355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Габриэль Марсель » Опыт конкретной философии » Текст книги (страница 10)
Опыт конкретной философии
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:09

Текст книги "Опыт конкретной философии"


Автор книги: Габриэль Марсель


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)

100

отчет в том, что мнение обретает свое место именно между этими двумя полюсами, в полумраке, благоприятном для миражей и фантомов. Действительно, каким образом можно говорить о мнении там, где желание обнаруживает себя открыто, где оно сбрасывает с себя маску? Однако там, где провозглашается самодостаточная ценность, мы находимся в сфере сверхмнения, в том, что я назвал бы гипердоксапъностъю.

Из этого следует, что если мы спросим себя о ценности какого-либо мнения, например политического, то предварительно возникнет необходимость провести ряд различений.

Прежде всего, нужно будет спросить себя, каков состав или содержание опыта, лежащего в основе мнения, понимая, впрочем, невозможность установить какое-то уравнение или пропорцию между ними.

Затем нужно будет в совершенно ином плане придать любому мнению определенную экзистенциальную значимость, поскольку это мнение выражает, адекватно или нет, совокупность потребностей, от которых мы не можем абстрагироваться.

И наконец, элемент идеального и деперсонализированного требования, различимый в составе мнения, требует отдельного рассмотрения. Но нужно признать, что сосуществование в подоснове мнения столь различных, столь несоизмеримых факторов вынуждает нас отвергнуть его сущностную ирреальность. Способ связи между этими различными факторами, осуществляемый сознанием, в действительности всегда будет сомнительным.

Теперь в свете этих наблюдений мы должны внимательно проанализировать «религиозные мнения» вольнодумца. Нетрудно здесь обнаружить те разнородные элементы, которые я пытался выявить. Самое простое – это анализ случая атеиста, открыто декларирующего свой атеизм. Нигде так ярко не проявляется характерный признак мнения: «я утверждаю, что» Бога не существует. С другой стороны, атеизм по сути утверждается перед другим, перед собой как другим. Он не есть вера и не может переживаться как вера. По существу своему это реакция отпора или отвержения. Что это «я» лишь скрывает on, что оно неизбежно ссылается на «общее мнение», распространяющееся при общении людей, с помощью прессы и книг, – все это так очевидно, что я не вижу необходимости на этом настаивать. Интереснее выявить, каков здесь соответствующий вклад опыта, экзистенциального утверждения и идеального требования. Но разграничить эти моменты очень трудно, и я не могу входить в нюансы, которые в данном случае нужно было бы раскрыть.

Начнем с вклада опыта. «Я утверждаю, что...» атеиста предполагает: «Мой опыт мне говорит о том, что...» Здесь необходимо одно важное замечание. Мне кажется, что атеист стремится соединить

101

утверждения двух планов: одно негативное, другое – позитивное (или которое он, может быть ошибочно, считает таковым).

С одной стороны, он объявит, что не имеет никакого опыта относительно Бога: «Если бы Бог существовал, я бы это заметил». Почти то же самое заявило мне одно важное должностное лицо в системе образования.

Но вот и дополнение: «Зато я могу привести опытом проверенные факты, которые не могли бы иметь место, если бы Бог существовал». Нельзя сомневаться ни секунды в том, что столкновение со злом во всех его формах лежит в основании атеизма. Но это суждение о несовместимости необходимо проанализировать. Если пристальнее вглядеться, то можно обнаружить здесь парадокс. Когда я говорю об определенной личности «если бы она была здесь, этого бы не произошло», то я исхожу из точного или считающегося таковым знания данной личности: она помешала бы, например, ребенку играть со спичками. Это означает, что данная личность осторожна и сумеет позаботиться о ребенке, это—хороший человек, поскольку он был бы против того, чтобы ребенок играл спичками. Все это предполагает не только то, что эта личность существует, но также и то, что мы знаем характер ее бытия. Что касается атеиста, то дело обстоит совсем по-другому. Атеист опирается на определенную идею Бога (очевидно, что не на опыт). Если бы Бог существовал, он обладал бы такими-то и такими-то характеристиками; обладая ими, он не позволил бы, чтобы... и т. д. Суждение о несовместимости основывается на суждении импликации*. И может быть, даже слово «импликация» недостаточно сильно в этом случае. В действительности хотят сказать, что мыслить Бога – значит ничего не мыслить, ограничиваясь произнесением слова «Бог», если только одновременно не утверждается существование в высшей степени благого и в высшей степени могущественного существа. Это законно. Но вторая часть этого суждения незаконна. Обратимся к примеру, заимствованному из конечного, тварного мира. Если Жанна была бы здесь, она не позволила бы играть ребенку со спичками. Чтобы это утверждать, я основываюсь или на аналогичных случаях, когда Жанна действительно проявила свою осторожность, или, если их не было, на представлении о том, что я бы сделал на ее месте. Приемлемы ли подобные размышления в том случае, когда мы желаем рассуждать о поведении Бога? Очевидно, что нет. Если бы я исходил из того, каково бы было действие Бога в тех или иных определенных обстоятельствах, я не смог бы прийти к атеистическому заключению. Может быть, более здесь приемлема вторая обозначенная позиция? Могу ли я себя поставить на место Бога и объявить, что в том или ином случае я действовал бы таким-то образом и разрешил бы или не разрешил такие-то события и т. д.? И здесь происходит нечто странное. Там, где речь идет о значительной личности, призванной в трудных обстоятельствах взять инициативу в свои руки, мы охотно признаем, что мы не можем поставить себя на «ее место», что мы сами не знаем, что бы мы сделали, если бы были на «ее месте». Однако государственный человек пред

102

стает перед нами в борьбе с ситуацией, которую породил не он, но овладеть которой он должен попытаться. Напротив, принимается, что Бог, поскольку он творец, не стоит перед лицом данных ему извне бесконечных трудностей и рассматривается как привилегированное лицо, которому надо только захотеть, так что атеист не испытывает ни малейшего колебания или угрызения совести, произнося то, что можно было бы назвать вердиктом несуществования.

Но здесь с полной очевидностью раскрываются характерные черты мнения, особенно в том, что касается его внешней позиции по отношению именно к тому, о чем высказывается мнение. Чем ближе какое-либо дело меня затрагивает, тем в меньшей степени я могу сказать, что имею о нем мнение. Отсюда следует негативное суждение, которое, однако, поможет нам в нашем исследовании, – ангажированность (завербованность) и мнение взаимно исключают друг друга. Это влечет такое метафизическое следствие: я могу иметь мнение о мире только в той мере, в какой я действительно не вовлечен в него (выхожу из игры). Пессимизм современного ученика Вольтера или Анатоля Франса, например, заключается именно в этом; он связан с неучастием. Правда, мы должны отметить, что это не относится ко всем видам пессимизма, например к пессимизму Шопенгауэра, поскольку он переживается в опыте.

Но атеизм в большей мере основывается на притязаниях и требовательности и, в конце концов, на воле, чем на опыте или его отсутствии. Между волей и опытом могут установиться разнообразные связи.

«Бог, – пишет Ж. Маритен, – в принципе абсолютно отброшен в силу абсолютного метафизического догматизма... и во имя социального коллективизма, коллективного или коллективизированного человека... Социальный идеал коммунистов представляется выводом из первоначального атеизма, возведенного в принцип»'. Я думаю, это верно. Но следует отметить своего рода тождественность установок – как это ни парадоксально – коллективизированного человека и анархиста, каким его мыслит Штирнер. Отметим мимоходом, что здесь мы, может быть, коснулись корней того парадокса, вследствие которого анархизм и коммунизм имеют тенденцию к отождествлению в умах такого огромного количества наших современников. И те и другие утверждают, что человек может реализовать себя во всем своем объеме только в мире, лишенном Бога. И поэтому идея или псевдоидея коммунистического гуманизма возникает сегодня во многих умах, дар критической рефлексии у которых к тому же не является, по-видимому, их главной особенностью. Но определенно можно сказать, что в основании этого гуманизма лежит, как я уже отмечал, не опыт, а требовательность. Гипердоксальный элемент, выявить который мы пытались, проявляется здесь со всей очевидностью. Но чем более внушительным он становится, чем больше осознает себя, тем скорее мы переходим из области мнения в область верования.

1 Le Sens de l'Atheisme marxiste // Esprit. Oct. 1935. P. 93.

103

* * *

Нас могут спросить, нет ли в цепи между мнением и верованием места для промежуточного звена убеждения? Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо тщательно исследовать определенные реальности, скрывающиеся в повседневном языке. «Я склонял свои убеждения налево, направо, – говорит персонаж одного водевиля. – Они оставались непоколебимыми». Здесь, без сомнения, мнение и убеждение совпадают. Возьмем другой случай, когда человек в результате терпеливых усилий и настойчивых поисков приходит к какому-либо убеждению: например, Шёрер-Кестнер или Золя приходят к убеждению в невиновности Дрейфуса. Убеждение связано здесь с завершением, пределом, достижением. Мои поиски меня больше ни к чему не приведут. Это означает, что дело мне совершенно ясно, настаивать более бесполезно. В принципе убеждение относится к прошлому; если оно имеет отношение к будущему, то к будущему предвосхищенному и, следовательно, рассматриваемому в том плане, как будто оно уже произошло; в этом существенная и в то же время очень тонкая разница между убеждением и пророческой уверенностью. Можем ли мы распространить эти наблюдения на политические или религиозные убеждения? Да, я уверен в этом. Проповедующий республиканские взгляды тем самым заявляет, что он в своих воззрениях достиг того, что, по его мнению, является окончательным. Но интересно, и это следует особо отметить, что утверждение, касающееся постоянства внутренней позиции, неизбежно превращается в суждение, полагающее неизменность своего объекта. Если я имею республиканские убеждения, то я не удовольствуюсь высказыванием; я буду всегда убежден в том, что республика—это наиболее разумный политический режим; я дойду до утверждения: республика будет всегда соответствовать чаяниям самых светлых умов человечества. Здесь происходит на самом деле иррациональный и неоправданный перенос, психологический механизм которого, однако, бросается в глаза.

Я хотел бы особенно акцентировать слово «окончательный», которым я только что воспользовался. Это слово заключает в себе претензию остановить время. Что бы вы ни сказали, что бы ни произошло, мое убеждение непоколебимо. Стоило бы поразмыслить над чрезмерностью этой претензии, так как это действительно и в первую очередь претензия. Ведь в данном случае мы не ограничиваемся словами: «С этой минуты я закрываю глаза или затыкаю уши». Это было бы решение, а не претензия. Нет, мы говорим: «Все, что произойдет, все, что будет сказано, не сможет изменить того, что я думаю». И тогда одно из двух: или я выражаю этим то, что я уже предвидел в деталях и отверг все возражения, которые мой собеседник или сами события смогут мне представить; или же я объявляю, что эти возражения, какими бы они ни могли быть (это означает, что я их вовсе не предвидел и не изучил в деталях), не затронут мое убеждение.

104

Рассмотрим первую альтернативу. Она предполагает абсурдное утверждение. Как я могу быть уверенным в том, что я предвидел все возражения? Случаи, когда возможности вполне исчислимы, чрезвычайно редки; такие случаи мы встречаем только в логике и в математике; тем более когда я ссылаюсь на события, которые по определению невозможно предвидеть, эта исчислимость представляется немыслимой.

Поэтому перейдем ко второй альтернативе. Какими бы ни были возражения – я не стремлюсь их предвидеть во всех деталях, – я решил совершенно с ними не считаться. Из области претензии мы попадаем в область решения. Но нет уверенности, что мы сможем в ней удержаться. Я решил совершенно с этим не считаться, сказал я, но выполнимо ли это в действительности? Разве не может какая-либо часть меня самого испытать определенные влияния, уступить определенному давлению, именно та, которая нелегко поддается власти контроля или господству, осуществляемому моей волей над целостностью моего «я»? В тот момент, когда я проповедую мое непоколебимое убеждение, согласие и гармония между различными сторонами моего «я» осуществляются в полной мере. Но, по совести, я не могу утверждать, что это согласие продержится длительное время, я не могу сказать, каковы будут мои чувства завтра. Но что же в таком случае? Если я полностью осознаю эти возможности, эти опасности, эти трудности, то должен буду сказать следующее: или мое убеждение непоколебимо – не считая изменений в тех сторонах моего «я», за которые я, по правде говоря, не могу отвечать, поскольку они находятся в непосредственном контакте с событиями, а это равноценно высказыванию, что мое убеждение не является непоколебимым, что я, если говорить честно, не могу его расценить подобным образом: или же мое убеждение непоколебимо, какими бы ни были изменения, которые могли бы произойти в не подчиняющихся до конца моему внутреннему контролю сторонах моего «я». Я раз и навсегда решил, что эти противоречия, если они возникают, не будут иметь никакого влияния на мое убеждение. Но законность или обоснованность этой позиции чрезвычайно сомнительны. Конечно, если будет поставлен вопрос о моих последующих действиях, я смогу сказать: что бы ни произошло, я буду действовать, как если бы... Но зона убеждения расположена в промежутке между зоной чувства и действия; очевидно, что между ними нет и не может быть точной границы. Нужно иметь в виду, что в тот момент, когда я провозглашаю свое убеждение, пользуясь установившимся в настоящее время согласием во мне самом, я не могу реально представить себе другое чувство, точнее говоря, раздрай, который завтра овладеет мною. Я о нем имею только очень абстрактное представление, которым могу лишь жонглировать. Вот и все.

Наше размышление приводит нас к мысли, что наложение печати окончательности или непоколебимости на высказывание утверждения всегда предполагает некую претензию, в основе которой мож

105

но усмотреть или существующую в данный момент иллюзию, или согласие на внутреннюю ложь. Все, что я вправе сказать, сводится к следующему: имея в виду сочетание существующих в данный момент моих внутренних расположенностей и совокупность известных мне актуальных событий, я склонен думать, что... Впрочем, я должен остерегаться утверждать неизменность этого сочетания, в соответствии с которым формируется убеждение, понимая тем самым, что оно может быть пересмотрено.

Я не сомневаюсь, что этот релятивизм может показаться многим очень холодным и чрезмерно осторожным или боязливым и, следовательно, неспособным придать нашей жизни тот тонус, тот размах, ту динамическую значимость, которые мы так ценим. «Что станет тогда с верой?» – спросят в этом случае. Она тоже в свою очередь будет заражена релятивизмом? Я не думаю этого, но здесь надо быть предельно осторожным.

* * *

Чтобы дальнейшее было ясно, я скажу, что временная ориентация веры (сгоуапсе) противоположна временной ориентации убеждения. В последнем случае она соответствует остановке, пределу; она предполагает определенную внутреннюю замкнутость. В случае веры мы наблюдаем нечто противоположное. Бергсоновское противопоставление открытого и закрытого находит здесь новое и важное применение.

Но прежде всего нужно остерегаться ловушки слов. Слово «верить» (croire) часто используется в самом неопределенном смысле, означая «я считаю» или даже «мне кажется». Мы сможем добраться до сути, если только решительно отбросим позицию «верить, что...» (хотя имеется несколько очень редких случаев, где она может быть сохранена). Я постараюсь прежде всего исследовать то, что содержится в акте верить во что-то и чему-то или в кого-то и кому-то.

Я думаю, что идея доверия (credit) может нам помочь. Оказать доверие или открыть кредит для... – вот операция, которая, на мой взгляд, является внутренней основой веры. Необходимо понять ее природу. Мы не должны позволить ввести себя в заблуждение тем, что оказать доверие в смысле согласия на кредит – это отдать что-то в распоряжение другого, в надежде, что оно будет нам отдано с некоторой прибавкой и выгодой для нас. Речь идет о том, чтобы освободить акт доверия как открытия кредита от этой материальной подоплеки. Я неотделим от того, что я отдал в распоряжение этого X (к природе которого нам нужно будет еще вернуться). В действительности тот кредит, который я предоставляю, – это в каком-то смысле я сам. Я даю себя самого взаймы X. Отметим, что здесь мы имеем дело по сути с тайнодействием.

Очевидно, убеждение также имеет отношение к чему-то, что вне меня, но не предполагает с моей стороны никаких обязательств по

106

отношению к этому X. Мое убеждение направлено на X, я обозначил свою позицию по отношению к X, но я ничем с X не связан. Различие чрезвычайно тонкое, я это признаю, но, на мой взгляд, очень важное. Верить – это в каком-то смысле следовать, но в той степени, в какой следовать означает не испытывать воздействие извне, а посвящать себя, отдавать себя, соединяться с кем-то. Может быть, образ воссоединения так же красноречив и поучителен, как образ доверия или кредита. Он даже лучше передает ту форму внутреннего соединения, или собирания вместе, которую предполагает вера. Интересно отметить, что это соединение тем более эффективно, чем сильнее вера. В этом смысле идеи Бергсона здесь точно передают суть дела. Та вера является наиболее живой и сильной, которая вовлекает наиболее полно все силы нашего существа, что не означает, будто мы можем ее точно измерить по тем последствиям, которые она оставляет в плане действия. Ситуация человеческой жизни гораздо более сложна, и здесь, как и всюду, прагматизм оказывается недостаточной позицией.

Теперь обратим внимание на того X, которому мы открываем кредит, оказываем доверие, с которым воссоединяемся. Каковы его характеристики? Я склонен утверждать, что это всегда реальность личная или сверхличная. Но идея сверхличного начала вызывает трудные вопросы, которые я могу здесь только слегка затронуть. То, что находится вне личности, является частью вещного мира. Но каким образом я могу довериться вещи по определению инертной, то есть неспособной к ответу? Это возможно только в том случае, если я персонифицирую эту вещь, если я делаю из нее фетиш, талисман, то есть воплощение возможностей, которые в реальности являются возможностями личности. Верить в кого-то, доверять ему – значит повторять: «Я уверен, что ты оправдаешь мои ожидания, что ты на них ответишь и не предашь их». Я намеренно употребляю здесь второе лицо. Доверие можно иметь только к «ты», только к некой реальности, способной взять на себя функцию «ты», к которой можно воззвать и которая может прийти на помощь. И это мне кажется очень важным. Но, очевидно, эта уверенность не является убеждением в том смысле, который я только что определил. Эта уверенность обращена по ту сторону того, что мне дано, о чем у меня есть опыт. Она является экстраполяцией, скачком, ставкой, которая, как всякая ставка, может быть проиграна. Эту ставку очень трудно определить именно потому, что я сам являюсь тем кредитом, который я предоставляю другому. Я думаю, что здесь все наши привычные категории являются недостаточными. Необходимо, как, впрочем, и всегда, когда речь идет о конкретной философии, напрямую войти в драму, которую скрывает проблема. В той мере, в какой мы будем мыслить на языке проблемы, мы ничего не увидим, ничего не поймем. Несколько иначе, возможно, будет, если мыслить на языке драмы или тайны. Как это часто бывает, именно негативный опыт, опыт разочарования или поражения, оказывается в данном случае наиболее проясняющим. Я

107

доверился определенному человеку. Он обманул мое доверие. Если бы между мною и им или, точнее, тем, что я считал им, не состоялось внутреннего слияния, то это разочарование не могло бы меня глубоко потрясти. Я, однако, захвачен им. Случившееся может быть для меня крушением, утратой корней и опоры. Но что же произошло? Я себя идентифицировал с этим X, частично отрекаясь от самого себя в его пользу (вспомним опять пример открытия кредита). Поэтому его несостоятельность стала некоторым образом моей. Для меня невозможно перед лицом этого краха занять стороннюю позицию того, кто сочувствует, но которого «это не касается». Мое разочарование в каком-то смысле есть частичное разрушение меня самого.

Но почему стало возможным подобное разочарование? Потому, что мое доверие к этому X имело условный характер. Я, например, рассчитывал на него в выполнении какого-либо дела, а он уклонился. Я считал его носителем какого-то определенного качества, а события мне показали, что он им не обладает. Короче, я создал об этом человеке определенное представление, которое теперь отвергнуто и как бы аннулировано. Но не ясно ли в свете всех моих предыдущих замечаний, что эта уязвимость веры связана с тем, что в ней существует от мнения? Здесь мы имеем два крайних случая, на которых мы должны остановиться.

Как это ни покажется странным наивному рассудку, существует любовь без условий, выдвигаемых одним существом другому, – дар, который не может быть отнят. Что бы ни произошло, какие бы опровержения ни представил опыт ожиданиям и хрустальным замкам надежды, эта любовь остается постоянной и кредит ее неизменным. Когда философ стремится осмыслить абсолютное, то, вероятно, свое размышление он должен строить, исходя из данностей именно этого рода, но, как правило, он не отдает себе в этом отчета. Однако такие случаи скрывают аномалию, как бы зацепляющуюся за неведомую реальность самих душ, в которых она раскрывается...

И вот теперь другой полюс исследуемого нами диапазона явлений: это сама вера (foi), непобедимая уверенность, основанная на самом Бытии. Здесь и только здесь мы достигаем не только действительной безусловности или безусловности факта, но и постижимой безусловности, безусловности абсолютного «Ты», которая выражается в словах Fiat voluntas tua} в «Отче наш».

Я не спрашиваю себя, какова та скрытая подземная связь, соединяющая чистую Веру в ее онтологической полноте с той безусловной любовью одного создания к другому, о которой я только что говорил. Но в глубине души я верю, что эта связь существует и что эта любовь возможна и мыслима только у существа, которое способно на подобную веру, но в котором она еще не проснулась. Возможно, это сравнимо с предродовыми движениями плода.

1 Да будет воля Твоя (лат.).

108

В заключение я хотел бы остановиться еще на одном моменте. Что мы должны думать о таких секуляризированных выражениях, привнесенных Верой в современную жизнь, как вера в справедливость, вера в науку, вера в прогресс и т. д.? В данном случае мы оказываемся в сфере сверхличного. В действительности во всех этих случаях речь идет о том порядке, который может быть установлен только личностями, и если он в некотором отношении находится выше их, то тем не менее полностью зависит от их доброй воли.

Поразмыслим, в частности/над тем, что может означать выражение «вера в науку». Я признаю, что нужно потрудиться, чтобы проникнуть в его суть. Это слово – наука – несет на себе отпечаток пугающей двойственности. Обозначает ли она определенную систему истин? Если это так, то нет никакого смысла говорить о вере в науку. Применение слова «вера» в отношении принятия разумом доказанной истины можно расценивать только как злоупотребление языком. В действительности же те, кто верят в науку, верят в действие, осуществляемое людьми, овладевшими научными знаниями. Принято считать, что умы, всецело проникнутые научной истиной, жаждут передать ее другим, которые в свою очередь проникаются ею. Если мы не хотим прийти к диктатуре ученых, как, например, представлял ее себе Ренан*, то необходимо обратиться к идее воспитывающей Науки, то есть наделенной чудесной властью очищать тех, кого она просвещает. Но я очень боюсь, что эта идея не сможет дать в свою поддержку никакого серьезного эмпирического или рационального оправдания. Если ученый оказывает воздействие своей личностью (это, впрочем, является плеоназмом), то чем будет действие, которое не несет отпечатка личности? Ведь ученый оказывает воздействие не тем, что распространяет истину, а бескорыстием и беспристрастностью, которые его воодушевляют, или, другими словами, тем, что сама его жизнь оказывается примером. Мы совершаем произвольный перенос понятий, если думаем, что истины, открытые смелым и терпеливым ученым, сохраняют сами по себе следы этих достоинств, что последние в них внедрены. Это совсем не так. Какой бы ни была истина, если ее рассматривать независимо от того, кто ее раскрывает, она является морально нейтральной, морально инертной. И это остается тем более верным, чем более позитивный характер представляет эта истина, то есть чем более радикально независимой она предстает перед нами от тех ценностей, признание и утверждение которых есть дело ума.

Если, таким образом, сделать попытку – что было бы крайне важным – проанализировать то, что может представлять эта «вера в науку», которую провозглашают наши рационалисты в Сорбонне, то можно будет усмотреть в ней самые разнородные элементы.

109

В самой глубине ее смогли бы, вероятно, обнаружить в состоянии следов, неразличимых пережитков то, что в другие времена было восприятием самих атрибутов Бытия в их взаимной связи, так как оно есть та сфера, где трансценденталии сходятся, где Истина не отделена ни от Блага, ни от Красоты. Но эта сфера ни в одном пункте не совпадает с областью позитивной науки. Она, нужно признать, что-то вроде какой-то духовной Атлантиды – материка, ушедшего под воду.

Но если мы желаем определить психологические механизмы, делающие не только возможной, но и действенной эту «веру в науку», то нам следует обратиться к мнению, и только к нему. Суть мнения, как мы видели, можно представить как кажимость, стремящуюся превратиться в претензию через приостановку размышления. Именно подобное превращение и происходит, полагаю, в данном случае. «Веру в науку» можно объяснить только феноменом престижа, я сказал бы, престижа экстраполированного. И здесь уместно было бы привести соображения и факты, заимствованные из конкретной истории идей. Я не считаю, что можно отделить этот престиж воображаемой – непонятой – науки, ее престиж как освобождающего начала от соотносительного с ним представления о религии как начале духовного порабощения. Я думаю, что не ошибусь, если скажу: чем слабее будет антиклерикализм, тем меньше будут склонны рассматривать науку как силу, несущую освобождение, подобное тому, которое дал человеку Прометей.

На этом я кончаю свои размышления, так как в мое намерение не входило продолжить их, сосредоточившись собственно на Вере. Я прошу их считать, как на то было указано в начале, необходимым введением к акту рефлексии, который позволил бы нам в глубинах наших собственных верований отличить то, что является нетленной ценностью Веры, от того, что мы должны расценивать как бесполезное нагромождение отходов, как тот мертвый груз, который мнение бросает на бесконечно чувствительные весы духовных операций.

1937

I

ТРАНСЦЕНДЕНТНОЕ КАК МЕТАПРОБЛЕМАТИЧЕСКОЕ1

Я могу в любой момент посмотреть со стороны на свою жизнь и представить ее как последовательность жеребьевок. Какое-то число этих жеребьевок уже состоялось. Я констатирую, что такие-то номера мне уже достались. Это позволяет мне говорить об удачах и неудачах. Другим номерам еще только предстоит быть разыгранными. Впрочем, я не имею никакого представления о том, до какого времени будет продолжаться эта лотерея. Завершу ли я труд, над которым работаю? Поеду ли на следующий год в Грецию? Буду ли присутствовать на свадьбе своего сына? Все это проблематично. Ведь с того самого момента, как я стал участником лотереи (а это началось со дня моего зачатия), я стал обладателем билета, на котором начертан смертный приговор, но место, дата и способ приведения его в исполнение неизвестны.

Если несколько отойти от моей первоначальной установки отстранения от моей жизни и посмотреть более тщательно на выпавшие мне жребии, то станет ясно, что я не могу рассматривать их как простые сополагаемые элементы, образующие некоторый ряд. Эти удачи и эти неудачи воздействуют друг на друга, окрашивают друг друга, проникают друг в друга. Я даже не могу приписать этим жребиям какие-то фиксированные ценности, так как эти ценности меняются в зависимости от будущих жеребьевок. Я вижу, кроме того, что и сама манера, в которой мне суждено было принимать эти случаи, тоже может считаться своего рода случаем, идет ли речь о моей склонности возмущаться судьбой или же спокойно принимать свою участь. Но я замечаю в то же время, что если я есть уже нечто распределенное, полученное, то представление о моей жизни как о лотерее теряет свой смысл. Без сомнения, правомерно говорить, что я получаю что-либо только при условии, что я уже существую. Но могу ли я быть, не будучи кем-то? Ясно в то же время, что я не могу провести объективно точную линию водораздела между своей природой и теми дарами или испытаниями, которыми наделяет меня кто-то или что-то.

Среди сгущающихся туч, как бы спускающихся от неизвестности будущего к глубинам прошлого, которое мало-помалу начинает осознаваться как данность, остается одна, пребывающая неизменной уверенность: я умру. Лишь смерть единственно бесспорна в том, что меня ожидает. Этого достаточно, чтобы она предстала мне как звезда,

1 Сообщение, сделанное на Международном философском конгрессе в августе 1937 г.

111

пребывающая недвижимой в бесконечном мерцании возможностей. Смерть моя еще не факт. Идея ли она? Если это идея, то я должен быть в состоянии ее визуализировать, объективировать. Но это для меня невозможно. Я могу мысленно определить ее и представить как бывшее только при условии, если я поставлю себя на место другого, кто меня переживет и для кого моя смерть будет смертью другого. Если я связываю ее с каким-нибудь представляемым фактом, то это происходит в силу такого совпадения, осуществляемого в мысли. Но как только я осознаю факт этой мысленной подмены, она прекращается. И внезапно моя смерть, эта смерть, которую я не могу обойти, нависает надо мной и сокрушает меня. Уже самим фактом своей достоверности она надо мной. Мое положение не отличается ничем от положения узника, заточенного в камеру, пространство которой с каждой минутой незаметно сокращается. В моем настоящем или даже прошедшем существовании отныне не остается ничего, что не поддалось бы этому мертвящему, уничтожающему присутствию моей смерти во мне или, вернее, надо мной. Более того, как мне в случае внезапного помутнения рассудка не уступить искушению положить конец этому ожиданию, этой жалкой и неопределенной отсрочке, избавив себя таким образом от муки ожидания неизбежного?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю