со всем этим покончено. Дом отзимует – и начинай новый сезон.

Я оказался у станции. Но едва я увидел площадку перрона с прилепленной к ней избушкой касс, я побежал через железную дорогу к леску на той стороне. Потом через лесок.

– Дайте мне Москву, – сказал я в окошко.

Телефонистка приблизила лицо к круглой прорези в перегородке, с сомнением посмотрела на меня и спросила:

– Опять не будете говорить?

– Буду, – сказал я.

На этот раз Москву дали сразу.

– Это я. Здравствуй. – Я не цеплялся за трубку, она в руке была почти бесплотной.

– Я все знаю. Я встретила Москвину, – торопливо сказала Кира. – Это правда ужас.

– Да, – сказал я.

– Можно мне приехать? – У нее слегка надломился голос.

– Нет. Не нужно. Сходи, пожалуйста, в «Изогиз» и скажи, что шекспировский альбом я в срок не сдам. Что-то не работается. Если могут, пусть пролонгируют договор.

– Я схожу. Не беспокойся об этом.

– И зайди к теще. Я домой не приеду долго. Может быть, до весны. Мне это сложно ей объяснять. Ты скажи сама.

– Скажу. – Она помолчала. – Ну разреши мне приехать. Я не буду обременять тебя.

– Нет, Кира. Не нужно.

В трубке снова наступила тишина, будоражимая потрескиванием, а потом просочился совсем грустный ее голос:

– Как странно: все, кто тебе становится дорог, умирают… Наверное, я потому для тебя ничего и не значу, что все живу и живу…

– Будь здорова, – сказал я.

У своего дома я увидел женщину и сразу узнал ее. Это была Москвина. Я нисколько не удивился, хотя меньше всего можно было ожидать встретить ее тут, тем более после долгого перерыва в наших встречах: с той передачи о Сиваке мы уже не работали вместе. Но я не удивился: в последнее время я же думал о ней, и сейчас Кира ее упомянула. А у меня всегда так.

– Входите. Там открыто. – Я пошел к крыльцу.

– Нет, нет. Я на минутку. – Она покачала ладонью, и мне показалось, что над рукой поплыл сигаретный дым. – У меня странная миссия, Кирилл Петрович. Зинуша вывезла из радио пленки, а кто-то заявил об этом начальнику охраны. Разумеется, ей уже ничего не грозит. Но нам бы не хотелось, чтобы она была чем-нибудь запятнана. Даже сейчас.

– Да, да. Пленки у меня. – Я поймал себя на том, что больше всего меня удивил не повод приезда, а непривычная для Москвиной манера говорить. Сосредоточенная, без всякой экзальтации.

– Я знала, что она привезла их вам. Сама она никогда не сделала бы ничего недозволенного. Это удивительная девочка. Поразительно честная и открытая. Но ради вас – вот видите…

– Пройдемте в дом. Пленки там. – Я сделал два шага по ступенькам.

– Я подожду. Принесите, пожалуйста. – Москвина отвернулась и произнесла будто не мне: – Ее сменщица мне рассказывала, что Зина собиралась снять дубли для себя, а потом сказала: «Теперь не надо. Теперь у меня и так есть его голос»… Она поразительная девочка.

Банка с рулонами лежала на табуретке, той самой табуретке, где сидела Зина. Я вынул эти коричневые блины с блестящей сердцевиной, потом картонную коробку.

Да, но ведь у этой пленки нет дубля! И во всем свете уже нет человека, знающего о существовании свидетельства моего поступка. Зинина смерть освободила меня от страха, от прошлого. Это как заколоченная дача. Нужно перезимовать и начинать новый сезон.

– Тут все? – спросила Москвина.

– Все, – сказал я.

Я видел, как Москвина шла по дорожке, ведущей к калитке. Тропка узким желобом тянулась внутри ограждения из продолговатых сугробов, и полы ее длинной шубы смахивали с них радужную пыльцу. Я видел, как плавно и ритмично вздрагивает тяжелый жгут волос под платком. Это спокойное шествие вселило мирную беззаботность в мою душу.

Но у калитки Москвина остановилась и, не оборачиваясь, замерла. И тогда я почувствовал, что по моей спине, по шее, куда-то за уши, обжигая, ползет панический ужас. Она все поняла. Она поняла, что я «зажал» криминальную пленку, что я пытаюсь скрыть свое предательство. Наверное, она даже знает о моих покаяниях. «Мой грех – понимание»… Сколько людей билось в поисках истины, пытаясь распознать точную грань между добром и злом. Я всегда знал, что есть добро и что – зло, но, малодушно подыскивая оправдания, поступал вопреки этому знанию. И даже сейчас, когда я уже был готов обрести добродетель – низшую, по Платону, – мужество, я снова ринулся в заманчивое укрытие спасительной лжи… А Москвина все поняла. Она все поняла и знает все. Сейчас она скажет мне об этом.

Москвина повернула ко мне голову.

– Не могу совладать со сложной системой этой задвижки, – сказала она растерянно, – помогите, пожалуйста.

Ужас отхлынул у меня из-за ушей и благодатно скатился по спине. Я кинулся к калитке, отбросил загрубевшую от инея щеколду. Я не мог удержать радости:

– Я провожу вас, Екатерина Павловна, что же это я… Хорош кавалер и хозяин.

– Нет, нет… – Ее рука в мохнатой варежке, утратив обычную плавность, взметнулась у моего лица. – Мне не хотелось бы идти подле вас…

…Я шатался по комнате, бессмысленно переставляя предметы и зло твердя про себя: «Подле вас… Господи, какая претенциозность – подле!..» Как некогда фраза «виновных нет, поверь, виновных нет», эта, новая, теперь вертелась в мозгу, и я не мог избавиться от нее, от своего раздражения и беспомощности. «Господи, какая претенциозность – подле!..»

Я почувствовал, что продрог, нужно было растопить печку. Спички куда-то запропастились. «А попросить соль-спички уже негде», – подумал я и произнес вслух:

– Господи, какая претенциозность – подле! Надо же придумать такое!..

Ксения Троицкая

Звонок смахивал на междугородный: продолжительный и требующий к ответу. Тем не менее, оказалось – всего-навсего Бося из своего кабинета, смежного с нашей рабочей комнатой.

– Ты могла бы зайти? – Вежливая просительность Босиного голоса ничего хорошего не предвещала.

– Это срочно? – пощупала я ситуацию.

– Да, хотелось бы.

Ясно: сейчас повесит на меня новое задание, а я еще не отписалась по предыдущей теме.

В «предбаннике» секретарша Лариса возилась с кофеваркой. Одновременно говорила, прижав плечом к уху телефонную трубку. Когда я вошла, Лариса вскинула на меня ресницы и почти с ужасом произнесла:

– Замри! Хельга – мечта плебея.

Не разгадав смысла загадочной фразы, я спросила:

– У шефа кто-то сидит?

Кофейный ритуал обычно знаменовал присутствие гостя. Когда впервые в редакции появился Мемос, кофе тоже лился рекой.

«Кофе! Еще кофе!» – выкрикивал Бося, а Лариса призывно склонилась над Мемосом, обмахивая его колени подолом короткого желто-зеленого платья. Да, платье было на ней тогда желто-зеленое, и наклонялась она вот именно так. Черт, черт, черт, когда же избавлюсь от этих всех памятных подробностей?

– Кто там? – повторила я.

– Прекрати, – совсем разгневалась Лариса, – ты, что за шоферюгу выходишь? Никаких стенок. Только так: предмет, предмет.

Значит, тирада относилась к телефонному собеседнику, а речь шла о «Хельге» – мебельной «стенке». Мне же Лариса только махнула головой на дверь кабинета: входи, мол.

Я вошла, села. Бося молчал, не то застенчиво, не то торжественно. Лариса внесла поднос с кофе.

– С чего бы такой почет рядовым сотрудникам? – удивилась я.

– Сегодня важный день. – Бося дождался, пока Лариса покинет кабинет. – Тебе и только тебе я хочу сообщить первой. Я вышел из кризиса.

– Слава Богу. – Я решила, что он имеет в виду тоску по Ляле, но Бося уточнил:

– Из творческого кризиса. Сегодня я закончил цикл романсов в народной стилистике. Русская мелодика, но никаких псевдо типа Закировых-Пономаренко. Кажется, получилось. Думаю рискнуть: предложу Зыкиной. Была не была.

Бося решительно откинулся назад, и его пухлый, подвижный живот прильнул к ручкам кресла. Поза выражала удовлетворение столоначальника, прочитавшего докладную записку об успешном сборе губернских недоимок.

– Бог в помощь, вам, друзья мои… – начала я, но тут зазвенел телефон, и Бося раздосадовано взял трубку. Через паузу пробормотал:

– Да… да… ничего страшного, пожалуйста, ничего страшного… Тебя, – он протянул трубку мне.

– Троицкая. – Я постаралась быть возможно официальной: звонить нам в Босин кабинет полагалось только в случаях крайней необходимости. Дружба дружбой, а начальство чти.

– Детка, приезжай срочно. У нас беда, – завибрировала трубка.

– Что случилось, Фрида Львовна? – только она могла поднять по тревоге население планеты и разыскать в снежном безмолвии Антарктиды нужного человека. Что, кстати, и случалось.

– Я всегда знала, что этот грузин устроит какой-нибудь камуфляж. – Шла речь о камуфлете или, действительно, о камуфляже – решать не берусь.

– Фрида Львовна, я позвоню через полчаса. Я сейчас у начальства.

– Никаких не полчаса. Выезжай. Все. – Она бросила трубку.

– Можно мне отлучиться? У подруги какое-то несчастье, – попросила я Босю и, спохватившись, добавила: – Ты дашь мне послушать твой цикл?

– Разумеется, – сухо сказал Бося. – Разумеется, поезжай, дружба превыше всего.

…Едва открыв дверь, Тоська завопила скорбным шепотом.

– Паразит! Гад! Сулугуни чертов! Бросил Катерину, гад… Убивается…

– Где она?

– У себя закрылась. Убивается.

Тем не менее, дверь в Катину комнату оказалась не запертой, и я беспрепятственно туда проникла.

На тахте без подушки безжизненно лежала Катя. Она не пошевелилась, даже услышав, как я вошла. Сочась из-под очков, по ее щекам текли слезы. Я не спросила, как обычно: «Что случилось?» Она не сказала: «Я страдаю». Все и так было очевидно.

Мы долго молчали, наконец я решилась:

– Вы расстались с Тенгизом?

Она не ответила, только слезы обильнее хлынули из-под очков. Снова повисла тишина. Не знаю, сколько прошло времени, но вдруг она произнесла еле слышно:

– Тебе нравились мои синие туфли. Возьми. И нутриевый жакет. Тебе он нравился.

– Ты о чем? – не поняла я.

– Мне ничего не нужно. Мне больше ничего не нужно.

Что тут скажешь, трагедия обрела довольно странный оборот, И будь это не Катя, я, наверное, не удержалась, хихикнула бы. Когда со мной случалось подобное, меня меньше всего посещали мысли о завещательной раздаче имущества. Но Катин «конец света» был искренним отрешением от всего земного. И все-таки я сказала:

– Несешь какую-то чушь. Скажи лучше, что произошло.

Она сказала, по-прежнему не шевелясь, не открывая глаз:

– Он позвонил и сказал, что мы расстаемся. Что он сделал выбор: он не может их оставить. Как жестоко, как бесчеловечно – позвонить.

– Ну что ж, Катуля, когда-нибудь это случается.

– Но – позвонить! Он даже не прилетел для последнего разговора.

– Случается, уходят и даже не звонят. Неизвестно, что хуже. Такие уж мы с тобой невезучие, дружок.

Тут она судорожно всхлипнула:

– Но я-то все равно люблю его. Я, как чеховская Маша, люблю его со всей грузинской суетой, с его девочками…

– Насчет грузинской суеты у Чехова указаний нет. – Я попробовала вызвать ее улыбку. Она не приняла моих попыток:

– Но девочки, вершининские девочки есть.

Надо было менять тему.

– Когда-то ты меня убеждала в плодотворности рецепта «клин клином». Может, попробуешь? Хотя у меня ничего не вышло. «Клин» меня отверг.

– Ты о ком? – все-таки поинтересовалась Катя.

– О твоем протеже, Проскурове. Я приехала к нему и предложилась. А он не захотел. Сказал: «нет». И все.

Катя резко села на тахте:

– Ты была у Проскурова?

– Чем ты недовольна? Идея-то твоя.

– Как ты могла! Он – аморален. Он – предатель. Как ты могла!

– Мне об этом ничего не известно. Что ты имеешь в виду?

Катя снова рухнула навзничь, и слезы хлынули пуще прежнего:

– Все рушится, все. Все идеалы, все представления о людских, достоинствах. Даже лучшие не выдерживают простейших испытаний. – И без перехода: – Сделай милость, дорогая, сделай милость, поезжай в Тбилиси. Посмотри на него, пойми, что произошло. Ведь что-то произошло, пожалуйста, умоляю.

Что произошло, что произошло… Разве не ясно? Что тут выяснять? Да и захочет ли Тенгиз обсуждать со мной столь личное? О, почему, когда дело касается нас самих, самые очевидные вещи кажутся непостижимыми. Я ведь тоже терзала себя бесконечными «почему».

Но отчаяние Кати было столь неподдельным, что я сказала:

– Хорошо. Попробую договориться о командировке. В крайнем случае, возьму за свой счет.

Стол был прекрасен. Нигде, кроме Грузии, не являлась мне эта манера – накрывая стол для пиршества, ставить кушанья одно на другое. Нигде не приходило в голову, как важно сочетание колорита поданных яств, но уже в начале застолья, едва я плотоядно воскликнула: «Вкуснота! Пища царей!», Тенгиз деликатно переадресовал мое внимание:

– А цветовая гамма? Ты знаешь, генацвале, какое чувство должен вызывать настоящий стол? Ты не знаешь. Это чувство, будто ты идешь по картинной галерее. Тут светотень Рембрандта, тут пурпур Тициана, тут клубящийся воздух импрессионистов. И все рядом. И ничто не спорит с соседом. Только тогда это настоящий стол. Ты поняла?

Я прошествовала взглядом по длинному столу, установленному в просторной мастерской Хоравы. Золотые распятия цыплят табака, тяжесть кардинальской сутаны, одевшей красные перцы, розовые холмы сациви, удивленные глаза баклажанных ломтиков, глядящие из жидкой меди лоснящихся соусов, выходили мне навстречу. Их цвета двоились и троились на ярких холстах, обнимавших по периметру пространство. Холсты были на стенах, стояли на полу, прислонялись к стенам.

Странно: кощунственная, казалось бы, близость искусства и пира пребывала в кровном родстве.

Над столом простерся приветливый запах трав. Тархун, кинза, зеленый лук, укроп, соединив ароматы, выдыхали их в лицо сидящим.

А еще выше, над цветом и запахом, стоял звук. Точнее – множество звуков, сплоченных в непостижимом порядке мужского многоголосья, гортанного и протяжного. Чудо грузинского пения, которого тоже не услышишь в наших краях.

– Ну, как впечатление? – осведомился у меня сосед, маленький юркий человечек в жилетке, надетой поверх национальной рубахи с высоким воротом.

– Потрясающе! – честно призналась я.

– Так ведь это – Тенгиз Хорава! Кто такой Тенгиз Хорава? Бог! Царь! Галактика! – И вдруг, сменив тон, сосед доверчиво зашептал: – Вчера один человек пригласил. Сказал: именины. А что было? Какой стол? Похороны по четвертому разряду: покойник сам себя несет.

Он тут же врезался в очередной такт песнопения, будто не отвлекался.

Песня кончилась, Тенгиз поднял бокал для произнесения очередного тоста. Тост был уж не помню каким по счету. Помню только – шуточным.

Он был все время весел, Тенгиз Хорава. И когда приехал за мной в гостиницу, чтобы повозить, показать город и таскал по друзьям, где всякий раз накрывался стол и гудели пиршества.

Как же я смогу рассказать об этом Кате? Ведь где-то за тридевять земель, упав навзничь на тахту, лежала Катя, и слезы беззвучно текли из-под очков. Наверное, она думала, что я и Тенгиза застану в таком же горе. Она еще терзалась: что случилось, что случилось?… Да ничего, ничего. Я же знала, что ничего. Разлюбил, идет своя жизнь. И где-то в Греции идет своя жизнь. И накрывается стол, и поются греческие песни, и Мемос поднимается с бокалом, чтобы произнести тост. А я, как идиотка, вожу по свету свою тоску и молю Бога о желанной свободе. Может, и правда, небеса сжалятся и пошлют мне красочного раскаленного грузина, с которым я про все забуду? Хоть на день, хоть на два. А там, того и гляди, и исцелюсь.

Я обвела глазами присутствующих. Выбор был. Употребляя плохой каламбур – выбор как на подбор. Я выпила еще.

Плыли лица, плыли голоса, плыло время.

– Кажется перебираю, – сообщила я вслух.

Сосед вскочил и завертелся в тесном пространстве между мной и каким-то художником, мне его представляли, который как раз и был «на подбор»:

– Да что вы! Только начали. Хорошо сидим.

– Слишком долго, – пожаловалась я.

– Это долго? Это долго? Вот один раз мы пировали три дня, и никто ни разу не встал из-за стола!

– Как это?

– Если бы кто-нибудь встал, он бы умер.

– ??

– В глазах присутствующих женщин.

Сосед хохотал и суетился. Мне почему-то казалось, что он должен быть в котелке и с сигарой. С чего бы такое? Черт его знает, но котелок и сигара обязательны, они даже виделись.

Каких присутствующих женщин? Нет, кроме меня, за столом никаких женщин. Хозяйка и девочки только бесшумно возникают, чтобы убрать опустошенное блюдо. Возникают и сникают. Нет, так не говорится. Исчезают.

У Тенгиза вполне милая жена. Улыбчивая. Хорошее среднерусское лицо. Хотя грузинка. Катя говорила, что грузинка. Вот и по-русски говорит с акцентом. Акцент вполне приятен. И вообще вполне. Кате она мерещилась матриархальным чудищем. «Тенгиз никогда о ней не говорит. И когда я была в Тбилиси, нас не познакомил». «Катуля, ну зачем ему вас знакомить? Зачем тебе эти лицемерные взаимовежливости?»

А вот девочки двухсотпроцентные грузинки. И тоже милые вполне. Воспитанные, но не зажатые. Ох, Катя, Катя, как же все это тебе рассказывать?…

Плыли лица, плыли голоса, плыло время. Душно, чертовски душно. Я вышла на открытую галерею.

Солнце уже упало за зубчатый заборчик зданий на той стороне реки. Света с собой не забрало. Небо желтое и Кура желтая, фыркая, дыбится. А здания плоские, черные, вырезаны из черной бумаги и приклеены к небу. Как говорится, такой бы пейзаж, да с любимым мужчиной. Какие закаты в Греции? Хоть бы разок взглянуть.

Тенгиз вышел на галерею, тронул меня за плечо:

– Я вижу, Важа совсем замучил вас.

– Какой Важа?

– Ваш сосед по столу, Важа Тушмалишвили. Знаете, кто это? Это великий чеканщик. Его работы экспонируются по всему миру. Правда, самого его никуда не выпускают. Слишком много говорит. И все не то, что полагается.

Я хотела было сказать, что неплохо бы посмотреть работы Важа, но не успела. Тенгиз резко прижал меня к себе с болью, которую не пытался скрывать, выдохнул:

– Как мне плохо, Ксаночка, как мне плохо. Я не могу жить без Кати и с ней быть не могу. Я погибаю, просто погибаю. И не знаю, что делать… Как она?

– Плачет.

– Бедная моя, милая моя…

– Вы бы в Москву слетали, хоть поговорили бы…

– Нет, нет, нельзя. Нам обоим будет только хуже. Я решил. И сказал дома. Русико ведь все понимала. Я сказал, что – все. Нужно быть мужчиной.

– Наверное, вы правы. Мужчины так и считают. Только женщинам это трудно принять.

– Я вижу, я опоздал. Тенгиз, как всегда, любимец женщин. – Это сказал уже Важа, выпорхнувший на галерею. – Но я, Ксения, подарю вам больше, чем пошлый флирт. Я подарю вам ночную Мцхету. Зрелище!

– Прекрасная мысль, – откликнулся Тенгиз, все еще севшим голосом. – Ночью мы все поедем в Мцхету.

…Над каменной оградой Светицховели взошла луна.

Луна ползла слева от меня всю дорогу, пока я, пересекая Мцхету, шла к храму Светицховели. Но сейчас она взошла справа – оранжевая, остроконечная луна, соседствующая с той белесой и круглой, что ползла вдоль дороги.

Эта, оранжевая и остроконечная, отделилась от лиловой древесной кроны, опавшей на гребень ограды, и повисла в небе, притушив окружные звезды. Там, в высоте, над слиянием Арагвы и Куры, светился пойманный рыжими лучами прожекторов давний приют лермонтовского Мцыри – монастырь Джвари.

Можно было мысленно пройти по каменистой дороге, ведущей к развалинам Джвари и увидеть выветренные, подагрически вздутые камни кладки, обрывы задней стены и даже низкорослые цветы на серых стеблях, там и тут пробившие тело камня. Но мысль вернулась с полдороги, и я видела Джвари только этой остроконечной луной. Мцхета была и тут черным по черному обозначена верхней линией домов, оград, лишенных объема и плоти. Только один дом, за моей спиной, был озарен и объемен: в освещенном его окне виднелся на противоположной стене цветной ковер, видимый подробно в множественности рисунка. И слышен негромкий, медлительный разговор, точнее, беседа или просто течение речи на чужом языке, и эта нечитаемость незнакомого языка сообщала разговору многомерность смысла.

Мир был уравновешен тишиной и глуховатой непостижимостью чужой беседы. Мир был беспределен и краток в близкой красоте остроконечной луны, висящей над оградой Светицховели.

– Над монастырскою стеной

Остроконечною луной

Восходит Джвари…


Я произнесла вслух эти строчки, сложившиеся нежданно, точно застигая врасплох. Я испугалась звука собственного голоса, и оттого уже беззвучно возник конец строфы:

– Такое счастье с тишиной

Во мне пребудет и со мной

Еще едва ли…


Я действительно ощутила это почти физическое наполнение счастьем, которое вдруг заключилось в слова. Это было то редкое, пронзительное наслаждение, вероятно даваемое поэту новорожденной строфой, когда ты чувствуешь, что слит с красотой мира, что твои единственные слова, вставшие в единственном порядке, становятся достоянием всех и откровением для каждого. Ведь кто-то, застигнутый оранжевой луной Джвари, произнесет эти строчки, и ему покажется, что он сложил их сам, так как с ним будет то же, что сейчас с тобой, хотя, может быть, это вовсе не гениальные строки.

Я никогда не писала стихов. Только однажды ночью в ереванской гостинице, похожей на настольные часы, ко мне пришли строчки, заключающие миг высшего счастья.

И еще здесь. И в ту же секунду я ощутила просторное чувство свободы. Я была свободна, наконец, свободна. Свободна от Мемоса, от своей тоски, от ловушки, куда загнала себя на много лет.

Меня вызволил оттуда не красочный раскаленный грузин. Меня освободила остроконечная луна и особый покой, который удается постичь редко, а, может, и никогда. Во Мцхете он пришел ко мне.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Белая плиссированная юбка. Красная феска. Чулки до колен. Помпоны на башмаках, Точь-в-точь такими торговали все сувенирные ларьки. Только те были куклами «Память о Греции». А этот стоял живой у здания Парламента.

Катя – вот нахалка! – подошла, похлопала стражника по плечу и, видимо, что-то сказала ему. Тот подмигнул ей.

Нет, не имперские это нравы, подмигивать прохожим. Не то что Великобритания, владычица морей. Хоть и бывшая.

У меня вот было подобное. Как говаривал неумирающий Швейк: «В нашем полку был аналогичный случай».

Во время давнего приезда в Лондон пленил мой взор часовой у Букингемского дворца – пламенно алый, в могучей медвежьей шапке. Похоже, шапку соорудили в незапамятные времена, когда тут еще медведи водились. Такая она была историчная. Хоть молью и не травленная.

Я подошла, как сейчас Катька, и потрогала мех.

– Мадам, это не нейлон, – губами, но четко произнес стражник. Нейлон тогда только еще набирал силу.

Ни один мускул не дрогнул на молодом картинном лице. Потом-то мне объяснили: этих часовых тренируют на невозмутимость. Пусть дети за обшлаг дернут, пусть дура, вроде меня, сунется. Стой, как искусственный. Ничто не силах смутить величия Королевства.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю