355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуаза Малле-Жорис » Три времени ночи » Текст книги (страница 6)
Три времени ночи
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:19

Текст книги "Три времени ночи"


Автор книги: Франсуаза Малле-Жорис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)

Вот и знак, вот и доказательство: пришел человек и взял ее. Но не так, как берут женщину. А как берут животное, козу, потому что она еще может пригодиться. Он гонялся за ней в пустом доме. Это показывает, что она понимала ситуацию, а ситуация заключалась в том, что ее больше не считали за человека, когда она увидела, что к ней приближается мужчина, почти старик, широкоплечий, молчаливый, она немного знала его раньше, и даже не попыталась сказать или спросить что-нибудь: она убежала, ударилась о косяк и стала носиться, как обезумевшая мышь. А он подумал: «Она еще сильная, это хорошо». Он поймал ее без труда, как козленка, и связал, как козленка, да так и унес связанной. Его звали Гийом, он был стар, одинок, скуп, но не зол. Ему нужна была служанка, и он подумал, что Анна ему ничего не будет стоить. Деревня одобрила этот поступок, это была хорошая добыча. Некоторые даже завидовали.

– Если только он сумеет извлечь из нее пользу…

– Увидите, она когда-нибудь подожжет дом. Обыкновенное дело.

Ночью хозяин привязывал ее в стойле веревкой. Чтобы не украли. Что она убежит, он не боялся. Куда ей идти? Она изгнана отовсюду.

Иногда – редко, потому что он был старик, – он опрокидывал ее в стойле и брал без угрызений совести, без всяких мыслей. Таким образом он получал удовлетворение от животного. Однако он всегда старался не сделать ей больно. Он и животным никогда не делал больно.

Кристиана и Лоран были сожжены при большом стечении народу. Лорана везли на казнь в тележке, потому что у него были перебиты ноги. Кристиана рыдала, откидываясь назад, без стеснения показывая белую грудь, золотые волосы, примерное раскаяние, она целовала распятие, цепляясь за сутану священника, кричала: «Иисус, Иисус!» Представление стоило денег. Присутствующие были довольны. Плакали от всего сердца. Торговля шла отлично: продавались и образки, и печенье, и вино, это был великий карнавал добрых чувств, судьи, похотливые старцы, выстроившиеся в ряд, подбадривали Кристиану.

– Не бойся, это не так уж страшно.

Впрочем, приговор гласил, что она будет вначале удушена, а потом сожжена. И это будет так быстро сделано! Если бы Лоран признался, он бы без труда удостоился такой же милости. Они же не дикари! Судьи смотрели на него, как на неблагодарного. Всего несколько криков, неопределенных признаний под пыткой, тут же взятых назад. Вовсе не так ведется образцовое судопроизводство. Судьи были им недовольны, и это нормально. Даже маленькие дети на плечах у отцов отворачивались от него. Кристиана же была идолом, любимым ребенком, звездой. Как же она была прекрасна! Вынужденный отдых в тюрьме, нервное напряжение последнего момента, который был еще и выходом на сцену, – все это молодило ее, делало движения величественными, а лицо еще красивее и привлекательнее, и ее покорность вместе с нервным подъемом служили ей украшением.

«Она выиграла еще раз», – подумал Лоран.

Кристиана предала себя Богу, как она предавала себя дьяволу: с открытой душой, охваченная восторгом перед этим скопищем людей, не сопротивляясь, она предалась смерти. Все время в каждой из сцен она одерживала триумф. Она очень легко умрет!

А сердце Лорана оледенело. Члены одеревенели, несмотря на муки. Страдание не проникало в него глубоко, не затронуло суровых глубин его души. Однако он почти надеялся. Но перед людьми, которые с таким старанием мучили его, он не испытывал ни боязни, ни раскаяния, ни ужаса. Он даже самого себя не жалел. И когда он кричал, он ни на что не рассчитывал, ничего не ждал. Как палачи могли его взволновать, если он сам не был взволнован? Ему полагалось сыграть прекрасную, патетическую роль, его просто умоляли согласиться на нее. Ему нужно было только проявить добрую волю, сделать маленькое усилие, у него были на это силы. Как бы это было красиво: дьявольские любовники, раскаявшиеся, любящие друг друга, прощенные, их ждало соединение на небесах, они поднялись бы туда в апофеозе, немного изуродованные, но за любовь надо платить, не так ли? И долго бы говорили о тех восторгах, которые они испытали, в многочисленных альковах, при слабом свете, наслаждаясь; конечно, это не цена мучений, но от них ждали, чтобы они приняли эту цену, чтобы они согласились на нее, чтобы признались во всем и немного поделились с другими. Одним – невиданное наслаждение, другим – удовольствие наблюдать их конец, прекрасные, декоративные языки пламени, если не обращать внимания на запах. Необходимо, чтобы все имело свой конец, и поскольку конец неизбежен, почему бы ему не быть прекрасным? Достаточно было бы совсем немногого: признания, взгляда, пожатия руки… Но Лоран никогда не был любовником Кристианы. Он владел ею, но это совсем другое дело. Дьявол, черный человек, был его орудием, а не хозяином, как считали эти дураки. Черный человек, важно говорили судьи, и они представляли запах страдания, дыма, рога, приапические подвиги, чудеса. Черный человек! Это всегда были разные люди: цыган, нищий, разносчик всякой ерунды, хватало серебряной монеты и приказания молчать, эти людишки мечтали набить пузо, получить женщину, а некоторым даже нравилось играть эту таинственную роль, не понимая сути происходящего. И Лоран никогда не был любовником Кристианы, и черный человек был всего лишь пьяным нищим, или любопытным горожанином, или солдатом, истосковавшимся по любви, и все это привело к костру, к телу, разорванному болью, к празднеству толпы, к сомнительному триумфу Кристианы, в то время как у него в сердце лед…

Говорят, что семя дьявола холодное. Говорят, что в теле колдунов есть нечувствительное место, через которое улетает душа. Говорят, что колдуны не могут плакать. Но разве кто-нибудь говорил, что колдуны не могут верить в дьявола? Но разве кто-нибудь говорил, что после мига холодного безумия они понимают, что все это отвратительное притворство, и в этом состоит их пытка?

Жиль де Рэ перерезал горло десяткам детей, чтобы получить от этого удовольствие и чтобы принести жертву дьяволу. Но дьявол не предстал перед ним. Точно удовольствие – это то, что может понравиться дьяволу, даже самое омерзительное, самое ужасное! Ведь удовольствие – это явление жизни. Никогда Лоран не знал удовольствия. Он идет навстречу смерти свободным от всяких сделок, даже с дьяволом. Потому что дьявола он им отдал. Все, кто прибежали смотреть казнь и отворачивались от него, все, кого он обворовал, и те, кому он помогал воровать, все, кто блудодействовал у него на глазах, и те, кто отдавались, Кристиана с ее трансами и маленькая Анна с ее детскими фокусами и внезапным страхом, – все они познали дьявола, насладились дьяволом, прикоснулись к дьяволу, все, кроме него, все, кроме Лорана, вора с лицом столь красивым и гордым, и вот он идет навстречу смерти, не произнеся ни слова раскаяния. Его даже никто не ругал и не оскорблял, до самого последнего момента он хранил ледяное спокойствие.

Так как у него были переломаны ноги, в костер ему поставили стул. Судьи стыдливо отворачивались, чтобы не видеть его изувеченного тела. А на Кристиану смотреть было очень приятно. Священник еще раз попытался уговорить Лорана покаяться. Пусть он произнесет хоть одно трогательное слово, и его тут же удушат. Им очень хотелось удушить его. Неужели он думает, что им нравится быть жестокими? Он знал это, он знал своего отца, человека с доброй душой, который готов был угодить всем и каждому. Но Лоран отказался. Он хотел продемонстрировать им казнь во всей ее полноте: с криками, дымом, запахом, ужасами. В последний раз он властвовал над всей этой толпой: он заставит их, этих добрых людей, пройти весь путь до конца, пусть они тоже ощутят на устах вкус ада, который вызывает у них такое любопытство. Его смерть отравит их души. И когда дым начал подниматься и душить его, он еще видел эти лица, жадные, любопытные, встревоженные, измученные наслаждением и стыдом, и сердце его начало тихо плавиться, и, возможно, один момент он испытывал сожаление, прежде чем превратиться в мешок стенающей плоти и умереть.

Что касается Кристианы, как и обещано, все было сделано очень быстро. Ее бросили в костер совершенно не обезображенной. И многие потом утверждали, что видели, как ее душа голубкой покинула тело и вознеслась к небесам. Другие видели, как в языках пламени распускались розы. На том месте, где стоял ее дом, часто будут происходить чудеса, а пепел от ее костра, тайно собранный или проданный за золото, станет притиранием для маленьких детей, страдающих от лихорадки, средством их спасения. Кристиану будут долго оплакивать.

В деревне Варэ-ля-Шоссе Гийом, который никогда не разговаривал, все-таки сказал своей служанке (дурочке и немного сумасшедшей, которую он прибрал к рукам на развалинах ее дома):

– Ты легко отделалась, моя девочка.

Так она узнала, что Кристианы и Лорана больше нет. А были ли они когда-нибудь? Существовал ли дом с гиацинтами? А монастырь, а экстазы Мари? С того момента, как ее освободили – прогнали, бросили в эту деревню, провозгласив сумасшедшей, – у нее отняли личность, сделали ее невидимой, отметили болезнью любой ее жест, любое слово, и она теперь сомневалась во всем. Может быть, все это ей только приснилось? Может быть, это были нечистые, химерические сны юности? Все это: поездки в тележке, ночи на постоялых дворах, чудесные превращения отца – все туманное, смутное, что произошло в ее жизни. Может быть, все это было лишь долгим разглядыванием узоров ковра вечером перед сном, при дрожащем свете свечи, всего лишь видением, когда пришедший наконец сон оживляет вытканные на ковре фигуры, и они пересекают обрамляющий его бордюр из листьев… Мари де ля Круа была далеко, она исчезла, как героиня полузабытой легенды, Кристиана и Лоран умерли, отпечатавшись навсегда в нравоучительных историях, передаваемых из уст в уста, они остались в памяти, окруженные цветами из бумаги, языками пламени из красных чернил, но лишенные собственного облика. Она продолжала вести бессмысленную, ничем не прикрытую скотскую жизнь в доме, затерянном среди полей, этот дом, в силу своей незначительности, не был для нее ни убежищем, ни жилищем в определенном месте, в определенной стране, но всего лишь местом обитания, средоточием кошмара, еще более пошлого, чем жизнь.

Она разговаривала сама с собой. Она пыталась молиться: «Верните мне существование, верните мне душу, вы ведь здесь для этого, вы, бесчисленные святые, ангелы, нам об этом уши прожужжали, вы, святые девы, ведь вас же великое множество, есть среди вас те, кто излечивает болезни живота, те, кто посылает дождь, кто выдает замуж девиц, кто преграждает путь саранче…» Молилась она истово, зажмурив глаза, слепая к мгновенной нежности природы, нежности, мелькавшей иногда на миг в чертах старика. И когда она открывала глаза, кругом были бесконечные, безжалостные поля, и старик молчал. И тогда, перепахивая огород, она призвала дьявола.

– Ведь я же заключила договор!

Он ей был кое-что должен. Она снова стала его дразнить. Она пела ему обрывки молитв, она призывала на деревню бедствия, в которые почти не верила, она провоцировала, бросала вызов врагу, и понемногу ей стало казаться, что в ней что-то пробуждается, что она снова возвращается к жизни, что в ней что-то зарождается, как ребенок, который формируется в чреве настоящих женщин, полном воды, лениво шевелится в этой лимфе, глаза его закрыты, мыслей нет, однако он живет.

Осенью был плохой урожай. Было много дождей. На деревню навалилась лихорадка. Дети умирали, все были голодны, всем было холодно, все боялись войны. Зима приближалась неумолимо, тяжелыми солдатскими шагами. День становился все короче. Пятнадцатилетняя девочка утонула в яме с водой. Двое стариков умерли без покаяния – священник вернулся с полпути из-за непогоды. Рождество светилось как маленький светильник в конце тоннеля, до него оставалась целая вечность черного мороза. Снова пошли слухи о волках. И одна женщина вспомнила, что, когда Анна была маленькой, она всегда говорила:

– Я не боюсь волков.

И тогда снова заговорили об Анне.

Сумасшедшая, дурочка. Но с ума сошло само время: с повальными болезнями, которые приближались неумолимо, ночью, когда низкие дома были погружены в сон; взбесившееся время: с волками, с войнами, которые маячили вдалеке, за горизонтом, с непроснувшимися утром детьми (накануне они были немного бледны, отказывались от еды, и все, и – о, ужасное воспоминание – им давали подзатыльник, и они шли спать к сырой стене). Дожди не кончались. И снова заговорили об Анне. Сумасшедшая дурочка, ну и что? Кристиану сожгли напрасно, рассказывали, что на ее могиле происходят чудеса. И если что-то может мертвая, то почему же не может живая? А, может быть, бедствия, навалившиеся на деревню… О, они ничего не утверждали. В этой деревне вера была не особенно крепка. Кюре сожительствовал с двумя служанками, но был добрый. Сеньор отсутствовал. Их оставили в покое, они были предоставлены самим себе.

Одна женщина принесла Анне несколько яиц, пирог. Старик очень удивился. Очень давно он уже ничему не удивлялся. Холера отняла у него жену и сына, война – двух других сыновей, он привык жить в пустоте и одиночестве. И вот к нему приходят и говорят, что девочка, которую он взял в дом, которую он не называл даже по имени, оказалась кем-то, персоной. Родилось сомнение, недоверие. И вот она вновь перенесена на границу мечты; с ней затеяли игру. Женщина с пирогом прошептала: «Сделайте что-нибудь!» За этой просьбой стояла вся деревня; вся деревня, измученная нищетой и страхом, хотела поставить у себя драму, мистерию. Поскольку кюре не был в состоянии сыграть благочестивую пьесу, он был слишком ленив, чтобы организовать даже какую-нибудь процессию, какую-нибудь жертвенную церемонию или церемонию покаяния, которая бы ярко вспыхнула среди зимы, громко прозвучала среди тишины, нужны были свечи, музыка, изображения святых, но этого не было, то крестьяне обратились к зиме, ночи, молчанию, как к заброшенным божкам, они стали их призывать, правда, немного насмешливо, немного дрожа от страха, потому что мало ли что… Конечно, все это пустяки, но все может случиться, так как им необходим был праздник, церемония, что-то, что оживило бы пустую ночь ноября. С того дня, как женщины стали приносить Анне яйца и пироги, они сами стали меньше голодать. Канва была готова, а пьеса писалась в течение десятков лет, а точнее, в течение века, даже больше. (Ибо графство Намюр с 1500 по 1650 год должно было заплатить тяжелую дань колдовству.) Ловушка была расставлена, роль предложена, вполне законно, потому что все знали исход. Анну вдохновила властная воля толпы. Ведь с того дня, как она вернулась в Варэ-ля-Шоссе, никто от нее ничего не требовал. Она сделала всего шаг, всего один шаг по этой наклонной плоскости, это ведь было такое искушение – снова существовать: она приняла подарок. И с этого мгновенья она окончательно приговорена. На следующее же утро дождь в деревне прекратился. И деревня погрузилась в полный бред. Значит, Анна колдунья. И старик переменился к ней, теперь он ее видел и замечал. А ведь какой ужас: жить, никем не замеченной! Она снова обрела имя. Вся деревня не сводила с нее глаз. И когда тебя уже вытолкнули на подмостки, под десятки взглядов, полных внимания, угрожающего и жадного восхищения, ты снова живешь, пусть несколько мгновений, ты играешь с отчаянным надрывом. Ты говоришь, и любое слово до последней степени насыщает эту изголодавшуюся публику. И это засасывает тебя все глубже и глубже, это внимание – тяжелый камень на шее, который увлекает тебя в самую глубину водоворота, тебя равно обуревает тоска и радость, ты понимаешь, что погибла, и погибла навсегда. Она заговорила. Она стала произносить детские слова, она бормотала их, дрожа от страха, от желания верить в свою власть, она жестоко забавлялась, она продолжала быть ребенком и осталась ребенком до конца.

– Дьявол, изыди, верни здоровье этому ребенку!

Ну разве это не считалка, не глупая детская песенка, которую поют девочки, играя в «классы»? Никогда она не знала заговоров, которые Кристиана втайне читала по большой книге, вся проникнувшись тайной. Никогда она точно не знала секретов составления лекарств, она мешала травы наудачу, но все же что-то происходило.

Деревня проснулась, точно голодный зверь. Дети выздоравливали, люди меньше боялись волков, они ходили друг к другу, шептались. Они выжидали. Они приходили к Гийому, магический круг одиночества был разорван. Чтобы дойти до его дома, нужно было миновать небольшой лес; какими только качествами ни наделяли они этот столь знакомый лес! Все пришло в движение.

Они говорили:

– Она никогда не была сумасшедшей. Они ошиблись. Она обладает могуществом. Присутствие здесь человека, обладающего могуществом, меняет всю жизнь. Нужно спешить воспользоваться этим. Это никогда не длится долго.

И крестьянки, что бежали по лесу с корзинками, а в корзинках – цыпленок, пара простынь, сережки, – знали уже, что донесут на нее. А знала ли Анна? Предчувствовала. А чего еще она могла ждать? Одна девушка убедила любовника жениться на ней, и это благодаря колдовству, шедшему из дома Гийома. Одной бабушке на смертном одре привиделось, что она знает, где спрятан клад, в указанном месте действительно нашли несколько экю. Может быть, бабушка сама их там и закопала? Чудеса цвели до самого конца года. Декабрь застал всех в напряженном ожидании рождественского чуда. Они откладывали со дня на день, ведь это же добрая волшебница. Они защищали ее, подбадривали в смутном единодушии, теплоту которого она ощущала. Они заранее просили прощения, они никак не могли поступить по-иному, все это было в порядке вещей, потому что она со своим могуществом представляла иную власть, которую они понемногу стали упускать из виду.

24 декабря ее снова арестовали. На этот раз как добрую колдунью. Ее назвали по имени.

– Анна де Шантрэн, рожденная в Варэ, возраст семнадцать лет и три месяца, за твои грехи я приговариваю тебя к сожжению.

К ней обращались на «ты». В тюрьму ей продолжали приносить корзины с едой. Ей подарили платье, чтобы взойти на костер. Она немного бредила, совсем тихо. Это был ее звездный час. Она поднялась на костер как на сцену, как на трон. Она помахала рукой на прощание, как это делают властелины или маленькие дети. Ее тотчас же задушили. Языки пламени охватили ее, как объятия. Четыре часа спустя была отслужена полночная месса.

© Перевод на русский язык Е. Аронович. 1991

Элизабет, или Безумная любовь

«Малышка глупа», – в бессильном гневе нависая огромной грозной тенью, говорил отец. Казалось, он ненавидел ее, как и других женщин, сновавших вокруг него. Разве не единственное, что было в его власти, – это наводить страх в доме, как и все кругом, принадлежавшем жене? Бедность капитана Ранфена вынудила его жениться на Клод де Маньер, болезненной женщине старше него; правда, женился он охотно, ведь он приносил в качестве приданого отличное здоровье, превосходный нрав, бряцание оружия (откровенно говоря, негромкое), победоносную мужественность. И все это он готов был принести в дар при условии, если жена будет его обожать до смерти. Разве он хотел слишком многого? Приданое Клод де Маньер заключалось в деньгах, гордом осознании своего несколько более благородного происхождения, беспокойном и страстном характере, проницательности, стремлении повелевать, в котором находили выражение ее чадолюбивые мечты, без конца обманываемые несостоявшимися браками. Она бы полюбила и больного мужа, капризного ребенка, чувствительного повесу; судьба подбросила ей спесивую посредственность, уже подпорченную жизненными неудачами и алкоголем, неспособную одерживать победы, кроме как в спальне. Чувство неполноценности, которое, как он предполагал, было у всеми пренебрегаемой Клод, настроило его на любовь к ней. Побудительные причины многих браков по расчету глубже, чем кажется на первый взгляд. Требовался лишь пустяк, чтобы этот сплав удался. Капитану нужны были заранее побежденные тело и душа; многие поблекшие лица, неудавшиеся жизни влекут мужчин своей волнующей притягательностью. То ли из похвальной гордости, то ли из высокомерия, но старая дева, какой была Клод (видом и запахом напоминавшая высушенную розу), отказалась участвовать в этой игре. Благодаря своей проницательности она понимала: у нее тоже есть что отдать, и не в пример более ценное. Сознавая, что ее заставляют принимать, да еще с постоянными излияниями восторга, подарок столь низкого качества, Клод пришла в негодование. Ее нервозность возросла, набожность, скорее воображаемая, чем идущая от сердца, усилилась; она украшала себя ею, как драгоценностью, и опиралась на эту добродетель, чтобы свысока наблюдать за пороками капитана, давая одним своим взглядом понять, что почитает его за солдафона.

Следует сказать, что Ранфену ничего не стоило ограничить себя этой ролью, которая была ему как раз впору. Он пил, ругался, жил на деньги жены, не делая ни малейшего усилия выделиться в чем бы то ни было, и в конце концов убедил себя – простые объяснения всегда приносят некоторое успокоение, – будто и женился, чтобы вести подобную жизнь, хотя это было не совсем так. Однако какое наступает облегчение, когда потехи ради можно сказать об этом вечере в кабаре.

По натуре Клод была фригидной женщиной с заторможенными чувствами. Она говорила себе, что не подвержена этим слабостям, а замуж вышла, только чтобы стать матерью. Притворно добродетельные, глупые, разочаровавшиеся в жизни дамы ее круга разделяли подобные взгляды; ходячие истины, назойливые, как собутыльники, укрепляли их в этом мнении. Лишь должным образом разобравшись в причинах приглушенной ненависти, с некоторых пор царившей в отношениях между супругами, можно было разрушить столь замечательное в своей обыденности представление. Однако остатки хорошего воспитания на долгое время помешали супругам до конца осмыслить свои чувства и, возможно, примириться друг с другом, – в такой вот разреженной атмосфере родилась и выросла Элизабет. Дочкой, и единственной, восполнила для Клод природа долгие годы неудовлетворенности. Клод потеряла последнее здоровье, и душевное равновесие к ней так и не возвратилось. В доме стало полно женщин. Уродливые и болезненные служанки, взятые из сиротского дома, как говорится из милости, или уцелевшие после какого-нибудь несчастного случая в семье, страдали от того же недуга, который снедал хозяйку, – от мысли, что жизнь их в чем-то обделила. У служанок был свой предмет для поклонения, которому они с наслаждением кадили, – они боготворили свое несчастье, преувеличивали свои невзгоды, с радостью выставляли их напоказ. Уродливые, они подчеркивали свое уродство, немощные, хвастались своими немощами и, словно иголками в мягкий воск, тыкали в окружающих своими самоистязаниями, своими молитвами. За плотно закрытыми дверями этого дома много молились; дом напоминал улей, наполненный непрекращающимся грозным жужжанием пчел, которые больше стачивали жало, чем приносили мед. Капитану досталась роль людоеда, палача, бича божьего – кто-то должен был выполнять и такую. Агнцем же была Элизабет.

Агнцем, с самого рождения обожаемым, почитаемым, обреченным на заклание. Перед абсолютным злом ей приходилось воплощать собою невинность, а также слабость, болезнь. Разве ей сотни, тысячи раз не твердили: «Бедное дитя! Ее мать чуть не умерла, разрешаясь от бремени»? Конечно, ребенок не виноват, виновата жизнь, угнездившаяся в нем. И Элизабет жалели за то, что, несмотря на свою невинность, она несла в себе страшную силу – жизнь. Мало того что она при рождении чуть не свела мать в могилу, она и потом словно стремилась ее доконать, каждый день заставляя волноваться. Клод цеплялась за здоровье Элизабет, за ее душу – это не бог весть какое добро, ничего не стоящее, никудышное сокровище, – ведь что значила хрупкая жизнь ребенка в Нанси в 1592 г.? «Хотя бы изловчилась родить мне мальчика», – посмеивается капитан. Как только язык поворачивается! Клод от таких слов содрогается, служанки возмущенно гудят. В наглухо закрытом, сильно натопленном помещении пахнет воском. Элизабет, словно в материнском чреве, заточена в нем до четырех-пятилетнего возраста.

Бог ведает, что с ней может случиться на улице! Там ее поджидает масса всяких болезней, искушения, распутство, опасности самого разного рода. Девчушка, которая чуть не погубила свою мать, чувствует себя обязанной быть самим совершенством, ангелом, святой. Жизнь надо искупить. Повсюду грех и болезнь, они походят друг на друга и таят в себе угрозу: пропасть куда ни глянь. С самого раннего детства Элизабет узнает о существовании этих пропастей – снаружи и внутри себя. Единственное прибежище – мать. «Единственное мое утешение, единственная любовь». Ни для кого не секрет, что мадам де Ранфен обожает дочь. Она так печется о ее здоровье, что распорядилась закрыть окна ее комнаты дорогими коврами, так была устранена угроза сквозняков, а на улицу выглядывать что толку? На улице грех. Мать печется и о ее душе и потому не позволяет дочери разговаривать с другими детьми. Мало ли что. Как знать, какое зло может скрываться в слове, взгляде? В свои пять лет Элизабет живет, как на острове.

На острове свой Калибан, и Калибан владетельный. Высокого роста, с грубым голосом, крепким здоровьем – причиной диких выходок, жизнерадостностью, обращающейся хамством, тайным стыдом, скрытым за бахвальством, и тайным страхом, скрытым за фанфаронством, – капитан царствует, но не управляет. Живя в атмосфере безропотного презрения, плутая в тумане благочестивых хитросплетений, оскорбительной покорности, он кричит, бушует, как человек, который, потерявшись в открытом поле, желает хотя бы удостовериться, что пока не умер. А как иначе ему жить, не нагнетая в доме страха? Однако Клод своим безупречным поведением выбила у него из рук оружие. Она ни разу не попрекнула мужа. Когда он проматывает уйму денег в карты, его домашние туже затягивают ремень, а Клод и слова не говорит и, как ему сдается, даже испытывает удовлетворение; с таким же удовлетворением она дала бы ему разорить семью (классическая для того времени ситуация – негодяй разоряет семью; Клод видела себя Гризелидой – на пьедестале), если только он сам, устрашенный ее молчанием и своим одиночеством, не пойдет на попятную. Когда он напивается, кругом все молчат, служанки спешат к нему, чистят одежду, стаскивают сапоги. Как-то раз он в подпитии требует, чтобы явилась супруга, и только он успел высказать свое требование, как Клод уже тут как тут, встала с постели и в наспех натянутом халате, перед почтительным хором своих приверженцев (одной кривой бабы, одной незаконнорожденной девушки и тринадцатилетней девочки из сиротского дома, которая харкала кровью в платок и потому несколько дней спустя была отослана обратно) и перед бледной испуганной Элизабет, которая хорошо дополняла картину, с готовностью и ловко опускается на колени, не боясь запачкать одежды, словно говоря: «Вот как следует поступать, вот прекрасный пример образцового поведения». И поднявшись с колен, она улыбнулась. Это так нетрудно стянуть сапоги с пьяного мужчины, сущая ерунда. Просто до смешного. Он не смог вынести этой улыбки и толкнул жену ногой, прямо в грудь. Клод упала назад, чуть ли не к ногам Элизабет. Головой грохнулась о пол. Ничего серьезного. Она тут же встала. Девочка даже не пикнула, в какой-то степени приученная матерью владеть собой. «Когда к вам обращаются другие дети, молчите. Когда ваш отец повышает голос, молчите. Молчание – оружие ангелов». Элизабет молчит, но из ее ноздрей текут две тонкие струйки крови.

«Итак, встаем, – говорит Клод (такая худощавая, хрупкая, несокрушимая), – нам пора уходить. Элизабет, поцелуйте отца».

Она не из тех, кто настраивает детей против родителя. Элизабет, бледная как мел, в своей льняной ночной рубашке, молча подходит к отцу как призрак убиенного младенца. Струйки крови доползли до горла. Она притрагивается губами к руке побежденного колосса, слегка пачкая ее кровью. У нее нет сил сдвинуться с места. Хорошее назидание для служанок.

– Малышка глупа, – будет продолжать вещать капитан де Ранфен перед безмолвно стоящим ребенком, готовым отважно пожертвовать собою, подобно Исааку, о котором повествует священная история. Безучастная, она устремила свой взор на тот внутренний образ, который ей внушили, навязали. Она в любую минуту чувствовала себя способной подвергнуть риску свою жизнь, свое спасение.

«А сегодня ты ни разу не солгала? Ты в этом уверена? Не испытала гнева или возмущения? Всецело ли ты предала себя молитве? Не взглянула ли на себя в зеркало? Соблюла ли скромность, когда одевалась?»

Какую смуту вносили эти вопросы в душу шестилетнего ребенка! Она не знала, что отвечать. Иногда Элизабет позволяла себе явную бесхитростную ложь, потому что тут по крайней мере было ясно, какие будут последствия: раскаяние, поток слез, которыми Клод упивалась, как родниковой водой. Они бросались друг другу в объятья, словно укрываясь от посторонних.

Кругом были враги, и первый враг – тело. Отец с его непомерным аппетитом, попойками, которыми он бросал вызов окружающим, с его ножищами, ручищами демонстрировал это достаточно наглядно. Тело, о котором надлежало, однако, немного заботиться, как о вредном животном, которое приходится кормить из опасения, как бы оно не сожрало вас. Элизабет боялась своего тела. Кто знает, не предаст ли оно ее? Одеваясь, умываясь, она щурила глаза, чтобы не заметить ничего такого, что шло вразрез со скромностью нравов. Ловушки были скрыты во всем теле, но где именно? Иногда ее донимало любопытство, внушенное дьяволом. Когда она мыла ноги, то закрывала глаза, зажмуривала их изо всей силы; отказываясь от помощи служанки, она порой перевертывала таз; платье у нее было застегнуто не на ту пуговицу, передник сидел косо. «Тем лучше, тем лучше, это доказывает, что вы не занимаетесь самолюбованием». Однажды, помогая ей надеть нижнюю юбку, служанка сказала, что Элизабет, когда вырастет, будет хорошенькой, даже красавицей, с ее правильными чертами лица, с ее сложением, точеной фигуркой – и это в таком-то возрасте. Элизабет покраснела как рак. В тот же вечер она, плача, призналась во всем матери. Служанку рассчитали. Несколько часов Клод чувствовала себя счастливой: ее ангел показал себя достойным своей матери. Потом, однако, ее одолели сомнения:

– Но тебе ее похвалы, наверно, доставили удовольствие? Испытала ли ты дьявольский соблазн?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю