Текст книги "Три времени ночи"
Автор книги: Франсуаза Малле-Жорис
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
Жанна понимала, что подобные отношения развращали. Видимость добросердечия ее не обманывала. Благотворительность, доброта одних таила в себе страх, отвращение, желание откупиться как можно дешевле, как того требует усыпленная совесть; шутовство, сетования, попрошайничество, проявления благодарности других скрывали насмешку, спокойное презрение, ненависть, даже не ищущую утоления. «Хотите помои, получайте». Если где-то непритворное милосердие, признательность без подобострастия находили друг друга и сливались в едином порыве, Жанна ничего об этом не знала и никогда бы не узнала. Уже в двадцать лет ее сердце слишком омертвело, ожесточилось, чтобы подобное откровение могло ее спасти. Оно только прибавило бы ей страданий. И Жанна положила бы все силы, чтобы его отринуть. Лишь Божья благодать была способна внушить ей такое. Но и благодать, как не преминул бы с ученым видом заметить Жан Боден, человеку нужно согласиться принять в себя.
– Спрашиваете, чем я жила в Компьене? Милостыней.
– Неужели вас не тронула помощь этих добросердечных людей? Не испытали ли вы тогда желание начать достойную жизнь?
Тогда? Как раз тогда она и покинула Компьень, ушла в лес.
В лес! Неслыханно. В лес! Не было ли это уже своеобразным вызовом, первым шагом к бунту? Боден даже почти забыл о своем гневе, с такой силой снедало его вновь разгоревшееся любопытство. Единственная его страсть. Разве город, пусть и со всеми его несовершенствами, не является прообразом Града Божьего? Разве в городе, пусть только вчерне, не намечена иерархия, тот божественный порядок, который в конечном счете восторжествует? Не осознали ли это люди еще в древности, и, когда иудеи в своем высокомерии говорили: «небесный Иерусалим», не прозревали ли они, погрязшие в грехах, удивительный смысл земной жизни? Союз всех людей, иерархия различных видов труда, взаимная зависимость душ, договор, заключенный между гражданами и государством, с одной стороны, и христианами и церковью – с другой, – вот что такое город. Зубцы розовых стен в Умбрии, золотистые фасады тесно прижавшихся друг к другу домов во Фландрии; лучшие полотна наших живописцев дают почувствовать: мир – наш дом. И ученый, подобно живописцу, видит единое целое, как если бы переднюю стену отсекли и в каждой комнате человек в коричневой, синей или оранжевой одежде совершал необходимое действо. Даже нищий – это серое пятно – является составной частью единого целого, последним мазком, завершающим общую картину мира, придающим ей равновесие. А вы в лес!
– Это самое последнее дело – в лес, – сухо отметил Боден.
– А что мне оставалось? – кротко прошептала Жанна, блуждая в своих воспоминаниях.
– Мало ли что! Да все что угодно. Вы не одна такая… Вы пытаетесь убедить меня, что прожили всю жизнь, ничего не решая сами, не имея выбора. Неужели вы не видите, что это бессмыслица? Даже умирающая на больничной койке в страданиях своих вольна выбирать между добром и злом. Нет, Жанна, вы сами прекрасно понимаете: ваше бегство из Компьеня послужило началом искушения, которому вы поддались. Живя в лесу словно волк-одиночка, ненавидя себе подобных, вы неминуемо должны были призвать на помощь дьявола.
В лесу она прибилась к шайке разбойников. Тогда-то у нее и появилась мысль, безрассудная, может статься, но отвечающая глубокой потребности всего ее существа, мысль родить ребенка, сына. Заиметь сына значило переделать мир, обрести безумную надежду, мечту, это был бы уже поступок. Она решила подобрать себе человека здорового и сильного, который был бы для нее никем. Вряд ли она любила его, но когда после страшных картин там, у пруда, после огня и дыма, после криков на скорую руку задушенных жертв, после зверских лиц разбойников, красных от вина или холода, после бегства сломя голову от погонь, нечаянных попоек, долгих томительных дней, когда было нечего есть, наступала минута, когда она, прикрыв глаза, гладила его волосы, а он шепотом делился с ней мечтой о городе, где царит справедливость, где все по-другому, городе, который далеко, но все же существует, Жанна предчувствовала и надеялась, что сын превзойдет ее, объяснит то, чего она лишь смутно жаждала; сын уйдет в такую даль, что Жанна не сможет последовать за ним, но разве это не мечта всех матерей? Ее сын уже существовал для нее в те минуты, когда она гладила волосы неподвижно лежащего рядом Жака. Не о дьяволе были ее мысли, а о сыне. Он отомстит за нее, но не просто отомстит. В мечтах ей виделось, как он скачет на одной из лошадей их шайки через лес к освещенной, заметной издалека дороге, по которой разбойники убегали от врагов и где устраивали засады. Она бы никогда не узнала, что с ним стало, но вот однажды каким-то чудесным образом сердце подскажет Жанне, что ее сын достиг (неважно как) города. Тогда Жанне останется лишь умереть. Она мечтала и о той тихой, спокойной смерти. Единственное время в ее жизни, когда она предавалась мечтам. Может, в эти недели она была близка к спасению? Может, родив сына, она стала бы просто матерью, каких много, и Жак был бы просто человеком, добывающим хлеб войной? Женщины, ждущие ребенка, испокон веков похожи друг на друга. Ее сын не был бы демоном. Но родилась Мариетта, и вот – «девочку надо утопить». Жанна, чтобы спасти ребенка, ушла от них, как сделала бы любая мать. Но надежда покинула ее. Женщина, породившая женщину, она уже не верила, что ей удастся спасти себя и малышку.
– Я вернулась в город…
– Да, вернулась после своего таинственного пребывания в лесу. Но что вы там делали? Встречались с другими женщинами, устраивали сборища? Может, вы вернулись в город уже в новом обличье? Вспомнили уроки матери?
Она молчала, собираясь с силами. На опушке леса с ребенком на руках Жанна молча собиралась с силами, покидая пропитанный кровью, вином, холодом, туманом мир и возвращаясь в другой, чтобы сохранить жизнь дочери. Снова ей предстояла борьба, и борьба безнадежная, предстояло жить, уповая на смерть, обрекая на страдания, жалкую гибель и свою дочь. К чему все это? Стоит ли овчинка выделки? На мгновение Жанна поддалась усталости, ее охватило желание улечься на краю оврага и подохнуть прямо тут от холода, голода… Долго бы ждать не пришлось, особенно ребенку. Так почти безмятежно, отказавшись от жизни, принимала смерть Мари. Отказаться от жизни. Жанна тоже размышляла об этом в тюрьме, размышляла о людях, которые столь хладнокровно подготавливали ее гибель. Признаться во всем, больше того, наговорить на себя разных ужасов, нагородить басен, нелепиц, непристойных историй, до которых они такие же охотники, как и компьеньская голытьба. «Вы этого хотели, вот вам». А потом умереть, умереть примиренной. Так умирали многие мужчины, многие женщины. Наполовину поддавшись на уговоры, смирившись со своей долей, они облегчали душу, почти столь же довольные, как и их обвинители. Про них говорили, будто они раскаялись. Таких отправляли к палачу со слезами на глазах, утешали, обещали за них молиться. Кругом царило теплое дружеское участие. Это их вонючее теплое участие. Жанна видела, как сжигали мать, видела умиротворенное лицо священника, взволнованную толпу, она видела слезы, настоящие крупные слезы, так плачут на похоронах, на свадьбах… Слезы добродетели. Почему бы и ей не сделать то же самое? Ведь все зависело только от нее. Никаких пыток, быстрая смерть, а к чему она стремилась, если не к смерти? Продолжать бороться? Надо ли?
Да, надо. Пусть они меня пытают, но пусть и сами помучаются. Пусть задают свои вопросы, ломают головы, придумывая новые, еще более гнусные и отвратительные, пусть образы, созданные в их воображении, преследуют их потом всю жизнь. Им придется самим заделаться колдунами, чтобы попытаться понять, узнать и затем убедиться, что, раз вступив на это поприще, они никогда уже не вырвутся, и ничто им не поможет, ни их богатства: зеленые луга, стада, дома, – ни глубокий сон, ни краснобайство. Им придется окунуться в пустоту внутри них самих, которую ничем нельзя превозмочь, и ничего для них больше не будет: ни домов, ни прекрасных женских лиц, ни благости псалмов, ни вечеров, навевающих покой, подобно шуму фонтана, – все канет в небытие как полузабытое сновидение. Да, Жак, это и есть справедливость, равенство, о которых ты мечтал. Все будут одинаково завязаны, все погрязнут во зле, и ничто: ни богатство, ни почести, ни телесное здоровье – ничто уже не будет иметь значения, ничто не будет существовать. Царство духа всех между собой уравнивает, всех и навсегда.
Да, покинув лес, она стала колдуньей (и ни тебе договора с дьяволом, ни дыма, ни раздвоенных копыт). И ее становление продолжалось (так как жизнь во зле, подобно жизни во Христе, требует постоянного обновления, как всякая жизнь в духе) даже в ту минуту, когда, напрягая все силы, она направляла их против сидящего перед ней человека, осторожно продвигаясь вперед, осторожно нащупывая слабое место, куда вонзить сверкающий меч.
– Я никогда не участвовала в сборищах, о которых вы говорите, и никакими такими способностями не обладаю. Я ни в чем не виновата.
Вот и вырвалось наконец главное слово! Секретарь суда потирает руки – допрос принимает понятный ему оборот. Не виновата! Все они не виноваты! Но после пытки они проговариваются то в одном, то в другом, в конце концов все выплывает наружу, и ют уже ведьма приперта к стене, как кролик, настигнутый хорьком, – тогда остается только отправить ее на костер. Смерть ведьмы очистит всю деревню, и та заблестит как новая, все потом будет идти прекрасно месяцы, а то и годы. Можно будет вздохнуть полной грудью. А то – не виновата! Курам на смех.
– Секретарь! – строго произнес Боден. – Что вас так развеселило? Лично я не вижу ничего смешного.
– Да вот эти слова – не виновата. Все ведьмы так говорят.
– А невиновные как говорят? – спросила Жанна. – Или невиновных вообще не бывает?
Невиновные бывают. Бывают. Значит, есть надежда. По крайней мере этот краснобай должен так считать. Им нужно несколько невиновных, которые свидетельствовали бы об их беспристрастности. Иначе как отделить добро от зла? Но великая тайна, которая ей открылась (так полагает Жанна), тайна, которую она лелеет в сердце как бесценное сокровище, заключается в том, что на самом деле невиновных не бывает. Все подвержены порче, во всех гнездится порок (вот только Мариетта…). Пусть сначала это лишь маленькое пятнышко, еле заметная отметина, клеймо, но пятнышко будет расти и в конце концов порок поглотит человека целиком. Взять, к примеру, Тьевенну или мэтра Франсуа, как долго они сопротивлялись злу, как долго держались! Ими так восхищались. И вдруг оболочка раскололась, спала и оказалось: внутри у них, как и у всех других, копошатся черви. Все мы связаны одной цепью. И секретарь суда – хорошее ей подспорье. К нему стоит приглядеться повнимательней. Как Тьевенна послужила орудием падения мэтра Франсуа, так и этот коротышка поможет ей погубить столичную знаменитость. Чем выше человек, тем легче ему пасть, думает Жанна. Усталость у нее как рукой сняло.
– Что за вздор вы несете? – возмутился Жан Боден. – Чем же мы тут, по-вашему, занимаемся, если не пытаемся установить вашу невиновность? Не проще ли было сразу отправить вас на костер? Известно ли вам, что в этой папке, – он с раздражением постучал по папке ладонью, – достаточно доказательств, чтобы сжечь вас не один раз?
– За чем же дело стало? – спросила Жанна. – Я ведь и не сомневалась, что все предрешено.
– Ничто не предрешено, вы сами должны сознаться.
– Как я могу сознаться в том, чего не делала?
– Значит, вы продолжаете отказываться от своих прежних признаний?
– Я никогда не признавала себя колдуньей.
Этой перебранкой Боден с Жанной как бы расписывались наконец в том, что они друг другу враги.
– Разве никогда не сжигали невиновных?
Ее злоба направлена уже на секретаря суда. Сам он из Ронсена, но в Рибемоне его хорошо знают. Знают, что он жаден, охоч до денег, копит их без пользы. У него совсем небольшая лачуга с узким фасадом, притулившаяся между двумя роскошными домами так, что ее не сразу и приметишь. «Кусок масла между двумя ломтями хлеба», – шутят в деревне. Зря шутят. Злобный коротышка, его лачуга пропитаны ядовитыми вожделениями, скрытыми ото всех; поговаривают, что секретарь суда убил жену. Но Жанна, несколько раз ходившая в Ронсен на ярмарку, не верила. Все не так просто. Совершенное преступление не так уж и тяготит человеческую совесть. Это просто, Жанна бы даже сказала, очень просто (вспомнить хотя бы, как они топили свои жертвы в пруду). А коротышка полон скверны, от которой хотел бы избавиться, отсюда его раздражительность и жестокость. Этот, из столицы, не таков, но и он чуть не поддался своему гневу.
– Сжигали невиновных! – желчно цедит сквозь зубы секретарь суда. – Ты, что ж, думаешь, к нам сюда невиновных приводят? Вся деревня говорит, что ты ведьма, так оно и есть…
– Дурная слава, Гримо, конечно, на пустом месте не возникает, но это еще не доказательство, – сказал Боден.
– Весь Ронсен говорит, что вы убили жену, – вставила Жанна.
Коротышка вскакивает на ноги, глаза округляются от возмущения, изо рта сыпятся ругательства, угрозы. Боден же, казалось, задумался: не пустить ли ему дело на самотек и не вступить ли, только если его самого что-нибудь заинтересует. Некоторое время он решил не вмешиваться.
– О я знаю, что это неправда. Они просто завидуют вашим деньгам. Но вы сами видите, не все, что люди наплетут…
– Нет у меня никаких денег! – зарычал коротышка.
– Как же нет, когда вы стольких отправили на костер (Жанна сама не знает толком, что имеет в виду, но чувствует, что она на правильном пути).
– Я не судья, я никого не отправлял на костер! Я никогда не брал взяток, чтобы облегчить пытки или спасти от правосудия ведьму или колдуна. Да, мне предлагали. Но никогда, никогда… И никогда не сжигали невиновных! Все были виновны, все! Все признались. Некоторых пытали пятнадцать, двадцать раз, но в конце концов все признались.
Боден с любопытством наблюдает за коротышкой, тот весь пожелтел, на лбу выступили капельки пота. Не прибегает ли Жанна к колдовству? Секретаря Бодену не жаль. Предстань тот перед ним в качестве подсудимого, Боден бы не поручился… Жанна, несомненно, что-то в нем учуяла. И Боден записал: «Читает мысли. Провидит скрытое от обычного взора». Еще одно свидетельство против нее. Понимает ли она сама? Или ей наплевать, ведь она знает, что обречена? Или, может, она не способна устоять перед сатаной в своем стремлении погубить Гримо?
– Признались под пыткой? – переспросила Жанна, пристально глядя на секретаря. – Вы-то сами выдержите пытку? Вы были бы достаточно уверены в своей невиновности, в незримой помощи ангелов, чтобы ни в чем не сознаться после пятнадцати, двадцати пыток?
– Мне не в чем сознаваться! Это все клевета! Я не убивал жены!
– Я вам верю, мсье Гримо, верю. Но иногда представится в мечтах и спрашиваешь себя…
– Я никогда не желал ее смерти. Я даже не знал, что она больна. Она немного покашливала, но мне и в голову не пришло, что…
Бодену следовало бы остановить все это. Препирательства тут неуместны, он здесь не для того, чтобы судить Гримо, он здесь допрашивает ведьму. И все же сам процесс спора увлек его. Ничего не скажешь, признайся секретарь, это было бы увлекательным поворотом интриги. И кроме всего прочего еще одним свидетельством против Жанны. Даже судья не проникает так глубоко в самую сущность зла. Боден готов был поклясться, что подобное знание достигается колдовством. Ведь и ему два-три раза чуть было не пришлось перед ней оправдываться. Боден сидел молча, словно зачарованный.
– Ваша правда, – шепчет Жанна, – ее болезни можно было и не приметить. Я думаю, она умирала тихо? Медленно? Без врача?
– Она сама не хотела! Не хотела, чтобы я на нее тратился. Она была славная женщина, очень славная. Я никогда не желал, не думал…
Его голос прерывается. Да, он выбрал себе славную жену. Сироту. Сразу предупредил ее, что небогат. Она привыкла ограничивать себя во всем и даже вообразить не могла, как это из-за небольшого жара, кашля, пусть иногда и с кровью, но безболезненного, звать врача, пичкать себя лекарствами. Не ему же в конце концов забивать ей голову такими мыслями. Хорошая хозяйка, экономная и ела мало. Бледное лицо под каштановыми косами. Можно было, конечно, предвидеть, но ведь он взял жену много моложе себя, она должна была его пережить – это ясно как божий день. Были, впрочем, и у нее недостатки, например страсть разводить цветы или еще того лучше – желание держать певчих птиц. «Это так недорого». Одна из постоянных причин для ссор. Но в какой семье порой не возникают ссоры. Он ни разу не поднял на нее руку, ни разу даже не повысил голоса. «Для кого-то, может, и недорого, но не для нас». Она не стала спорить. Когда жена начала кашлять, он решил, что это она в какой-то степени ему в отместку. Надо признать, кашель его раздражал, раздражал, и все тут. Как будто она неявно давала всем соседям понять, что он делает ее несчастной. Чистое вымогательство. Кто не знает этих женских штучек? Как начнут притворяться, что у них болит голова, живот, и все чтобы выклянчить на банты, ожерелья да кружева. Насмотрелся он на судейских жен. Уступи им один-единственный раз и пропал. Но он не поддался. Тут же запретил ей судачить с соседскими кумушками. «Нечего им знать, что у нас дома делается». Всякое могут вдолбить кумушки ей в голову. «Муж того вам не дает, этого не дает, ваше платье обветшало, а что вы едите на ужин…» Или даже: «У него, наверное, и деньжата припрятаны». Так всегда говорят о людях благоразумных. «Я не хочу мыкаться в нужде на старости лет». Конечно, кое-что, самую малость, он отложил. В общем, запретил он ей болтать раз и навсегда. Но кашлять – это ведь не говорить. Любители почесать языком уже тут как тут: «Что это с вашей Корнелией, мсье Гримо? В Круа-Мао есть один человек, кашель вылечивает…» – «Не иначе колдун! Премного благодарен! Корнелия просто немного простудилась, так что вылечится сама». Но они не унимались. Советовали всевозможные средства, одно дурее другого: делать припарки из перетертого льна, смешанного с паутиной, или мазать грудь рокфором – как будто это могло помочь! Он говорил, чтобы она потеплее одевалась, дал ей старую отцову накидку, чертовски теплую, которую надо было лишь немножко перешить и пришлась бы впору. Тут-то она себя и выдала: «Уж больно тяжелая накидка и уже не черная, а какая-то зеленая стала…» Нацеливалась на новую. «Не будь меня, носили бы вы накидку из сиротского дома или монашеское одеяние. Поразмыслите-ка, теплее бы вам было?» И все равно он не рассердился. Однако, честно сказать, слышать в доме этот притворный кашель было невыносимо. Он всегда считал: пусть у его Корнелии карие кроткие глаза навыкате и фигура нескладная (он ведь не за красоту ее брал), зато она простодушная да послушная, – и вот она оказывается такой же хитрой и коварной, как все другие жены. Не то чтобы Корнелия ему открыто не повиновалась, нет, но она делала еще хуже. Она слушалась, но ее послушание выходило ему боком. Так, запретил он жене с соседками болтать – она послушалась. И теперь стоило кому-нибудь обратиться к ней, она в страхе выпучивала свои глупые глазищи и неслась домой, как будто за ней гнались. «Уж очень она у вас пугливая, мсье Гримо. Лупите вы, наверно, ее?» Отсюда все эти сплетни и пошли. Поначалу над ним слегка подтрунивали: такой, мол, коротышка, и лупит такую здоровую бабу, а эта недотепа тоже хороша, позволяет ему. Правда, она сирота. Поговаривали, будто он не разрешает ей лечиться, морит голодом. А зачем ей лечиться, если у нее ничего не болит? Да и не будет же он ее насильно кормить, как ребенка.
– Но ведь она харкала кровью?
– Только под конец! Под самый конец! Она скрывала от меня. Все знали, а я не знал. Она просто не хотела меня беспокоить.
Недобрая улыбка появилась на Жаннином лице. Жанна уже не помнила об опасности, она была в своей стихии. Прислушайтесь к деревенским пересудам да оглянитесь кругом, и увидите, как отовсюду повылазят бесы, словно клопы из-под плинтуса, когда их выкуриваешь. И Гримо рухнет к ее ногам? И про этого скажут, что она его убила? Но ведь не было никаких порошков, никаких заклинаний. Казалось, Жанна говорила Бодену, сгорбившемуся в своей меховой мантии: «Да вы только взгляните, взгляните на него».
Боден молчал.
Гримо и не сомневался никогда, что Корнелия его переживет. Какой смысл брать жену моложе себя, если она так быстро протянет ноги? Он нарочно такую выбрал, некрасивую да крепкую – так шелку предпочитают грубую шерстяную ткань, для ежедневной носки, а не для праздника, но когда вдруг оказывается, что она тоже недолговечна, жалеешь, что не присмотрел какую покрасивее, хоть бы удовольствие получил. Когда он впервые заметил, как жена харкает кровью, у него появилось такое чувство, будто его одурачили. «Я думал, она крепкая! Сестры-монахини ручались! Ни разу не болела за семь лет. Если бы я знал…» Если бы он знал, он выбрал бы другую. Корнелия, неуклюжая глупая толстуха, прочла это в его глазах. Даже самая глупая из женщин не до такой степени глупа, чтобы это не уловить. В ее выпуклых карих глазах ничего не отразилось, но она даже знала (вот бы удивился Гримо, если бы ему сказали), кого бы он выбрал – маленькую Марианну, такую резвую, бедовую; он увидел ее лишь однажды: бант в волосах, маленький красный рот в смородине (иначе почему он был такой красный) – и тут же отвернулся и больше никогда не видел за те вот уже восемь лет, как он был женат на Корнелии, но и этого мгновения ей было достаточно, чтобы понять: его поджарая костлявая плоть возжелала Марианну. И Корнелия с ее затуманенным сознанием, тугодумием, собачьими преданными глазами так этого и не забыла; она всегда надеялась увидеть такой же огонек в глазах мужа, обращенных на нее. А взамен – досада. «У тебя кровь? Ты харкаешь кровью?» – «Это зуб», – ответила Корнелия. И оба отвели взор. Долгие месяцы потом он не замечал, чтобы у нее шла кровь. Она таилась, успевала вовремя выбежать. Лишь бы не видеть вновь досаду в его глазах, еще более оскорбительную, оттого что он ее сдерживал. Она с еще большим рвением бралась за работу, вставала еще раньше, ей даже удавалось подавлять кашель, бог знает, как она это делала. Однажды она сказала (боль в груди, и правда, на время отпустила, вернее, ослабла): «Смотрите, я почти поправилась», и прочитала на его лице удовлетворение: «Вы славная женщина, Корнелия, очень славная». Так прямо и сказал. Два дня спустя она умерла.
Теперь Гримо плакал, и его поникшие худые плечи сотрясались от рыданий. «Еще немного – и расколется», – думал Боден.
– В последний день, когда она легла, – всхлипывал секретарь суда, – я спросил: «Хочешь чего-нибудь? Лекарство? Может, врача позвать?» Я ничего бы не пожалел. Но Корнелия не захотела. Я умолял. Она мотала головой, она уже не могла говорить, да и дышала еле-еле. Был четверг, базарный день. Я… я вышел из дома и поспешил на рынок… это недалеко… купил ей птичку. Спросите у кого угодно… желтую птичку, такую свистунью, она и сейчас у меня. Птичка. Я принес ее домой. Жена радовалась. Вечером Корнелия умерла. Я позвал священника, дал деньги на отпевание… Вы спросите… маленькая желтая птичка…
Вид у него был жалкий дальше некуда. Из него сейчас можно было вытянуть все что угодно. Он обхватил лицо руками, глаза блуждали по сторонам.
– Придите в себя, мэтр Гримо! Да придите же в себя, – прошептал Боден. Но тот ничего не слышал. Бессвязные речи срывались с его губ, сам он весь дрожал и только повторял слова: «маленькая желтая птичка», за которые он цеплялся так, словно этим поступком мог оправдать всю свою жизнь.
– Выйдите пока, – сказал Боден. – Вы мне сейчас не нужны. Право же, успокойтесь, мэтр Гримо.
Секретарь вышел, оставив свои бумаги, шапку. И через тяжелую дубовую дверь из коридора донеслось его бормотание, всхлипы. Жаннины глаза сверкали.
– Вы показали нам свое умение, так ведь? – медленно выговорил Боден. – Но вернемся к главному. Итак, вы по-прежнему будете отрицать, что обладаете сверхъестественными способностями?
Боден был взволнован больше, чем хотел показать. Он испытывал перед этой женщиной какой-то страх, он боялся, как бы она не приступила с вопросами к нему, не загнала его в тупик, как Гримо. Несомненно, однако, тому было в чем себя упрекать, а ему, Бодену… И он в сердцах подумал: «Стану я еще перед ней оправдываться!»
– Способностями? – резко переспросила Жанна. – Не больше вашего!
– Но этот человек…
– Вы хотите сказать, я его околдовала?
– Нескольких слов оказалось достаточно…
– С вашими пытками не сравнить.
– Вы обладаете тайным знанием…
Торжествующая улыбка вдруг сошла с ее лица, казалось, в мгновение ока Жанна изнемогла, постарела.
– Никакого тайного знания нет, – вымолвила она. – Или тогда… Нет, тайн никаких нет. Или, вернее, все та же тайна, все та же.
Ее словно покинули силы, подобно тому как кровь вытекает из раны. Жанна и сама почувствовала, что бледнеет, сознание покидает ее, еще немного, и она упадет в обморок. Жанна уже не понимала, зачем ей понадобилось изничтожать секретаря суда. Защищаться, отбиваться, наносить решающий удар. Зачем? Жанна глубоко вздохнула.
– Все признаются, все, – могильным голосом повторила она слова Гримо. – Всех ждет костер. Все виноваты, все…
Но силы иссякали. Слишком велико было напряжение. Почти без сознания она лежала, распластавшись на стуле, одними веревками удерживаемая от падения. Боден вскочил, словно его поразили в самое сердце, подошел к ней, встряхнул.
– Что вы имеете в виду? На что намекаете? Кто это виноват? Что за тайна?
На губах у Жанны выступила пена.
– Что значит: все виноваты? Прекратите ломать комедию, или я прикажу вас пытать. Прекратите… или…
В его голосе, дотоле глухом, вдруг послышались пронзительные нотки. Заметив это, Боден умолк. В исступлении он затряс ее тощую руку – тело безвольно, словно кукла, раскачивалось на стуле. Боден отпустил руку. Он остался один на один со своим собственным гневом.
В комнату влетел солдат. За дверью услышали крики, и Гримо послал его сюда. Но увидев, что Боден стоит над распластанным на стуле телом Жанны, солдат успокоился:
– Мы там испугались… Прикажете увести?
– Уведите! – распорядился Боден; его душила ярость.
– Прикажете пытать?
– Да. Впрочем, завтра, завтра утром.
Он был один в небольшой зале, всюду царил беспорядок, валялись бумаги. Уйти отсюда! Секретарь суда ждал в коридоре, его глаза все еще были воспалены, лицо осунувшееся, но им постепенно вновь овладевала привычная немощная злоба.
– Вы закончили?
– Закончил.
Лицо Гримо, похожее на морду хорька, непроизвольно передернулось; немного поколебавшись, он спросил:
– А ее будут…
– Да.
Животная радость, которую Боден прочел в судорожной улыбке секретаря, его заговорщицкий взгляд подействовали на судью словно пощечина. Его кулаки угрожающе сжались, но он сдержался и быстрыми шагами направился к выходу. Солдаты как раз выносили длинное безжизненное тело Жанны.
Ему приготовили лучшую комнату в замке. Правда, недостаточно протопленную. Весна прохладная, и влажные старые стены, лишь местами покрытые ветхими гобеленами, заставляют его дрожать от холода. Кровать такая широкая, и, чтобы добраться до хорошо прогретой середины, приходится преодолеть заледенелые просторы простынь. Полог над кроватью не мешало бы выбить. Снизу на просвет хорошо заметна осевшая на бахроме пыль. Все в замке слегка выцветшее, линялое; чувствуется отсутствие женской руки. Клод д’Оффэ вдовец, а его больной дочери сейчас не до гостей. И все же в камине славно полыхает огонь, да и ужин был выше всяких похвал. Как трогательны эти усилия принять его достойно, оказываемое ему внимание. Поеживаясь, он глубже забирается под перину. От приливов ноющей боли в спине он морщится. Что ж, он уже не так молод: сорок лет… Впрочем, он с юных лет подвержен хворям не вполне ясного происхождения, которые обычно поражают людей тщедушных и нервных: болят внутренности, ломит кости, ноет голова… Тем не менее он проделал не меньше, а то и больше работы, чем проделал бы на его месте другой. Нужно только захотеть… Однако он дорожит комфортом, держится своих привычек, и не изнеженность тому виной, просто эти условия благоприятны для его размышлений, трудов. Он не рассчитывал на особые удобства в Рибемоне, но раз представился случай и предмет разбирательства его увлек… Вино было неплохое, но тяжеловатое. Не следовало соглашаться больше чем на один бокал, ведь он переносит вино только самого отменного качества. Дома у него погреб всегда в порядке. Франсуаза знает толк в этих вещах. Она понимает их важность, понимает, что это не блажь, просто он должен иметь возможность восстановить силы в благоприятных условиях, где все подчинено обретению хорошего самочувствия и работоспособности. На миг он вспоминает свой рабочий кабинет с дубовой обшивкой на стенах – ничто другое не защищает лучше от губительной для него сырости, – свои удобные кресла, тяжелую обивку спальни, в которой подогревается все, вплоть до ночного колпака. Хорошая жена Франсуаза, превосходная жена.
Он улыбается, осознав, что в точности повторил слова того ужасного секретаришки с физиономией убийцы. Но улыбка тут же тает. Дело довольно щекотливое. Не в смысле решения, приговора. Но эта женщина… И ведь невежественная. Пусть ведьма, но до настоящей магии ей далеко: пятиконечные звезды, философский камень, астрология – для нее это, по всей видимости, пустой звук. Тут из нее много не вытянуть. Но вовсе не обязательно обладать познаниями в философии или метафизике, чтобы продать душу дьяволу. Равно как нет в них нужды, чтобы достичь святости. Инстинкт зла – как впрочем и духовные силы – проявляется у самых простых натур. Тем любопытнее бывает наблюдать. Механизм в этом случае менее замысловат, более очевиден. С этой точки зрения Жанна – подходящий объект. Сейчас она в темнице, закована в цепи, а завтра – допрос с пристрастием. Нахмурясь, он гонит от себя неприятные картины. Он не кровожаден. Более того, он страшится крови, страдания, как и всего, что связано с плотью. Женщины, несомненно, привычней к этому, чем мужчины. Роды Франсуазы всегда были для него кошмаром. На время третьих он подгадал так, чтобы оказаться вдали от дома. Порою, поддаваясь суеверию, он задается вопросом, не это ли бегство послужило причиной несчастья с малышкой Жюльеттой. Но это чушь. Безумие. Ночные кошмары, перед которыми никто не устоит. Кстати, на этом и строят расчет проклятые колдуньи. У кого в сердце не найдется чувствительного места, трещинки, куда может просочиться грех? И такая женщина, как Жанна, с ее чутьем, с ее пророческим даром (а то, что она им наделена, он почувствовал на себе: сколько раз ему приходилось делать над собою нешуточное усилие, чтобы не дать себя увлечь) способна без труда нащупать эту трещину, воспользоваться смятением человеческого существа, чтобы влить туда яд искушения… Да взять хотя бы секретаря суда: и часа не прошло, как он был уничтожен как личность, буквально стерт в порошок. Вот уж кто признался бы в чем угодно, пустился бы во все тяжкие, чтобы заглушить угрызения совести, утолить снедающую слабые натуры жажду самооправдания. «Желтая птичка… Совсем крошечная птичка, и она чирикала…» Он как будто снова слышит этот жалкий лепет, эту убогую попытку защититься… Если внушить ему, этому человеку, мысль о жертве, подсказать какие-нибудь страшные, неслыханные слова – средство заставить замолчать свою совесть – или пригрозить возможным отмщением мертвой, будет ли он колебаться? И ведь за определенную мзду такая женщина, как Жанна, не откажется прийти на помощь. За первым шагом неизбежно следует другой, приобретается привычка к магическим средствам, разум отрекается от самого себя, и человек, дабы избавиться от недуга, подняться на более высокую социальную ступень, добиться благосклонности женщины, прибегает к помощи колдуньи… Появляется вкус к жизни в таком мире, где ничто уже не подвластно здравому смыслу и силе воли.