355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуаза Малле-Жорис » Три времени ночи » Текст книги (страница 17)
Три времени ночи
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:19

Текст книги "Три времени ночи"


Автор книги: Франсуаза Малле-Жорис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

Жанне Тьевенна поначалу показалась просто болтливой и любопытной, как и все эти женщины, вросшие в землю, тяжелые на подъем, со спящей душой, которые пережевывают слова не задумываясь, как корова траву. Жанна отмалчивалась, тем более что чувствовала себя неловко из-за щедрости Тьевенны, более безрассудной и менее бескорыстной, чем у ее супруга. Кроме того, от Жанны не укрылась злоба Тьевенны, выдававшая себя в пустяках, подрагивании ноздрей, глухой угрозе в голосе, неумеренных льстивых ласках, которые она обрушивала на Мариетту. Эта злоба ждала своего часа, как зерно, спящее в земле, которое, если взять на себя труд его поливать, однажды непременно прорастет. А Жанна поливала: какой-нибудь обмолвкой разжигала любопытство Тьевенны и тут же, словно испугавшись, прикусывала язык. Теперь, когда Жанна столкнулась со столь ей привычным злом, она ни во что более не ставила свою главную природную добродетель – гордость, которую обнаруживала прежде. Жанна торжествовала: она-то знала, что толстая, добрая на вид собака на пороге фермерского дома на самом деле гнусное животное, которое науськивают на самых несчастных. Она не сомневалась, что доброты не бывает и мечта о городе справедливости, как и о временах, счастливых для цыган, – всего лишь мечта и ничего более. Она не сомневалась, что за пределами мечты, сладкой, наполнявшей равнодушием мечты, принесшей гибель Мари, существует лишь зло, обжигающее, всепроникающее, как запах стойла, и ее место внутри этого зла. Постепенно Жанна как бы отравила сознание Тьевенны и как всякий раз в таких случаях (ведь зло повсюду и в своей жизни она узнала его в самых причудливых видах) отравляла и свое, постоянно убеждая себя в том, что в мире царит злое начало. Ее сердце, закрытое для любви, страдало, но и находило наслаждение, и это была жизнь. Теперь Жанна выражала восхищение своей благодетельницей, ведь на своем веку она повидала столько дурных людей. Сама не без греха. И начиная рассказывать, Жанна умолкала. Тьевенне она доверяла, но Франсуа такой строгий, такой суровый… Конечно, Жанна будет ему вечно благодарна, но он так труден в общении, другое дело Тьевенна… Тьевенна же изливала с ней душу. Она сама говорила больше Жанны, жаловалась на холодность мужа (за которого Жанна заступалась), вспомнила сотни маленьких забытых обид, которые вдруг оживали в ее памяти, подобно занозе, незаметно блуждавшей в теле и вот теперь вынырнувшей своей черной головкой в неожиданном месте… Она задавала вопросы – ах, обычные женские вопросы. Жанна умела заставлять других вырывать из себя ответы, умела недоговаривать, намекать. Тьевенна иногда возвращалась от Жанны такая красная, такая возбужденная, что муж, думая, что она заболела, укладывал ее в постель. Она же явственнее, чем прежде, в тысячу раз явственнее видела в его предупредительности равнодушие, в его доброте – бесстрастность. В постели она предавалась мечтам чаще, чем когда-либо раньше. Она думала о своей былой красоте, видела себя на ярмарке в Сен-Жане, куда десять лет назад ее не пустил муж, мечтала о том, что она, подобно Елизавете, вдруг обрела способность рожать, ведь она не так стара. Вставая, она гляделась в зеркало, и волнение, любопытство, перевозбуждение сродни детскому временами молодили ее. Она была благодарна за это Жанне – благодарна, хотя ей было в сотни крат горше, тяжелее, чем шесть месяцев назад. Старые зарубцевавшиеся раны, которые жизнь как бы заложила ватой, так что Тьевенна почти уже не чувствовала их, вновь начинали кровоточить. И все же она была благодарна Жанне. Порой даже Франсуа (она так изменилась, что и толстокожий, лишенный воображения супруг не мог этого не заметить) бросал на нее удивленный взгляд. У нее было такое чувство, что муж первый раз в жизни обратил на нее внимание. И все благодаря Жанне. Из благодетельницы она превратилась в должницу Жанны. Тьевенна украдкой таскала ей масло, даже мясо. Она лгала теперь так естественно, как будто никогда прежде ничем иным не занималась. И вот наконец случилось то, чего Жанна ждала, что предчувствовала: Тьевенна заговорила о чудодейственном зелье, об исцелении от бесплодия. О дьяволе, правда, пока не было речи. Разве Жанна, столько всего повидавшая, столько дорог исходившая, не слышала о… Жанна заикнулась было о паломничестве к святым, но благочестивая женщина лишь пожала плечами. Она знала, что Бог не хотел даровать ей детей. Разве она мало молилась, мало давала обетов, ставила свечек, разве она недостаточно набожна, самоотверженна в своей любви к Богу? Он просто не хотел, не хотел, чтобы в ней расцвела ее женская суть, чтобы она уподобилась другим женщинам. Мало того, что он не даровал ей счастья любить и быть любимой, он отказал ей в этом преображении, в мучительной радости материнства. Даже умершего или погибнувшего ребенка, воспоминание о котором она могла лелеять, не дал ей Бог. Разве уважение к мужу (таявшее с каждым днем) способно было заполнить ее существование? Жила Тьевенна вроде неплохо, но Жанне было иногда достаточно одного вопроса, чтобы остов ее жизни рухнул, обнаруживая пустоту. «Как? Бог со своими святыми не воздали вам по достоинству? Даже после чумы когда вы проявили такое самопожертвование? Мне рассказывали об одной женщине примерно одних лет с вами, спасшей солдата от тяжкого недуга, одного-единственного солдата, и с благословения небес она потом родила троих детей, троих сыновей. Однако нашлись злые языки – вы ведь знаете, как это бывает, – которые утверждали, что она обрела их с помощью колдовства…» И Тьевенне ее жизнь представлялась бесконечной вереницей ничем не вознагражденных благодеяний, а сама она – жертвой непрекращающейся несправедливости. Ее грубоватая, но искренняя самоотверженность, простодушная радость от возможности помочь ближним, согреться немного у их очагов загнивала изнутри, оборачивалась против нее. Тьевенна думала об этой женщине – примерно одних с ней лет – с ее двумя или тремя детьми, обретенными с помощью колдовства… «Может, вашего мужа сглазили? – спрашивала Жанна. – Кто-нибудь, кто прежде хотел выйти за него замуж? Или мачеха? Нет ли у вас самой врага?» Тьевенна терялась в догадках. Она размышляла, чего с ней раньше не случалось, подозревала, а когда не подозревала, было еще хуже: постепенно ее охватывало презрение к мужу, этому самцу, властному, уверенному в себе, но не способному сделать ей ребенка. Бесспорно, в сердце каждой бесплодной женщины дремлет такое чувство, но одно дело, когда оно дремало и Франсуа мог о нем не догадываться, другое, когда он смекнул, в чем дело, и зло закралось в его душу. Он и сам всегда испытывал нечто вроде угрызений совести, его посещал необъяснимый страх, что причиной всему именно его холодность к Тьевенне. Он был по природе человеком целомудренным, хотя вовсе не страдал половым бессилием. Не раз он успокаивал себя, что Бог потому не дает им с Тьевенной ребенка, дабы ничто не отвлекало их от служения ближнему. Ему удавалось и свое несчастье превратить в предмет гордости. Однако, как только он учуял язвительное презрение жены, которое, словно запах, не могло таиться, его гордость спала, он свалился со своего пьедестала и начал страдать, как последний глупец, как если бы он был не Франсуа Прюдом, образец и непререкаемый авторитет для всей деревни. Уважение близких, доверие власти предержащей – все померкло перед этой, казалось бы, неприметной раной. Но что ему оставалось делать?

Яд проник и в его душу. Жанна могла теперь уходить. Она посеяла семена зла, а такие семена прорастают сами, не нуждаясь в уходе. Дьявольские хлеба растут сами собой. Так она всегда и поступала – уходила. В этот раз, однако, она осталась. Ей хотелось удостовериться, воочию убедиться в своей победе. Ей хотелось увидеть, как рухнет обитель добра, как распадется образцовая супружеская пара, которой за несколько недель почти удалось ее унизить. Это было бы окончательным доказательством, апофеозом ее жизни. После этого Жанна могла спокойно умирать, и тогда бы она знала, как поступить.

Вопреки всем, вопреки себе самой она хотела получить окончательное доказательство всесилия зла. Впрочем, таких слов она про себя не произносила. Она говорила лишь: «Я им покажу, получат они».

Они – это те, чей дом пощадила война, чья жена не умерла от холода, а дети – от голода, те, у кого не было бабки-цыганки и матери-колдуньи, чье поле не спалила война и не разграбил бездельник-сеньор. Это они готовили виселицы и костры для еще не родившихся детей, обреченных уже в чреве матери. Пусть же они гибнут сами, как губят других, пусть они сгорят, задохнутся, повесятся в своих ломящихся от добра амбарах! Пусть окажутся среди потерявших надежду! Может быть, тогда… Жалость своим крылом иногда касалась Жанны, но она не отдавала себе в этом отчета. Когда на мессе, стоя вместе с дочерью в самой глубине церкви, она глядела на распятие, жалость порой разглаживала черты ее лица, смягчала его суровость. Она более не видела ненавистное сборище людей, видела лишь искаженное болью лицо, исхудалую грудь, кровь, текущую из ран, и обращалась к Иисусу Христу запросто, как если бы говорила с одним из своих погибших детей: «И тебя, тебя тоже не пощадили. Но сделай же что-нибудь, сопротивляйся, не покоряйся им». Она испытывала к распятому какое-то слегка насмешливое сочувствие. Она, Жанна, умела за себя постоять.

Дом Прюдомов напоминал ад. Казалось, все оставалось по-прежнему, на самом деле все деформировалось. Пусть лишь иногда нотка раздражения проскальзывала в голосе хозяина да жена не так быстро спешила выполнять его приказания, но фермеру представлялось, что болезнь распространяется и все всё знают. Ему казалось, что в уважении к нему односельчан проглядывала ирония, в сдержанности женщин – презрение, в знаках почтения – оскорбительная жалость. Этот целомудренный человек принялся думать о женщинах. С вожделением и гневом. Он им покажет, они удостоверятся. Осенью он был суров со сборщицами винограда. Их смех задевал Прюдома, их одежда (стояла жара) казалась ему вызывающей, и, когда угрозами ему доводилось их испугать, порой довести до слез, он испытывал мимолетное облегчение, как после удавшейся мести. Да и с мужчинами он был теперь осторожен, робок, мелочен. Выискивал ошибки в счетах, дрожал над каждым су, и это он, всегда так пекшийся о справедливости, проявлявший чуть презрительную щедрость, как бы говоря: «Я не опущусь до дискуссий из-за ерунды». Теперь он придирался к мелочам, чуть ли не искал ссор, чтобы доказать свою оспариваемую, как он думал, мужественность. Его посещали нечистые мысли, которые он прежде отгонял, а теперь с каким-то облегчением привечал и нежил. Не доказательство ли это, что он такой же мужчина, как другие, и во всем виновата одна Тьевенна? Не в силах ли он был еще с женщиной более молодой, более свежей наплодить целый выводок детишек?

Он начал ненавидеть жену. Наряжаться она не умела, казалась старше своих лет, совсем не уважала его и не выказывала ему нежности. Он запамятовал, что сам негласно запретил всякую естественность отношений, всякое проявление нежности, а в сорок лет этому уже не обучишься, тем более с помощью нотаций. Он погрузился в грезы о молодой, ласковой и ветреной жене, которая предпочитала бы украшения церковной службе и могла говорить не только о Священном писании. Прюдом думал о двадцатилетней Тьевенне, которую он сам приучил к суровым манерам, а теперь их же вменял ей в вину. Потом Прюдом брал себя в руки, цепляясь за остатки гордости, и, когда жена пыталась к нему подластиться, с негодованием ее отталкивал. В ее-то возрасте с такими штучками? Прюдом уже сам не знал чего хотел, на что рассчитывал. Теперь он часто срывался, и его молитвы превращались в обвинительные речи, в которых он призывал бога в свидетели чинимых ему обид.

Его взор обратился к Мариетте.

Следует сказать, что Мариетта была у него в услужении и, будучи чуть ли не дочерью нищенки, кормилась у Прюдома, работала на него, он в какой-то мере считал ее своей собственностью и в своих рассуждениях исходил из этого. У него она будет в безопасности, без его покровительства ей придется, по примеру матери, промышлять подаянием, а как мужчина может покровительствовать шестнадцатилетней девушке? Только поселив ее у себя; она станет одновременно и служанкой и любовницей и, по сути дела, обретет такое высокое положение, на которое нигде в другом месте ей не приходилось надеяться. В селении его слишком уважают, чтобы у кого-нибудь могли возникнуть подозрения. Тьевенна же привыкнет – разве сама она не привязана к малышке? От Жанны придется отделаться – Прюдом чувствовал, что ее надо будет отправить куда-нибудь с глаз долой, предоставив ей небольшой домишко подальше от Рибемона. Когда Мариетта забеременеет (в своих мечтах подкупленную и соблазненную Мариетту он уже видел беременной), можно будет убедить людей, что малышка допустила неосторожность, промашку, а Прюдомы поселили ее у себя из жалости. Тьевенна полюбит ребенка, станет ему чем-то вроде бабки. В восторге от своей выдумки Франсуа уподоблял себя библейским патриархам и находил в Священном писании подтверждения тому, что он вправе овладеть зависевшей от него девушкой, за которую некому было заступиться.

Да, дьявольское семя дало такие буйные всходы, что даже Жанну это застало врасплох.

Она теперь казалась более податливой, более спокойной. Все шло как по маслу. Солдат уже не волок ее на допрос спиной вперед. Боден полагал, что Жанна лишилась своей колдовской силы. Со дня первого допроса минуло три дня. Те, кто волею судеб попал в судьи, вернулись к своим привычным занятиям. Знаменитый собрат известит их о конце разбирательства, и тогда останется только назначить день казни. «Все в порядке», – с облегчением, несколько предвосхищая события, говорили они женам. Но те не отставали: «Как в порядке? А ее пытали? Она во всем созналась? Это она убила мэтра Франсуа? А как же Мариетта?» Многие мужья находили подобное любопытство не вполне здоровым. Зачем им приспичило знать подробности? Главное, что Жанна колдунья и ее сожгут, так везде поступают, только в их Рибемоне давно не было ничего такого. Даже странно. Кругом только и разговоров, что о борьбе с колдовством, а у них ни одной колдуньи. Невольно задумаешься, может, в Рибемоне это зло просто глубже укоренилось, тщательнее укрылось от посторонних взоров, может, они то и дело встречаются, разговаривают с матерыми ведьмами, на вид не отличимыми от обыкновенных женщин. Но случай с Жанной Гарвилье явно доказывал обратное. Ведь она не прожила в Рибемоне и трех лет, и ее разоблачили. Это служило ручательством чистоты их прежней и будущей жизни. Значит, разоблачить ведьму вовсе не сложно. Враг рода человеческого не так изобретателен, как порою думают… И они возвращались в свои лавки, к своей писанине. С дотоле неизведанным радостным чувством они раздвигали ставни, вновь раскрывали папки. Кое-кто даже насвистывал по утрам. Довольство они испытывали еще и от того, что все на поверку оказалось таким, как описано в книгах, и они составили – им внушили – верное представление о зле (иногда, правда, в причудливых снах им виделось, что зло в них самих или оно находится совсем рядом, словно примелькавшееся животное, собака, увязавшаяся следом). Нередко подступают сомнения, и тогда перестаешь понимать: бывают дни, когда незамутненная совесть и хорошее пищеварение больше не служат опорой, и все заволакивается туманной дымкой, сквозь которую проглядывают смутные очертания страстей, ненависти, злобных чувств, которых люди за собой не знали и почти не подозревали об их существовании… Нет ничего определенного, ничего такого, в чем можно было бы признаться на исповеди (по правде говоря, увидев эти неясные очертания, человек тут же зажмуривает глаза, подобно ребенку, который боится призраков, в темноте наводняющих комнату). Но этого все же достаточно, чтобы разбередить совесть, обеспокоить, вызвать дурное расположение духа, хотя ничего такого на самом деле не существовало. Одни лишь грезы, которые должны бы заставить покраснеть человека, крепко стоящего на ногах и не страдающего отсутствием аппетита. Зло же заключается в травах, восковых фигурках, амулетах, ядах, в поздних ночных бдениях, во время которых призывают демонов и в конечном итоге несут гибель людям. Кто же в селении занимается подобными вещами? Или летает на метле, участвует в шабаше за тридевять земель, подписывает кровью договор с дьяволом, вступая с ним в сделку?

Никогда раньше в Рибемоне не было такого притока в исповедальню, как в неделю ареста Жанны. Молитвы и славословия Господу не умолкали. После того как рассеялся страх, в людях проснулись добрые чувства. Женщины поговаривали, что поведение Жанны в некоторой степени извинительно. Разве мэтр Франсуа не хотел совратить бедняжку Мариетту? Откуда они знали? А вот знали – и все тут. Одного слова, сорвавшегося с уст Тьевенны, молчания Мариетты было достаточно. Смакование своей жалости к опозоренной Жанне (пусть она умрет, но пусть ее не очень мучают) чередовалось у женщин с радостной возможностью ахать от удивления, возмущаться поведением мэтра Франсуа, сбрасывать его с пьедестала. Мужчины, конечно, были обескуражены: «Как, мэтр Франсуа? Да откуда вы взяли? Вы, наверное, сами колдуньи?» В общем, посмеялись вдосталь, ведь, чтобы развеселить деревенского жителя, немного надо.

– Он все время крутился вокруг моей дочери. Как только я это заметила, запретила Мариетте являться к ним в дом. Тогда он обрушился на меня с угрозами. Я сказала, что пожалуюсь священнику, аббату, мадам Тьевенне. Что бы он ни делал, Мариетту ему не заполучить. Стояла жара, солнце грело немилосердно. Прюдом разговаривал со мной через изгородь. Он словно обезумел. Говорил, что даст малышке приданое, а мне – отличный участочек ближе к Ронсену и вообще надо спросить Мариетту. Лицо его побагровело, ему припекало голову. Прюдом был без шляпы, размахивал руками. И вдруг рухнул на землю, как только я сказала, что уже упаковала вещи и уеду из Рибемона вместе с Мариеттой, лишь бы не дать ее опозорить.

Боден был уверен, что, произнося последнее слово, она чуть заметно улыбнулась. Да и сам он не сдержал улыбки. Ему хотелось закричать «браво». Он был доволен Жанной. Бралась она за дело ловко и умело защищалась, прибегая к их словам, к их меркам. Конечно, нетрудно было возразить, что, если бы она так дорожила честью дочери, то не таскала бы ее из города в город, не рисковала, шатаясь по дорогам, не ютилась в трущобах и не жила бы с дочерью среди подозрительных личностей, не способных, естественно, привить ребенку высоконравственные взгляды на жизнь. Но ему не хотелось мешать ей выстраивать свою систему обороны. Жанна рассчитала все здорово, и, будь она чуть пообразованнее, она сумела бы выкрутиться, если бы имела дело с невежественными судьями.

Секретарь суда строчил без перерыва.

– Вас послушать, выходит, что во время разговора Прюдома просто хватил апоплексический удар.

– Вот именно, месье. Он, когда пришел, был уже не в себе. А когда я сказала, что это большой грех, он от гнева весь побагровел.

Все так и было. Он действительно покраснел от злости и стыда, когда она испуганно (и это она, Жанна!), как бы пуская в ход последний довод, забормотала, что он совершает большой грех, что Мариетта так молода, что она, мать, старалась, несмотря на все невзгоды, воспитывать дочь в страхе Божьем… Тут Прюдом принялся разглагольствовать, и Жанна не мешала ему, лишь иногда вставляла слово-другое, чтобы показать этому человеку с гордым, крутым нравом, в какую пропасть он погружается сам и тянет за собой других. «Вы можете поручиться, мэтр Франсуа, что Господь не осудит меня на муки? О моя бедная доченька… Да вы должны знать лучше меня…» Раньше она с ним никогда ни о чем не толковала, и он считал ее женщиной простой, неотесанной, так что подобные рассуждения казались ему естественными, она же нарочно не разубеждала его, ей доставляло радость видеть, как Прюдом все больше позорит себя, искушая бедную женщину, заговаривая ей зубы, губя ее душу, и все это в угоду охватившей его безумной страсти. «Неужели так в Библии написано? Несколько жен? Я ничего такого не знала, мэтр Франсуа, я неграмотная. Но это когда было… А наш священник тоже…» «Деревенским священникам, голубушка, не все известно. Я сам читал и могу засвидетельствовать…» – «Неужели это правда, мэтр Франсуа?» – «Уверяю вас», – подтвердил он. Дикая радость охватила Жанну. И эта радость заблистала в ее взоре, рот наполнился слюной. Жанна не в состоянии была утаить свою радость, которая не укрылась и от Прюдома, он увидел ее в глазах, горевших на этом страшном лице, к которому он до сих пор не удосужился ни разу хорошенько приглядеться. Опустив голову, она вымолвила: «Все-таки меня, мэтр Франсуа, сомнения берут. Пожалуй, лучше, если мы уедем. Вещи я собрала, так что мешкать нам не резон».

До него вдруг дошло: она говорит правду, и надежду она ему подала только для того, чтобы иметь возможность бросить ему в глаза эти слова. Жанна вовсе не простушка, как ему представлялось, взгляд ее насмешлив, враждебен, она осуждает его, Прюдома, благочестивого человека, служащего для всех образцом, примером для подражания. И он увидел самого себя в неприглядном свете, увидел как бы во внезапно выставленном перед ним зеркале; да, он впопыхах угодил в ловушку и оказался вдруг постыдно нагим перед жалкой нищенкой, для которой, как ему раньше казалось, он был святыней… Он попытался объясниться, но слова застряли в горле, дыхание свело. И мэтр Франсуа, словно подкошенный, повалился на землю возле изгороди.

Жанна не желала ему смерти. Ей и в голову не приходило, что он возьмет и умрет. Она и, правда, упаковала вещи. Уже несколько недель, как Жанна догадалась, что он к ней пожалует, и заранее предвкушала его визит. А потом придется уехать… Но этого «потом» не наступило. Прюдом упал, издав глухой, растравляющий душу стон; Жанна подбежала к нему. Дар речи не возвратился к мэтру Франсуа, даже когда его притащили домой. А Тьевенна, как только ее мужа уложили в постель, завизжала: «Это ты, ведьма, его угробила!» Конечно, она, Тьевенна, тоже приложила руку к тому, что случилось, но она этого уже не помнила. Какое Тьевенне дело до справедливости, до здравости суждений, если она уверена, что во всем виновата Жанна, а Жанна – ведьма? Тьевенна так голосила, что сбежались соседи; она кричала, чтобы привели костоправа, врача, священника, потом обернулась к Жанне: «Теперь сама его и спасай!» Вырваться Жанне не удалось. Ей пришлось ухаживать за умирающим, хотя никакой надежды не было. Само ее присутствие доставляло мучение Прюдому, бывшему уже одной ногой в могиле. Ему казалось, она здесь нарочно, чтобы его унижать, держать в страхе до самого конца, перед его глазами было уже не человеческое существо, а демон, готовый унести его душу в преисподнюю. Он делал страшные усилия, пытаясь сказать, чтобы ее увели от его постели, чтобы он мог спокойно вздохнуть, забыв на какое-то время об уготованных ему муках; при этом он приходил в волнение, вызывавшее новые приступы, последний из которых произошел через три дня после их разговора. Дар речи так и не возвратился к Прюдому: он умер без покаяния.

Смерть без покаяния… Как и у тысяч бедняков, умирающих в канаве от голода, холода, нищеты. Как и у больных, умирающих в одиночестве от отвратительных болезней, красной лихорадки или черной оспы, страшащих даже священников. Жанна видела, как также без покаяния на мостовых умирали дети, на костре – женщины, на виселице или прямо на сырой земле – мужчины. Так умирают заранее обреченные бедняки, такая смерть ждет и Жанну. Ну что ж, она совершила суд над Прюдомом и должна теперь радоваться. Жанна увидела оборотную сторону добра, посмеялась над благочестием, над богатством, обладатель которого уверовал в свое спасение. Большего Жанна сделать не смогла. Голод, неукротимость характера придавали ей силы, но после смерти Прюдома Жанна вдруг почувствовала себя старой, уставшей, и ею овладел страх. Она потеряла самообладание и бросилась бежать, как обезумевшее животное, забыв об осторожности, о своих прежних уловках, забыв даже о Мариетте. И как животное, она схоронилась в риге, как животное, отбивалась, царапалась и кусалась. В глубине души она понимала, что все кончено, что она отыграла свою роль, получила долгожданное доказательство, и теперь ей остается только умереть.

– Почему мадам Тьевенна обвинила вас?

– Надо же было ей на кого-то свалить.

– Но она могла решить, что ее муж, немолодой уже человек, распалившись (не по той причине, по какой вы говорите), да еще при такой жаре… словом, она могла объяснить его смерть естественными причинами. Почему все-таки она подумала именно на вас?

– Неужели вы полагаете, что эти люди хоть что-нибудь могут объяснить естественными причинами? Ведь в их жизни ничего не происходит. Да и в состоянии ли они определить, какие причины естественные? Природа дает им все, отказывая в том же другим, и им кажется, что это в порядке вещей. А приключись с ними пустяковая неприятность, они сразу видят чьи-нибудь козни. Это, мол, невозможно, просто так с ними такое произойти не может. Но все мы во власти случая, и я, и вы, мессир…

– Пустяковая неприятность, говорите? Но ведь Прюдом умер, и умер без покаяния.

– Не он один такой.

– А вам, что же, совсем не жаль тех, кто умирает подобным образом?

– А кому их жаль? Во времена великих войн мою бабку, всю ее семью, весь табор занесло в Компьень. Королевские войска воевали там то ли с немцами, то ли с англичанами, не помню уже. Так вот, солдаты в перерывах между битвами набрасывались на бедных путников, убивали мужчин, насиловали женщин, детей разрубали на куски. На что моя бабка была закаленная, и то вся дрожала, когда рассказывала. Как, по-вашему, имели все эти люди право на покаяние?

Боден сидел, перебирая бумаги, меж тем как секретарь суда не мог скрыть ликования:

– Она признала себя цыганкой, самой настоящей цыганкой!

– Ну и что? – пренебрежительно отмахнулась столичная знаменитость. – Запомните, пожалуйста, ваше дело записывать, а соображения ваши меня не интересуют. Жанна, с тех пор много воды утекло. Вашей бабке удалось спастись от резни. И у нее хватило ума понять, что причиной ее несчастий была бродячая жизнь и те нравы, которые, справедливо, нет ли, приписывают цыганам. Она осела в Вербери, прожила там всю жизнь. Ее ведь не сожгли?

– Нет.

– Ну вот, вы сами должны признать, что в участи вашей матери, как и в обвинении, предъявленном вам (он чуть не сказал «и в вашей участи», но вовремя спохватился, испытав при этом некоторое раздражение), не было ничего неотвратимого, неизбежного. Я имею в виду, что вы могли бы, если бы захотели, избежать той участи, которая вам угрожает.

– Как это?

– Ну не мне вам рассказывать. Честно работая, нанявшись, к примеру, служанкой, прачкой, можно было пасти овец.

– Меня выгнали из Вербери, мсье. Я осталась без крыши над головой, без гроша в кармане. Куда мне было деваться? Разве я могла уйти далеко? Кто бы меня нанял, если все, фермеры, священники, все люди в округе, которые имели достаток, у которых была хотя бы повозка, чтобы добраться до места казни, видели, как сжигали мою мать? Могла ли я сказать: я дочь этой женщины, дайте мне работу? Мне нельзя было даже просить милостыню.

– Ну и что же вы предприняли?

– Поменяла имя, вы бы на моем месте сделали то же самое.

От такого наглого ответа кровь хлынула к лицу Бодена. «На ее месте»! Да как она смеет! Она ничего не отрицает, ни в чем не раскаивается, просто берет и перекладывает свою вину на него, на других, на государство, на мир, сотворенный Богом! Это хуже, чем дерзость, это святотатство! И конечно, секретарь суда, этот дурак, ничего не записывал! Когда она признает себя цыганкой, он радуется, а когда она бесстыдно взваливает свой грех на плечи всего человечества, этот дурак ворон считает! До чего невежественны провинциалы! Разве не хочет она внушить, что ей пришлось сделаться колдуньей вопреки своей воле, что иначе ей некуда было податься, как будто у нее не было свободы выбора и так ей было предначертано судьбой. То же доказывал и немец, выпустивший книгу, где он оскорбляет не только религию, но и сам разум (что едва ли не страшнее, по мнению Бодена), утверждая, будто большинство ведьм – больные, полубезумные женщины, которые не ведают, что творят, а значит, они не могут отвечать за свои поступки, и их надо лечить, а не сжигать. Этот Жан Вир, или Веер-еретик, скорее всего и сам колдун. Подумать только, врач – и отстаивает такие вещи! Все естество Бодена восставало против подобного утверждения. Выходит, Бог сотворил существа настолько несовершенные, что они не способны отличить добро от зла? Выходит, простая жизненная случайность, место рождения, положение в обществе могут оправдать сознательное предпочтение беспорядка, анархии, отрицания всего и вся? Так можно далеко зайти, ведь теряет смысл само понятие добра. Все усилия человека, упорядочивающая воля, как внутри него, так и вне, оказываются обусловлены не зависящими от него обстоятельствами, и он получает все при рождении, как плохое или хорошее здоровье.

Эта женщина говорила не иначе как по наущению дьявола, и ее слова ввергали в смятение душу, сбивали с толку разум. Но он-то должен был знать, он, Жан Боден, юрист, советник герцога Анжуйского, сына короля, начальник канцелярии в его резиденции, глава лесного ведомства, депутат от генеральных штатов Блуа и, кроме того, ученый, который, отринув предрассудки, смело занялся Ветхим заветом, Каббалой, учением гугенотов, беседовал с раввинами и протестантскими пасторами, умел отличать у этих людей чистоту помыслов от ереси, анализировать их положения и иногда с некоторыми соглашаться, он должен был знать, что человек велик, что он обладает всемогущим разумом, свободной и независимой волей, которая созидает мир, руководствуясь помощью и советами Святого духа, чье покровительство он добровольно принимает. И все же дьявол, используя словесные ухищрения, исподтишка нападал на Бодена, покушался на его душевное равновесие. Бодену следует поостеречься, не то он отравит его своими речами.

Боден взял себя в руки.

– Итак, вы пришли в Компьень и пробыли там некоторое время. Чем вы жили?

Чем живут нищие? Кормятся объедками, найденными в сточных канавах, милостыней, подаваемой в монастырях, куда не осмеливаешься прийти во второй раз из боязни, что прознают монахини… Месяц она прослужила на постоялом дворе сомнительной репутации, куда наведывались карманники, женщины дурного поведения, опустившиеся буржуа, распутные юнцы. Оттуда ее выгнали. Даже там Жанна вела себя слишком гордо. От нее требовали участия в разврате, но Жанна держалась в стороне. Хозяева считали, что имеют на Жанну права (право на ее благодарность, ведь они бросали ей подачку, право на ее тело, ведь они давали ей работу, право на ее душу, ведь они тратили на Жанну свою доброту – этот сладковатый сироп, столь ценимый людьми), но Жанна их прав на себя не признавала и никогда бы не признала. Пусть у нее все отняли, но ее душа восставала против новых притязаний, против попыток низвести ее на положение животного, готового перегрызть другому глотку. Она опустилась на самое дно, где она чувствовала себя своею среди злобных оборванцев, шлюх, не имеющих крыши над головой, которые радовались, когда заполучали сифилис, потому что подыхать так подыхать, лишь бы не в одиночестве, а до больницы у них еще было время обзавестись дружками, среди обреченных, рано состарившихся детей, обитающих на темных улицах и еще в младенчестве превращенных в безруких и безногих калек, надеющихся, что они смогут прожить милостыней, которую им будут подавать те, кто по праву сохранил в целости свои руки-ноги. Это уже была не бедность, которую Жанна узнала в Вербери. Это была беспросветная нужда, болезнь, порождающая ненависть, от которой не хотелось даже излечиваться, когда единственная надежда (ведь на что-то надо надеяться) – затянуть в этот омут кого-нибудь еще. Нужда, когда больше не жалеют даже самих себя, не знают отвращения, выставляют себя напоказ, словно в отместку, и, как должное, бесстыдно требуют от других, чтобы те откупились за свое богатство, за свою безопасность: теперь, мол, их черед… Жанна пыталась раствориться, исчезнуть в этой теплой навозной жиже. Убить в себе гордость, вкус к жизни. Но именно среди этих несчастных, которых она стремилась если не полюбить, то хотя бы понять, Жанна впервые встретила тех, кого потом на всю жизнь возненавидела: людей с мертвой душой (впоследствии она встречала их и среди сытых, хорошо устроившихся в жизни, избранных к спасению). Надежная бедность ничуть не хуже надежного богатства. Сон нищего так же глубок, как сон после сытного обеда. Достаточно лишь отказаться от мысли изменить свою судьбу. Все кругом было заражено грехом смирения, столь усердно проповедоваемого в церквах. Смирение даже порождало особого рода гордыню, замешенную на полном отказе от всего… «Если мне дадут возможность выбраться из нищеты, я все равно откажусь» – так решили про себя эти голодранцы, равнодушные, потерявшие способность ненавидеть. Перед богатыми они строят из себя шутов или хнычут, потеряв, в отличие от Жанны, всякий стыд. Такие люди тоже были нужны обществу, выполняли в нем свою роль. Они приносили вполне реальную пользу и получали за это плату. Тут не было никакого обмана; если благотворительность была товаром, таким же товаром были долгие причитания, притворная набожность, бесконечные проявления благодарности (столь преувеличенные, что Жанна порой удивлялась, как те, другие, не замечают насмешки). Товар меняли на товар. Одно проистекало из другого, и все вместе в конечном итоге составляло единый мир. Эти жалкие людишки были счастливее бедняков, которые надрываются на работе, мечтают, чтобы участь их детей стала хоть чуточку лучше их участи, откладывают гроши… Этим же надежда ни к чему, они уже обрели душевный покой. Зачем выводить вшей, если расплодятся снова? А если притерпеться, то вшами можно даже кичиться. Да-да, и вшивому можно жить припеваючи (и пить, и веселиться, и заниматься любовью). Со вшами даже лучше, их нарочно заводят, так как они дают средства к существованию, придавая человеку вид еще более ужасающий. Заведись вши у Жанны, она бы желала, чтобы они были у всех. «Подумаешь, вши!» – думали эти попрошайки. Им на все было наплевать, разве что от крыс иногда отбивались. Смерть ребенка редко выжимала у них слезы. Лишь ребенок, рожденный калекой, заслуживал некоторого отличия. Жанна терпеть не могла крыс, и, повинуясь инстинкту, она, как и любая крестьянка (жизнь в Вербери все же оставила на ней отпечаток), скорее задушила бы ребенка-урода. Эти пустые лица стали в конце концов вызывать у Жанны страх. Она не любила порядок. А у попрошаек был свой особый порядок. Но порядок – это смерть, и смерть добровольная. Иногда ей хотелось поджечь их деревянные хибары, лачуги, сколоченные из старых досок: то-то они повыскакивают со своими вшами да крысами. Но Жанна знала, куда они пойдут: к какому-нибудь замку или монастырю, где их оделят (ох уж эта пресловутая доброта!) другим вонючим жилищем, несколькими грошами, досками, лишь бы отвязаться. Тоже своего рода обмен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю