Текст книги "Три времени ночи"
Автор книги: Франсуаза Малле-Жорис
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
В один ничем не примечательный вечер на берегу пруда под покрапывание мелкого дождя она разрешилась зеленоглазой девочкой. Девочкой! Жанне представилось, что дочь ожидает ее судьба: она будет скитаться с места на место, гонимая всеми, кроме тех, кто, подобно зверям, селится в лесу, напяливает иногда по вечерам на себя звериные шкуры, пляшет, горланит, глушит водку, чтобы совладать с холодом и тоской, – томительной лесной тоской. Даже страшное возбуждение от убийства быстро проходило; большинство этих людей были разорившимися крестьянами, многие – рецидивистами, некоторые – такими же, как она, бродягами-цыганами, – для них привычным делом было задрать свинью или отомстить за себя. Ненужной роскошью считали они угрызения совести из-за пары-другой утопленников. Они знали, что их ждут виселица, колесо, темница, как раньше их ждали голод, война, эпидемии, нищета. Баш на баш – они чувствовали себя в привилегированном положении, и ужас, который они на всех наводили, порождал легенды, тешившие их самолюбие. Какая-то первобытная гордость – единственное их достояние – прорывалась в их диких танцах.
Они были хорошими товарищами, думала Жанна. Женщин было мало, и только самые отпетые. Жены за разбойниками не последовали, – добропорядочные женщины, способные лишь механически выполнять одну и ту же работу, не знавшие иных дорог, кроме как из церкви в свою хижину и из пекарни к мельнице, умевшие лишь оплакивать умерших детей и рожать новых, латать разъезжающиеся по швам лохмотья, латать жизнь, которая не стоила того, чтобы ее прожить… готовить суп из крапивы, думала с презрением Жанна, да еще делать вид, что сыты, – разве не этим занимались ее мать и бабка. Чего ради? И где выход? Здесь тебя гонят, там обвиняют в воровстве или колдовстве, а ты торгуешь на дорогах, стараясь выручить четыре су за то, на что потратила три, и еще должна считать, что тебе повезло. Это последнее и было самым унизительным. Они убили ее мать, саму Жанну выпороли плетьми, выставили на позор, выжгли ей клеймо, выгнали и при этом шептали, как ребенку, которому суют сласти: «Скорее убегай и считай, что тебе повезло». Жанна знала этих людей, видела, как по вечерам они, крадучись, приходили к ним в хижину, просили настои из трав, приносили восковые фигурки, хотели, чтобы в зеркале или на воде, налитой в миску, им прочили будущее, которого они страшились, Приходили всегда ночью, приходили к Мари, так любившей день, солнце, цветы, птиц. Они заставили ее, принудили, довели до голода, а потом приносили масло, яйца, курицу – иногда даже курицу! – приносили, что она просила, а Мари просила немного, но приносили по ночам, всегда по ночам. Они могли оправдывать себя тем, что действовали как бы в дурном сне, но не во сне, а наяву желали они смерти родного дяди, мора в стаде у соседа, полового бессилия у соперника. Однажды, сидя на берегу с новорожденной, завернутой в старую крестьянскую юбку (не принесет ли ей несчастье эта наспех приспособленная под одеяло юбка, прежняя хозяйка которой лежала тут же, на дне пруда), Жанна вспоминала, как Мари, непосредственная и, как всегда, немного не в себе (а разве могла она быть иной, когда ей, имевшей если не чистую совесть, то по крайней мере незамутненное сознание, приходилось хранить в себе все их мрачные помыслы), отправилась к соседке попросить черенки. Черенки! Однако дать черенки, по разумению деревенских, значило продемонстрировать свою дружбу, взять на себя тяжелые обязательства, признать, что ведьма тебе ровня и у нее есть душа. Черенки! И соседка перекрестилась. Мари не настаивала, повернулась и, напевая себе под нос, ретировалась. Все же без черенков Мари не осталась. Соседка их ей принесла – ночью. Ночь не день, ночью становишься другим человеком: соседке нравилось испытывать страх, думать, что она совершает нечто недозволенное, опасное. Мари должна была получить черенки не в знак естественного расположения со стороны соседки, а как наделенное смыслом, тайное приношение. И соседка умоляла, вся трясясь, шептала Мари в ухо, и с ее уст не сходило имя мужа, который бил ее, выпивал и который был на столько лет ее старше, что его смерть ни у кого не вызвала бы подозрений, ведь каких только хворей у него нет… «Перестаньте его любить, – задумчиво сказала Мари, – совсем лишите его своей любви и своей ненависти. Человек, на которого больше не обращают внимания, угасает, и жизнь покидает его. Изгоните мужа из своего сознания. Не произносите его имени. Делайте, что он говорит, но слушайте лишь его слова, не голос. Не разговаривайте с ним больше. Пусть его окружает безмолвие могилы. И ждите шесть месяцев». Голос Мари был ясен и тих. Любила ли, ненавидела она сама? Нет, иначе бы она не выдержала такой жизни, не выдержала бы этой деревни, стремления деревенских заставить ее, чтобы она олицетворяла собой зло, взвалила зло на свои плечи, выкристаллизовывала его в своей душе. Она не знала любви, не знала ненависти, делала, что просили, а в часы отдыха слушала пение птиц. Дух зла не свил гнезда в ее душе, но ее не посещали и ангелы. Она сама была воздушным, ни с чем не связанным духом, эоловой арфой. Мари хранила в себе силу, как скрипка хранит в себе музыку. Те, другие, хотели ее расстроить. Соседка ничего не поняла. Она требовала восковую или глиняную фигурку, кровь летучей мыши, мази, острые иглы. В ее шепоте теперь проскальзывала угроза. Мари равнодушно уступала.
Сидя на берегу пруда, Жанна глядела на дочь. «Лучше ее утопить», – сказал Жак. Он знал, что говорил. Не был таким беспробудным пьяницей, как другие. У Жака были светлые волосы, сам он был из крестьян; его жену изнасиловала и убила солдатня из королевской армии. Трое маленьких детей умерли от истощения в голодное время после войны. Последнего ребенка, трехлетнюю девочку, он не мог взять с собой, когда, устав сеять, жать, собирать в закрома для других, решил убежать в лес. Убить ее не поднялась рука, в конце концов он продал ее владельцу часовой мастерской в Лаоне – они с женой сокрушались, что у них нет детей. Жак никогда уже не увидит дочери, одно утешение, она осталась жива. В холодные, голодные, тоскливые вечера он говорил себе: «Дочка сыта». Но ему тогда повезло. Почти незаслуженно повезло. А здесь, на берегу пруда, что станет с девочкой? Она превратится в презренную больную шлюху, в жалкую нищенку, промышляющую воровством или в лучшем случае станет крестьянкой, из самых бедных, из тех, кто ничего не имеет и надрывается на чужом поле за кусок хлеба. «Лучше уж ее утопить». У Жака было черствое, вернее, очерствелое сердце, но от природы человеком он был неплохим. Иногда он заводил разговор о справедливости, о других шайках, в далекой Германии; ему рассказали, что, овладев городом – каким, он уже не помнил, – одна такая шайка все разделила поровну: дома, добро, женщин… Но как туда добраться? У кого узнать поподробнее, узнать, правдивы ли слухи? Жаку рассказывали об этом в другой шайке, но всех из той шайки потом поймали и повесили. Разбойники часто фантазируют. Пока прячешься, притаившись, подобно зверю, в ожидании редкой жертвы, что только не приходит в голову. «Если бы мальчик, тогда ладно… Мужчина выкарабкается, ускачет, спрячется, убьет. Дай я сам ее утоплю». «Завтра», – ответила Жанна. Она понимала, что Жак прав, что он по-своему жалеет девочку, но утопить ее сейчас, когда у Жанны еще не прошла боль, когда кровь еще течет… А на следующий день грудь уже была полна молока.
Жанна была под стать мужчинам. Привыкшие к отбросам человеческого общества, к женщинам, которые прилеплялись к шайке с голодухи, служили им для забавы, а потом исчезали или умирали, разбойники уважали Жанну с ее не по-женски суровой красотой – Жанна не хныкала, держала язык за зубами и не испытывала жалости к их жертвам. Она чувствовала, что ее уважают, и это служило ей поддержкой, которую Жанна давно уже ни от кого не получала. Шайка была как одна семья, одно племя, но за все надо платить, и вот теперь настала пора принести в жертву свою дочь. Жанна глядела на ребенка и колебалась. Она думала о Саре, когтями вцепившейся в клочок земли, о Саре, которая захотела спасти Мари, но не захотела или не смогла спасти себя. Она думала о Мари, вовсе не ведьме, а фее, а податливой и безучастной ко всему Мари, которая не почувствовала, что умирает, как не чувствовала она, что живет. Жанна вовсе не полюбила дочь с первого взгляда, как бывает в сказках, но в этом комочке трепещущей плоти обитала Сара, Мари, не знавшие имени отца своего ребенка, в ней обитала она сама и Жак, ее первый и последний мужчина (если не считать одной давней истории), который был никем и сразу всем и чье имя олицетворяло бунт. Она задумчиво глядела на ребенка: сейчас осень, до зимы девочка не умрет, значит, ждать приходилось еще три месяца. Грудь наполнялась молоком и болела. Однако, кормя ребенка грудью, питая собой эту жизнь, Жанна уже не погружалась в безмерные глубины отчаяния.
Надо было распрощаться с мутными водами прудов, покинуть разбойников, которые для самоутверждения пугали жителей деревень, напялив на себя волчьи шкуры. Надо было уйти из леса, спасительного и гибельного одновременно, и осесть среди горожан. Ей предстояло вновь вступить в безнадежную схватку. Для нее кончалась жизнь простая, бесхитростная, когда, чтобы выжить, не мудрствуя лукаво, убивают безжалостно других, не чувствуя при этом за собой никакой вины. Она покидала жизнь, похожую на кровавый сон с его хмельным угаром, глухими криками, безмолвными пирами, глубоким опьянением, но покидала не естественным путем – через смерть, а спасаясь бегством. Ей предстояло с головой окунуться в одиночество. И все из-за малышки, которая ничего никогда не увидит, кроме горя и страданий. «Лучше было бы ее утопить». Конечно, лучше, но это было выше ее сил. Жанна ушла ночью, ей было стыдно. Жак не пытался ее удержать. Он терял не только женщину, он терял товарища. Однако он пережил уже столько потерь! «Я постараюсь продержаться здесь еще несколько лет… или месяцев, но они все обезумели, забыли про осторожность. Скоро нам всем тут каюк. Послушай, трактирщик из К. – человек надежный, если когда-нибудь ты услышишь про эту шайку в Германии или про другую, где пытаются что-то сделать, как бы это сказать, для того, чтобы выкарабкаться, что-то сделать ради справедливости, ради… подай мне весточку, главное, как добраться, если узнаешь, я тут же отправлюсь». Жанна плохо понимала эту его мечту. Разве ей еще с Вербери не было известно, что справедливости не существует? Люди везде одинаковы. Однако она поддержала надежду, которая выделяла его из толпы, красила его, освещала взор. На прощание она чисто по-женски, нежно погладила его свободной рукой, не занятой ребенком, по волосам. На мгновение в этом аду они втроем стали похожи на одну семью. «Обещаю. Клянусь. Не теряй надежды». Эти слова придавали Жаку жизни, поддерживали его. Для Жака тоже не лучше ли было погибнуть, потерять надежду и дать себя убить в первой же заварухе, чем испытывать на себе людскую жестокость? Однако она сказала: «Не теряй надежды», хотя сама ни на что уже не надеялась. «Все женщины одним миром мазаны», – говорили, должно быть, разбойники на следующее утро, узнав о ее уходе.
Да, все они одним миром мазаны. Всем им остается только бороться, бороться до самой смерти, даже когда надеяться уже не на что и разум подсказывает сложить оружие. Бодену предстояло убедиться в этом самому. Разумеется, она поступала нелогично, нелепо. Мужчине это ясно как божий день. Однако женщине, с которой обращаются как с вещью, как с мертвецом, так, как если бы она вообще никогда не существовала, надо доказать, что она живой человек и даже на пороге смерти в состоянии что-то произвести на свет, хотя бы сея зло и смуту. Жанна инстинктивно стремилась именно к этому – успеть до своей смерти заронить что-то в души этих уравновешенных, спокойных, уверенных в своей правоте людей. Так поступила бы на ее месте ее бабка Сара. Так поступила бы на ее месте любая женщина, которая рожала, которая, обработав клочок земли, увидела, как пробиваются всходы. Так поступила бы любая женщина, которая когда-либо с наслаждением или нет, но сжимала в своих объятиях мужчину, слышала, как срывается от волнения его голос, гладила его волосы, – любая, кто плотью и духом настоящая женщина. Но знал ли Боден, что такое настоящая женщина? Он видел в Жанне лишь обреченную на смерть колдунью.
Она еще не заговорила. Нельзя сказать, что он угрожал ей пыткой. Да и не он в конце концов изобрел пытку. Он только предупредил Жанну, что, если она будет упорствовать в своем молчании, неизбежно придется прибегнуть к пытке, за которой все равно последует признание. Это в порядке вещей. Жанне в ее пожилом возрасте (во всяком случае она выглядит пожилой) не по силам выдержать пытки. Признание обеспечило бы смерть более быструю и менее мучительную. Какое бы решение она ни приняла, какую бы позицию ни избрала, результат будет один – смерть, смерть, смерть. Не следовало ли ей привыкнуть к этой мысли? Никто не желал причинять ей страданий. Из десяти судей девять охотно предоставили бы ей сразу самую легкую смерть, чтобы больше об этом не думать. Не следовало ей осложнять свое положение. Решившись же на такое, она должна будет пенять только на себя, если ее подвергнут мучениям.
Она заговорила, и ее первыми словами были:
– Ничего, я выносливая. И потом, я думаю, мне не больше сорока.
От Жанны не укрылись еле заметные нотки раздражения в голосе Бодена, и она тут же воспользовалась случаем еще больше вывести его из себя. Инстинктивно она желала, чтобы он раскрылся, выдал себя. Скорее всего ей не избежать смерти, а раз так, чего ради она будет церемониться?
– И повыносливее вас… – начал было Боден, но осекся. Он чуть не потерял самообладание, а все потому, что не ожидал от простой бабы, не умевшей, по всей видимости, ни читать, ни писать, иного сопротивления, кроме жалоб, нытья, заверений в своей невиновности, от которых она быстро бы отказалась, начни он угрожать или обещать поблажку. Ему приходилось приспосабливаться, применять другую тактику. Теперь в нем говорил политик, правовед, тем более что победа была ему обеспечена. Достаточно было одного его слова, чтобы призвать стражника, и Жанна будет уничтожена или подвергнута пытке. Одно то, что он не пользовался своей властью (ему претило бы поступить иначе), свидетельствовало о его превосходстве, думал Боден. Этот допрос не более чем развлечение, необременительное развлечение.
– Вы читали Ветхий завет?
– Я не умею читать, – сказала Жанна (она говорила неправду).
– Но вам известны какие-нибудь эпизоды, отдельные места из него?
Не совсем уверенно она ответила «да». Бабка рассказывала ей кое-что, но она запретила учить внучку грамоте (Жанна научилась читать позже, много позже).
– Очень любопытно, – удовлетворенно отметил Жан Боден (и взял это на заметку). – А почему она запретила?
– Считала, что женщине, тем более крестьянке, не подобает знать грамоту, – немного поколебавшись, ответила Жанна. Тут она вступала на ненадежную почву. Что выудит из ее слов этот добродушный на вид человек в меховой шапке, строчивший что-то мелким убористым почерком?
– Может, она считала также, что это возбудит подозрение?
Жанна молчала. Она была не столь глупа, чтобы в запрете Сары не почувствовать заранее обдуманного замысла, который должен был сослужить Жанне добрую службу. Доверяя бабке, Жанна подчинилась запрету и никогда не училась грамоте специально, хотя и различала некоторые слова и буквы. На Сару Жанна не сетовала, негодовала она на других, на всех тех, кто был готов сделать ей зло, обнаружь она какое-то превосходство над ними.
– Ваша мать умела читать?
– Не знаю.
– Как, вы не знаете, умела ли ваша мать читать? Но вы ведь видели ее иногда с книгой в руках.
– Я думаю, она смотрела картинки.
– Какие картинки?
– Цветы…
– Вы, наверно, хотите сказать, травы, лечебные травы, чтобы делать снадобья, например настои от лихорадки?
Он разговаривал с ней, то и дело возвращаясь к уже сказанному, повторяя то же самое, но в других выражениях, чтобы было понятнее, как с ребенком, со строптивым учеником, на которого решено воздействовать лаской, лаской подвести его к последнему испытанию – к костру. Почувствовав это, Жанна пришла в волнение:
– Я не такая дура, чтобы не понять, о чем речь. Я говорю про цветы. Что такое лечебные травы, я знаю.
– Знаете? Это, конечно, ваша бабка научила вас разбираться в лечебных травах.
И он записал: наследственный характер занятий колдовством очевиден. Рецепты, а возможно, и состав ингредиентов передаются от матери к дочери. Жанна немного растерялась.
– В деревне все знают травы.
– Ваша дочь тоже знает?
Жанна вздрогнула. Ее дочь! Она вспомнила Вербери, вспомнила Мари, которая подчинилась, поступила так, как Жанне советуют поступить сегодня: к вящему удовольствию жителей Вербери, она с готовностью приняла смерть, очистив всех от греха, сознавшись во всем, в чем ее обвиняли, – из-за этого ее, Жанну, выгнали из единственного места, где у нее был хоть какой-то шанс прижиться. Жанна не даст себя провести, нельзя допустить, чтобы Мариетту (девочку звали Мари, а не Сарой – вещь странная, – сама Жанна затруднилась бы объяснить такой выбор. Как и Жанна, девочка больше походила на свою бабку, чем на мать. Однако в характере маленькой Мари было больше твердости, она меньше витала в облаках, была более нежной, но и более пылкой; глядя на нее, Жанна иногда вспоминала, как она прощалась в лесу с Жаком, разбойником и крестьянином, мечтавшим о городе далеко в Германии или в другой стране, где восторжествовала наконец справедливость)… Нельзя допустить, чтобы Мариетту выгнали, заклеймили, заставили скитаться по свету, как Жанну. Эта мысль вывела Жанну из оцепенения, задев единственное уязвимое место в ее душе.
– Если только кто-нибудь из сельчан показал ей травы, – сказала она после некоторого молчания.
– При вас она никогда не называла растения в вашем или соседском саду, никогда не готовила настой из растений, бальзам?
Он тщательно подбирал слова, говорил «настой», «бальзам», а подразумевал «приворотное зелье», «колдовское снадобье».
– Использовала ли она белену, белладонну, рябину, волчий корень?
– Вы человек ученый, мсье, я же ничего этого не знаю, – ее изумление выглядело так естественно. – Леба… как вы сказали? Это все из Ветхого завета?
Снова еле заметный жест нетерпения выдал Бодена.
– Вы утверждаете, что вам неизвестны эти растения?
– Нет, рябину я знаю, но разве из нее делают настой?
– Да, делают, – для тех, кому желают зла, – сурово произнес Боден.
– Мне и в голову такое не приходило, мсье.
Она поняла, как ей следует защищаться: мне, мол, и в голову не приходило, впрочем, вам виднее… По своему опыту она знала, что им всем – даже тем, кто к ней не обращался, – хотелось иногда прибегнуть к такому средству. Умирают так быстро, так легко, столько бывает непонятных эпидемий, никому не ведомых болезней. И если мой отец, муж, компаньон… Ничего удивительного не случится. Все мы смертны. Видит Бог, он славный человек (она женщина благочестивая) и не попадет в ад, а это самое главное. Столько людей в эту самую минуту прощаются с жизнью. Перчатки, отвар, ночная рубашка – вещи обычные и никаких подозрений не вызывают. Устройте мне это, что-нибудь безболезненное, пусть он умрет как бы сам собой, не сразу (дайте ему причаститься на страстной неделе, дайте ей отпраздновать рождество) и без лишних мучений. Такие славные люди! А для раскаяния у них останется целая жизнь. Можно будет совершить паломничество, получить отпущение грехов – вещь, столь же удобную, как их меховая одежда… Но от Сары, читавшей Ветхий завет, Жанна знала, что Господь не простит. Он страшен, ревнив, у него озера из огня… И Жанна бережно прижимала к себе деньги, полученные от людей, обреченных на вечные муки.
Ей было достаточно представить себе человека, с отрешенным видом сидевшего перед ней, в аду, чтобы обрести силы глядеть ему в лицо и ничего не бояться. А вы, вы сами хоть раз помыслили об этом? Конечно, только помыслили, вы ведь не убийца. Однако они тоже не убийцы. Это ведь не взаправду – яд в рубашке, игла в фигурке из воска. В это верят и не верят. Они говорят себе, что ничего не выйдет, не получится; в тот момент, когда льется яд, когда они приносят рубашку, они уже не испытывают ненависти. Чашка… белье… – это только для вида. Однако все сбывается на самом деле. На следующий день недомогание: простуда, резь или лихорадка, из тех, что занесла сюда солдатня. По виду. Потом они искренне оплакивают свои жертвы. Всех их ждут озера огня и серы, головокружительное падение и пламень, пламень, пламень. И меня, конечно, тоже, но я это знаю. Там мы будем вместе, там мы будем равны, тогда и наступит справедливость, но не на земле (не в городе, где пьют, едят, согреваются, а может, даже пляшут и поют, как надеялся Жак, бедный безумный Жак), а в аду. Если, разумеется, ад существует… И тебе тоже пришла в голову эта мысль!
Наглость это или глупость? Боден колеблется. Конечно, недооценивать противника не следует, но и переоценивать ни к чему. Простая деревенская колдунья может с помощью дьявола приобщиться к знаниям, открытым великим умам, таким, как Кардан, Агриппа; кроме того, женщине свойственно коварство, она ускользает, подобно змее, и, подобно змее, подкрадывается и жалит. «Нет, я никогда об этом не думал». Надо же, его, Бодена, человека добропорядочного, смеет обвинять какая-то нищенка. Может, правда, столь резкий отпор задел его тщеславие. Ненавидел ли он когда-нибудь? Нет, ведь это чувство скорее приличествует животному. Однако, вполне вероятно, женщина и есть самое настоящее животное.
– Но вы знаете людей, которые помышляли об этом, может, выражали такое желание в разговорах с вами, просили вас?
– Такие вопросы, мсье, задают людям ученым, а я женщина необразованная.
– Об этом позаботилась ваша бабка, не так ли? Разумная предусмотрительность.
– Бедность учит осторожности. Власть имущие вроде вас или этих мсье могут себе позволить быть учеными, они полагают, что и другие в состоянии последовать их примеру.
Ответ разумный, но впечатление несколько портит страстный хриплый голос, в котором таится вызов.
– Вы не любите власть имущих?
– А вы любите бедных, мсье?
В таких спорах он чувствует себя как рыба в воде, он даже не замечает, что вопреки правилам сам отвечает на вопросы. У секретаря суда округляются глаза. Допрос такой необычный, что он спрашивает себя вдруг, уж не безвинна ли эта долговязая женщина, которая так без страха ответствует и задает вопросы.
– Я тружусь для их блага, любезная. В одной из своих работ я выступил за уменьшение цен на продукты в королевстве, чтобы каждый ел досыта. Если бы вы умели читать…
– Если бы я умела читать, я бы ела досыта, мессир?
В гневе он сжал кулаки. Какое сильное оружие невежество! Не знаешь, что отвечать. И он неудачно попытался парировать:
– Для необразованной женщины вы говорите очень складно.
– Это получается само собой. Ходишь из города в город, слышишь, о чем люди говорят…
– А о чем они говорят?
Ее брови приподымаются. Деревенская хитрость – когда хочешь выиграть время, притворись, что не понимаешь. Хитрость настолько очевидная, что Боден вновь обретает спокойствие. Хитрая бабенка, но вовсе не такого недюжинного ума, как ему порой представляется. Он не стыдится признать свою неправоту. Изучение людей – единственная его страсть, и его иногда даже в этом упрекают. Оседлав любимого конька, поглощенный своим исследованием, он настаивает, хитрит, терпеливо ждет, и его коллег – представителей третьего сословия такое поведение коробило бы, не убедись они, сколь действенно его упорство. Однако мужчине, мыслящему более или менее разумно, легче досадить вопросами, его легче сбить с толку, чем женщину. Укажите на ошибку в его рассуждениях (а кто застрахован от ошибки?), и он сразу запинается, теряет уверенность, на мгновение показывает свое истинное лицо. Женщина, и прежде всего женщина невежественная, не нуждается в логике. Она и не понимает, когда от нее требуют рассуждать логично. Она вовсе не теряется, наоборот, смеется вам в лицо или начинает упираться. Как женщина может понять очевидность, которую столь почитает Боден, необходимость ясности, содержательности понятий, прекрасную работу мирового механизма (который местами следует немного смазывать маслом, и Боден – человек здравомыслящий, прогрессивный – вносит в это дело свою лепту), триумф разума? Женщинам чужды эти постоянные усилия, составляющие смысл человеческого существования, в этом их слабость и их сила. По сути своей все они в какой-то степени ведьмы.
Женщина – элемент хаоса, она привносит в мир анархию, женщина – вредоносная закваска, непредсказуемо осложняющая жизнь. Как прекрасен был бы мир без женщин. Не приходится сомневаться, что он на три четверти освободился бы от свар, лжи, малопонятных обрядов, освободился бы от тайн. Мир, лишенный покрова таинственности, – его подспудная мечта. В глубине души он не любит женщин. Такую неприязнь можно испытывать к чужому народу, к чужой расе. К женщинам у него отвращение. На что они вообще годятся? Работать по дому? Однако здесь справится и хороший слуга. Красота? Достаточно посмотреть, во что они превращаются к старости. И потом, красивы и дети, и цветы, и картины – их красота не таит обмана. Женщины производят на свет детей? Да, производят, но детей следовало бы у них тут же забирать, так как они норовят испортить их с колыбели, – забирать и отдавать на воспитание, В Спарте… Может, тогда действительно существовал способ сделать женщину разумной. В глубине души я ненавижу женщин. А такая вот женщина как бы символ всего, что он в них ненавидит. Упрямая, ограниченная, вечно придающая словам двойной смысл, она внушала беспокойство, неясное ощущение вины; притворяясь существом немощным, она обрушивала на вас неожиданную таинственную, неизвестно откуда взявшуюся силу, порожденную не разумом, не рассудком, не верой, а глубокой необъяснимой убежденностью, которую пробуждает к жизни плоть, нутро… Возможно, это связано с их способностью рожать детей, ведь они плотью усваивают, что ход вещей извечен, жизнь продолжается и после их смерти, зло и таинственность бытия беспредельны…
Внезапно его кулаки сжимаются, но, заметив это, Боден расслабляется. В конце концов травы – это только первое признание. Его власти нет предела. Стоит ей вывести его из терпения, и он может сделать так, что она исчезнет, словно в люк провалится. В первый раз в жизни он впрямую распоряжается человеческой судьбой.
Разумеется, у его политической деятельности другой масштаб. Решения, принимаемые с его подачи, касаются не одной придурковатой и лицемерной деревенской бабы, а целых сел, целых городов. Когда в парламенте он собирается выступить с речью, такая мысль иногда приходит ему в голову и вызывает некоторое интеллектуальное опьянение. Варфоломеевская ночь ошеломила Бодена. Какая бессмысленная резня! Какая расточительность! Эти люди могли бы принести пользу королевству! Однако в конце концов речи, кулуарные разговоры, уловки, дабы перетянуть того-то и того-то на свою сторону, и в результате решение, сколь бы благоприятным оно ни было, касаются людей, от него далеких, тех, кого он воспринимал просто как некую категорию лиц: лига, гугеноты, народ, – и потом, он не единственный, кто несет ответственность за случившееся. Каждому свое. И вот теперь ему, Бодену, который вовсе не в восторге от абсолютной монархии, приходится быть властителем и тираном и распоряжаться чужой жизнью. Нет сомнения, объяви он о невиновности Жанны, используй всю гибкость своего ума для ее оправдания, ему ничего бы не стоило убедить провинциальных судей, причем без ущерба для черни, готовой в слепой ярости вопить и забрасывать любого камнями. Достаточно было бы подкинуть ей другую жертву или, того меньше, другую идею – чернь так непостоянна, он-то уж это знает. Тиран и властитель. Пусть для одного-единственного существа, но для существа, которое тут, рядом, дышит, думает, – ему стоит лишь поднять взор, чтобы разглядеть каждую черточку лица этой женщины. Ее глаза устремлены на него, но достаточно одного его слова, чтобы эти глаза навеки закрылись, чтобы этот голос никогда больше не прозвучал. Мысль опьяняет и слегка страшит. Однако он сразу спохватывается: да, это человеческое существо в его власти, но до чего же оно убого…
Молчание, по-видимому, не тяготит обвиняемую. Она пристально смотрит на Бодена, словно изучая его. Она, возможно, тоже сознает, что ее судьба в руках этого нестарого еще человека с холодным проницательным взглядом, изящными руками, держащими перо, золотой цепью на шее, хрупким телом, даже в теплую погоду укутанным в шерстяную одежду и бархат, – он подвержен приступам ревматизма.
– Хитрить ни к чему, Жанна. Вы прекрасно понимаете, когда вам подобает отвечать. Вы уже сознались в том, что лечили травами, и не только лечили. Дело не в их названии. Но я не настаиваю. Ваша бабка тоже, естественно, занималась тем же ремеслом. Вашу мать сожгли как ведьму. Я не вхожу в число ваших судей, однако могу сказать…
– Что меня тоже сожгут? Вы думаете, я не знаю?
Какой необузданный нрав! Какой огонь зажегся на ее дотоле бесстрастном лице!
– Было бы неверно считать, что все предопределено заранее. Конечно, пока все говорит против вас…
– Но если я признаюсь, мне никто не причинит зла, вы это хотите сказать? Ну несколько лет тюрьмы, потом сходить на богомолье… Или вы думаете, мотаясь из города в город, я не слышала ничего подобного? Или вы думаете, моей матери не предложили то же самое? Некоторые, чтобы избежать мучений, сознаются, и их подвергают пыткам просто ради наказания. Было бы несправедливо, если бы невинные проходили через пытки и умирали от них, а виновные отделывались одним костром, не так ли? Некоторые верят, что в последнюю минуту их освободят или отведут в другую темницу, – их обводят вокруг пальца и еще издеваются над их надеждой, им иногда завязывают глаза, как детям перед новогодними подарками, и в последнюю минуту – на тебе подарочек! Надо же судьям и повеселиться. Однако мне-то с какой стати их веселить?
Да, она и вправду колдунья. И сомневаться не приходится. А какая ненависть!
– Вы, – Жанна, очень хорошо осведомлены о том, как имеют обыкновение поступать судьи. Может, те, кого вам жаль, кого, по вашим словам, обвели вокруг пальца, числились среди ваших друзей?