355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуаза Малле-Жорис » Три времени ночи » Текст книги (страница 3)
Три времени ночи
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:19

Текст книги "Три времени ночи"


Автор книги: Франсуаза Малле-Жорис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)

«Я желал бы совершить ужасный грех, – говорил Лютер, – чтобы посрамить дьявола и чтобы он понял, что я не числю за собой никакого греха, что моя совесть абсолютно чиста».

Это победа над воображаемым (а что же такое грех, как не воображаемое, которое не хотят облечь в плоть и кровь, оно – тщета) – тоже томление духа. Это благодать, кажущийся разреженным чистый воздух, которым трудно дышать. И вдруг тебя охватывает восторг, ты задыхаешься, прежде чем очиститься от греха. Анна делает шаг по направлению к часовне. Привычная тишина, густая, томящая, однако влекущая. Тусклый свет лампады под скорбящими статуями святых; обитель бедна, на нее не работают настоящие художники, фигуры святых, вышедшие из-под неумелого резца, похожи на грубых идолов, замерших в одури. Нарочитые жесты, запечатленные холодной рукой ремесленника, мученики, застывшие в трясине посредственности, ни малейшего движения души не могут породить эти старательно вырезанные колоды, украшенные простеньким орнаментом. Часовня напоминает маленький, изукрашенный ларец, детскую игрушку, безвредную, не имеющую ценности, и вдруг у подножия придела – неподвижная фигура, бледный овал, ледяное пламя: Мари де ля Круа. Она едва дышит, губы у нее посинели. Она почти бесплотна и окаменела, одеяние висит на ней, как на манекене. Пустота, опустошенность. В чем причина? В глазах пустота, она больше не прекрасна. Рука Анны касается напрягшегося плеча. Ничего. Ничего не ощущают дрожащие пальцы, кроме мертвой плоти, одеревеневших мускулов, неведомо как скрепленных костей, это скелет, машина. Анна отступает. Экстаз представляют благоуханным, тонущим в звуках небесной музыки, с улыбкой, нежнее ангельской, а тут – землистый цвет лица, труп, большая кукла, одетая монахиней, крепко сцепившая руки. Смешно, ужасно, страшно. Анне захотелось закричать. И в то же время ее охватил необъяснимый восторг. Что-то происходит, наконец, впервые с тех пор, как она родилась на этот свет, что-то происходит.

Какое чувство охватило ее: удивления, надежды? Она хотела бы убежать, но она остается здесь, ожидая, когда оживится взгляд, застывший, как стоячая вода, когда оживут мертвые глаза, лишенные влаги. И взгляд возвращается, и взгляд встречает взгляд. Решительный момент. Душа Анны, быть может, впервые обнажена. Готовая ко всем лишениям, ко всем низостям, ко всем благодеяниям. Она тоже опустошена, оцепенела. Обнажена самая чувствительная точка души, то место, через которое может быть нанесен уничтожающий удар. А выдержала бы Мари столь всесокрушающий удар? Проходит миг, прежде чем она придет в себя под этим взглядом. Затем зажигается огонек стыдливости, вполне естественной. Но, впрочем, что может быть естественного в партии, которая тут разыгрывается? Монахиня краснеет от того, что ее видели в таком состоянии, с совершенно обнаженной душой. И желание сохранить на мгновение, всего лишь еще на мгновение, в своем сердце этот сверхъестественный покой, который был ей дан, – это большое искушение; потому что покой, который, хотя бы на мгновение, она пытается сохранить, есть соблазн. И наконец, тут боязнь гордыни, которая сама по себе есть гордыня. Мари испытывает все это одновременно, она обнажает свою простоту, свою гротескную и великолепную наготу, она вновь становится немощной. Перед глазами взволнованного ребенка, который боится и жаждет чуда, она не может отважиться явить это чудо. Она убегает.

И с этого дня в нетронутой душе Мари де ля Круа появилась трещина. Сад за оградой, запечатанный фонтан – все это было осквернено. Жадные взоры Анны преследовали ее повсюду. Восхищение Анны – яд, сводящий ее с ума. Стойкая духом молодая девушка обращается теперь в раненую Пентесилею. Маленькая девочка, маленькая куничка, выслеживает ее, подстерегает – жаждущая сверхъестественного, как зверь жаждет крови. В часовне, в келье – нигде больше Мари не чувствует себя в безопасности. Она, Мари, не чувствует себя в безопасности! Значит, и небесная благодать не гарантия безопасности? И если Богу было угодно ниспослать на вас сомнительную избранность провидца и знахаря, низменную популярность чудотворца, разве Богу угодно, чтобы кто-то эксплуатировал вашу чистую, лилейную любовь, чтобы ее продавали, выставляли напоказ? Если Богу угодно, чтобы вы стали ученой обезьянкой, больной, истеричкой, которую другие сестры, сообщницы, но не обманутые, выставляют на обозрение благодетелям монастыря, не слишком ли дорого платить за спасение этой маленькой души, любопытной и порочной, которую одним взглядом можно было бы вылечить?

«Я хочу, – сказала Мари, – быть монахиней, как другие».

А если Господь распорядился иначе? Не является ли посредственность самой страшной ловушкой для гордыни? В час чтения покаянных молитв Мари простирается на земле, выкрикивая свое отчаяние.

– Я поверила в милость Божью. И меня обуяла гордыня. Я наполнена суетностью, как бурдюк. Пусть меня раздавят!

Настоятельница внимательно, точно лаборант, следит за ходом опыта: интересно, ртуть все-таки взорвется? Откроет ли Мари философский камень, «который все превращает в золото»? И даже в золото мирское? Ее окружают бесстрастные лица, широкие, симметричные складки одежд. Иногда проблеск в оценивающем взгляде, публичная исповедь – это искусство; Мари принялась совершенствоваться в нем. Волнения, унижения, слова, которые она отрывает от себя с сожалением, с видимым страданием, будто срывает с себя одежду: рождается беспокойство, укрепляющее веру… Однажды вечером Анна прячется среди церковных кресел. Холод часовни, похоронные сполохи свечей, белый и черный мрамор, нелепые статуи, плоские восковые лица лишают покоя. Потом приходят монахини, те же сестры, которых видишь так близко каждый день в огороде и за чтением молитв, и вдруг они превращаются в носительниц какой-то тайны, не приносящей добра. У них восковые лица, они тоже, как статуи, – размеренные движения, звук колокольчика, глухие голоса становятся громче, обвиняют… И вдруг видения; Анна внезапно вспоминает ужасающее, подозрительное, возбуждающее зрелище, которое так поразило ее в восемь лет: харчевню в клубах дыма. Голоса, звучат голоса, они, как в бреду, будто воздвигают что-то невидимое.

– Я согрешила, я сильно согрешила…

– Я ему хорошо ответила, поверьте.

– Мне не хватило терпения, настойчивости, милосердия…

– У меня было больше денег, чем разрешено иметь…

– Я судила о сестре пристрастно…

– Прекрасная женщина с волосами цвета ржи…

Это только мечта, длинная, монотонная мечта, как дорога, по которой катилась, покачиваясь, тележка. Мари говорит, голос у нее больной, дрожащий.

– Я поверила в небесные видения… Я позволила душе ощутить блаженство… Я наслаждалась собственной молитвой…

Спокойные глаза настоятельницы, оценивающие, выжидающие. Философский камень или взрыв? Или мгновенное погружение в темный омут беспредельного возбуждения? Глаза сестер: «Надо посмотреть, к чему это приведет». Дрожь Анны, пленницы своего кресла: что-то произошло. Прорыв в унылой череде тел; Бог или дьявол. Мари узнала ее, что-то произошло.

– Итак, вы больше никогда не покидали эту сестру, Мари де ля Круа, которую так ненавидели?

– Это святая, – шепчет Анна со странной смесью восхищения и богохульства, переполняющей ее.

Святая! У сестер имеются еще кое-какие основания хранить молчание, хотя они всем своим сердцем призывают чудо. Но ни в коей мере не у девочек, они не ждут. Откровения Анны ходят по монастырю, потом попадают в город, дополненные и приукрашенные. Анна познала радостное волнение, выставив свою Нежно Любимую в чем мать родила на всеобщее обозрение. Она ее превозносит, она ее ненавидит, не желая больше верить в ее святость. Она мстит, она провоцирует: «Святая!» Она еще надеется. За спиной у Мари шепчутся. Она страдает. Она плачет. Анна наслаждается ее слезами, ее воля становится злой. Мари остается только… Ей только и остается стать святой на самом деле. Она почти не осмеливается молиться. Она боится полета души, она его сдерживает, отталкивает, отказывается от него. Полная смятения, она отвергает участие в этом гиньоле, она не хочет быть набожной марионеткой, которой управляет неизвестно кто. Однако теперь управляет ею Анна при помощи обожающих взглядов, поклонения напоказ, безжалостной требовательности. «Вам больше ничего не остается», – говорят глаза девочки. Мари боится. Боится согрешить, боится не согрешить. Боится избранничества, боится оказаться недостойной. Чего ей не хватает: решимости или душевной чистоты? У монахинь вообще не так много душевной чистоты: они достаточно насмотрелись на ясновидцев и бесноватых; они пресыщены высоким и низким своего призвания, своего избранничества, своего милосердного служения. Но существует и легковерие. И заботы, как выжить и преуспеть. Мари горестно отдавала себе в этом отчет. Она начинает яростно обвинять себя.

– Я не была снисходительна к сестрам…

– Я не была милосердной…

– Я не была скромной…

Она мучит, разрушает себя. Ей кажется, что все грехи, о которых она сказала вслух, тяжким грузом легли на нее, прижимают к земле, душа ее больше не взлетит. Но напрасно она заходит столь далеко в своих признаниях, в своем самоотречении, начиная уже извлекать из этого наслаждение: благодать всегда пребывает с нею (хоть и горькая), а глаза Анны бесстыдны, жадны… Однажды вечером в переходе Анна выбежала из-за поворота, бросилась к ее ногам и стала целовать край ее платья. Обдуманный поступок, испытание огнем, Мари отступает, взволнованная.

– Этот ребенок – сущий дьявол!

Она освобождается, убегает. Анна торжествует, а потом пускает слезу. Не потребовала ли она для себя небеса в надежде увидеть ангела? В конце концов она только девочка. На следующее утро прекрасной и благородной сестры здесь больше нет. Она попросила перевести ее в другой монастырь и, пока все уладится, отдыхает у родителей.

– Я больше ее не увижу?

– Какая разница, дитя мое? Не надо ни к кому привязываться…

Кто погиб в этот день: Анна или Мари де ля Круа?

Это не помешало тому, что очень скоро Анна попросила приискать ей место. Она просила поместить ее в городе, как и других. Служанкой или нянькой, как угодно…

– …Как и других.

– Но мы надеялись, дитя мое…

Удивление, не больше.

– Я недостойна, мать моя.

Театр, как всегда. Но ведь это неправда, будто она чувствует себя недостойной чего-либо.

– Возможно, я и вернусь.

Она оставляет себе эту возможность, эту надежду. Все девочки, даже самые испорченные, любят сказки со счастливым концом, апофеозы, театральные машины, возносящие к небесам торжествующего героя или героиню. Она вернется, возвеличенная чем-нибудь, сопровождаемая восхищенным шепотом, она воплотится в прекрасном образе, от которого отказалась Мари. Вынуждена была отказаться. Потому что Мари не была святой. Она была слишком скромной, но недостаточно смиренной. Образ притягательный, таинственный. Не знаю, что с ней случилось. Она была из тех высоких душ, набожность которых слишком утонченна для эпох, когда вера была чересчур крепким эликсиром, который нужно было уметь переварить. Можно ли погубить себя избытком утонченности? Надо полагать, что да. Не является ли вера чувством слишком личным, слишком особенным, чтобы отказаться превратить себя в образ, идола? Контраст между мрамором поклонения, который их заключает, и живой душой – одна из форм мученичества святых. Мари отступила. Она обманула остальных своей великой сценой в финале, своим триумфом в театральных одеждах, своими назиданиями. Никто не будет на нее сердиться. Но, быть может, какие-то души нуждаются в подобных сценах, чтобы вознестись в царство духа? Таким образом, можно объяснить преувеличенную жестокость, которая кажется сегодня бесполезной, которая демонстрировалась под барабанный бой и крики ярмарочных зазывал:

– Спешите, спешите все присутствовать при великом подвиге, который мы совершаем во славу Божию! Двадцать дней без пищи! Сорок дней без сна! Спешите видеть аскета, который первым надел власяницу с гвоздями!

Грубо, конечно, очень грубо. И толпы, жадные до зрелища изувеченных, кровоточащих членов, суровых лишений, самоистязаний, испытывают нездоровое любопытство; жестокость обрушивается на удивленную душу, может быть, это и есть путь к грубому и суровому утверждению превосходства духа… Обманутые в своих претензиях, обманутые в своих духовных устремлениях, сестры без сожаления распрощались с Мари. В сущности, она была слишком возвышенна… Одним словом, аристократка.

Что касается Анны, ей нашли «место», раз она просила об этом. Не слишком завидное. Сирота все-таки… Неизвестно, что стало с ее отцом… У женщины, торговавшей по доверенности различными вещами, достаточно зажиточной, бездетной вдовы, Кристианы де ля Шерай. Анну приняли бы в монастырь, если бы она захотела. Приняли бы, конечно, без восторгов, без восхищения, как Мари. Ведь Анна была сиротой, бесприданницей, для нее монастырь – лучшая участь. Защищенность, некое обретенное достоинство. Все преимущества. Любовь, материнство не считаются таким уж благом, ими легко жертвуют. Грубость мужчины, хрупкость ребенка сделали свое дело, и, если попадаются нечестивые монахини, есть много других, которых считают вполне счастливыми (в особенности это относится к девушкам из крестьянских семей), потому что монашество освобождает их от тяжелого труда ценой немногочисленных молитв. Таким образом, если бы Анна избрала путь монахини, ее бы не встречали возгласами: «Аллилуйя». Ее бы хорошо приняли, и все. «Наша лучшая воспитанница». Ничего бы не изменилось, кроме чепца. Но она хотела, чтобы что-то переменилось; ей уже четырнадцать лет. Последовали бесконечные слезы, наполовину искренние.

– Матушка, я не чувствую себя достойной… Самая тяжелая работа мне больше подходит…

Отличный текст, произнесенный с чувством. Настоятельница тронута.

– Я бы хотела остаться здесь… Я так привязана к сестрам… Может быть, позднее…

Сестры довольны. Они жаждут благочестивых волнений после отъезда Мари. Анна делает все, что может, рыдает, обещает искупить грехи отца, замолить свои детские грехи, короче, она уходит. И другие девочки с тремя су в кармане мечтают о музыке и лентах. Уходя, Анна вызывает больший интерес, чем если бы осталась. Итак, она уходит, очень довольная собой, с котомкой в руках.

На одной из улиц предместья прекрасный деревянный дом, в нижнем этаже лавка. Гиацинты на резном балконе второго этажа. Внутри крашеные стены, бархатные занавески; вдова торгует одеждой, мебелью, случайными вещами. Бегают приказчики, полное благополучие, почти богатство. Анна наблюдает за всеобщей активностью, смотрит на прекрасную, смеющуюся женщину, которая, стоя за прилавком, успевает смотреть в зеркало, дотрагиваться до сережек. Неужели это монахини называют «мирской жизнью»? Она входит.

Ее поместят на просторном чердаке, заставленном мебелью, предназначенной на продажу, вполне удобной. Этим же вечером она займет место за большим дубовым столом среди равнодушных к ней людей. Вдова, ее родственник и компаньон Лоран, двое приказчиков и прочие, без примет.

Обычные слова.

– Бери масло; отрежь себе хлеба; налей вина.

Еды ей не пожалели. Не спросили, как зовут. И она вдруг почувствовала, что совершенно ничего не значит. Тут она ощутила боль отца, маленького, бесцветного человека, полного ярости, которого дождь, казалось, смыл с дороги. Так смывают рисунок с аспидной доски, а он сопротивлялся, хотел жить, пусть краткий миг, вспыхнуть ярким, мгновенным огнем, готовый платить за это мгновение кровью.

– Только бы жить! Гореть! – говорит она себе, не зная, что этим ужасным каламбуром предсказывает себе судьбу.

Она презирает Мари, лишь на мгновение унесенную в иные пределы (она никогда не забудет это распростертое тело, эти посиневшие губы, это странное и прекрасное самопогружение), она презирает Мари за то, что та захотела вернуться. «Я, – думает она, – ни за что бы не вернулась». Она в миру не более чем худенькая девочка, грациозная, с острой веснушчатой мордочкой, с длинными бесцветными волосами, с размытой синевой глаз. Ни денег, ни положения, почти без имени, почти без существования. Она умеет читать и писать, вышивать. Такой она предстала перед прекрасной вдовой.

– Ты будешь приводить в порядок вещи в комнате за лавкой.

Слова упали, точно окончательный приговор, с полных уст вдовы. «Всю жизнь?» – думает Анна. И вот она чувствует, что у нее согнулась спина, как у маленьких старушек, которые проводят всю свою жизнь, починяя старые вещи или моя на корточках грязные полы. Они всегда чем-то взволнованы, эти маленькие старушки с пустым взглядом, бормочут что-то непонятное, у некоторых из них были и муж, и дети; все выскользнуло из их скрюченных от работы рук, они пережили мужей, погибших на войне или умерших от истощения, детей унес голод или болезни, или они далеко… И они моют, чинят старье целую вечность, бормоча, бормоча все время, рассказывая что-то, никто их не слушает, они повторяют молитвы, которые все сливаются в длинную колыбельную нищеты. «Нет, я не стану такой», – думает Анна. А чем другим она может стать? Маленькой белой мышкой, попавшейся в мышеловку вместе с множеством других мышей? А вдова красивая, волосы светлые, но не как лен, а как золото, у нее свой дом, свой стол, накрытый для всех, кто ее знает, она может распоряжаться Анной и говорить ей:

– Ты будешь приводить в порядок вещи в комнате за лавкой.

Анна возражает:

– Я бы лучше хотела чинить их у себя в комнате, мадам.

Черные, спокойные глаза становятся насмешливыми.

– Вот как? Почему же?

– Потому что в лавке мне не нравится.

Клиентура, окружающая хозяйку, шепоток по углам, тут назначают свидания, нет ничего хорошего в том, что девочка не догадывается сразу, что тут скрывается смутного и тайного. Что ж, вдова покраснеет? Нет, она смеется.

– Дурочка, можешь чинить, где хочешь. Можешь хоть две недели сидеть на своем чердаке и не спускаться вниз.

Осечка? Ничего подобного.

– Как же тебя зовут?

– Анна.

Анна устраивается, привыкает. Она наблюдает. Прежде всего бросаются в глаза веселье, выпивки, сомнительные сделки: среди одежды попадаются часы, медальоны. Анне не надо объяснять, что происходит. Она все понимает инстинктивно. Кристиана играет роль здоровой, цветущей красавицы, немного трактирщицы, немного перекупщицы, кокетки, модницы, очаровательницы и, может быть, женщины легкого поведения. Прекрасный плод в бархатной коробке, дурная репутация ей льстит, это провинциальная красавица, первая красавица квартала. Почти каждый вечер за столом ее родственник Лоран. И друзья. Друзья, которые много путешествуют, которые привозят из путешествий добычу, скорее похожую на краденое, чем на купленное. Анна понимает, что они сообщники, она узнает нечто знакомое. Даром, что ли, она до одиннадцати лет таскалась по дорогам, ей знакомы ярмарки, харчевни, полные дыма ночи. Что это, сообщество разбойников? Может быть. Но еще и мечтателей, одурманенных, сообщество без любви, сообщество почти враждебных друг другу людей, почти ненавидящих друг друга… Взрывы хохота, обильные возлияния не в состоянии надолго замаскировать эти странные связи, которые она разгадала. Она сидит на дальнем конце стола, неприметная девочка, до поры до времени довольная жизнью: она готовится перейти в наступление. Кристиана смеется от души: однако в этом чувствуется некоторая натянутость. Тут ощущается какая-то горестная нотка, таящаяся на дне души. Открытый взгляд смелого красавца Лорана, великодушного разбойника, веселого, сказочного гуляки, по временам ожесточается, покрывается морозным туманом. Цветной задник в брейгелевских тонах время от времени под взглядом девочки замирает, тускнеет. Что-то постоянно происходит там, за сценой. И снова все оживает, но Анна что-то заподозрила. Мир вокруг становится малоразличимым. А сама она всего-навсего невзрачная сирота, девочка из монастыря – что она такое? Почти ничего, маленькая служанка среди веселых торговцев, которые не обращают на нее никакого внимания.

А ночами внизу, под чердаком, загадочная суета; Анна сидит, запершись.

– Не выходи из своей комнаты по ночам.

А они все ходят. Вдова встает поздно. Оставаясь одна в доме, Анна иногда размышляет о Мари де ля Круа, о монастыре, таком близком и таком далеком. Что делать, что предпринять? Во время вечерней сутолоки она себя чувствует такой чужой, такой ненужной, ну точно как в тишине монастыря. Лишь изредка брошенный на нее взгляд Кристианы напоминает, что она все существует.

– Анна!

– Слушаю, мадам.

На мгновение их взгляды скрещиваются, проникают один в другой, и обеим трудно отвести глаза. Глаза Анны вопрошают, в глазах Кристианы сомнение. Но они не лгут. Короткие вспышки среди долгого, сумрачного дня.

– Тебе не скучно там, наверху?

– Нет, мадам.

– Спуститься не хочешь?

– Нет.

Неуверенность, колебания?

– О чем ты думаешь, когда шьешь наверху?

– Я молюсь за вас, мадам.

На этот раз удар нанесен. Какой инстинкт движет девочкой и как ей удалось сделать свою жестокость вдохновенной? Кристиана бледнеет, ее черные глаза вспыхивают, и в полубреду она шепчет:

– Молись, молись…

Анна снова живет полнокровной жизнью.

И она начнет следить за Кристианой так же, как следила за Мари, с тем же свирепым усердием. Кристиана, прекрасная, смеющаяся, вся золотая, все-таки очень ранима. Какое открытие! Какой ключ! Анна нашла свою роль и свое амплуа. Сиротка, служанка, и вот внезапно в ее руках целые охапки роз, прямо как у святой Елизаветы. Она больше не невидима. Слова, обращенные к ней, те же, но все изменилось.

– Передай хлеб, налей вина.

В этих словах какая-то новая нежность, смешанная со страхом. Анна в конце стола, с опущенными глазами, она не реагирует на шутки, не пьет пива и сидра, но она обрела что-то неизъяснимое. Вызов:

– А вот наша маленькая святая Анна спустилась из своего убежища! – шутит Лоран, худой, с властным лицом.

– Ты все еще молишься за нас? – осмеливается спросить Кристиана.

– Конечно, мадам.

Раздается смех, и Анне в нем слышатся и страх и гнев. Если бы она могла повелевать ими… Она охвачена какой-то опьяняющей силой, но не знает, откуда это.

Ей бывает страшно. Утро, длинное, серое утро она проводит в мансарде одна, шьет, бесконечно шьет, а за окном звенят колокола, непрестанно, и она молится. За их обращение на путь истинный. Если бы настоятельница ее сейчас увидела, она была бы довольна. Анна молится от всей души.

– Пусть они обратятся на путь истинный, пусть они меня полюбят.

Собственно, это одно и то же. Ребенок, выросший без матери, она молит Пресвятую Деву победить чужую красоту. Она, тощая, с тихим голосом, невзрачным лицом… И она противопоставит свою тайную силу вызывающему очарованию Кристианы. А есть ли у нее другие средства? Если она встанет ночью, станет подсматривать, не откроется ли ей другая действительность, отличная от беззаботности, которую ей стараются навязать? В монастыре, за каждым лицом, немым, замкнутым, скрытым чепцом, какое было широкое поле для наблюдений, чего только она не открыла! А здесь маской служит веселость, раскованность, смех, красота.

«Я сорву с вас эти маски», – думает она с яростью и тайным восторгом.

Иногда у Кристианы глаза красны от слез. Анна невзначай дотрагивается до Лорана в коридоре. Он останавливается. На миг в темноте их дыхание смешивается. И все снова, как было. Старая женщина огрубевшими руками, согнувши спину, моет пол; мгновенный взгляд, брошенный на ослепительно белое тело Кристианы. И все снова, как было. Маленькая Клодина, цыганка, достает из мешка простыни, с которых надо снять метки, и кружева, в доме шум, и она вздрагивает, готовая бежать, – напуганное животное, отовсюду гонимое. Страх отпечатан на всем ее теле, тоненьком, как прутик. Страх, недоверие, готовность спрятаться, готовность кусаться – она прекрасна в этот момент, даже прекраснее Кристианы… И все снова становится, как было.

Анна потрясена, другие тоже нельзя сказать, что спокойны. Немое присутствие девочки, неизъяснимого существа, которое находится здесь, в доме. Никто не знает, что думает эта девочка, что делает, но это еще ничего.

– Какая она тощая! Больше двенадцати лет не дашь.

И им кажется, что они все сказали. Она появляется вечером, за ужином, она все еще молчит, молчит постоянно, до умопомрачения. Все меняется.

Меняется и жизнь Кристианы: в ней пробудилась нежность бездетной женщины при виде ребенка, безмолвного и некрасивого, при виде этого существа на дальнем конце стола: лицо невинности? Или только личина?

– Анна, останешься с нами сегодня вечером?

– Нет, мадам.

– Боишься?

– А вы? – парирует девочка.

Кристиана бледнеет, она опять расстроена, и, может быть, ей это даже нравится.

– Анна, ты счастлива здесь?

– Нет, мадам.

– Ты несчастлива?

– А вы?

Удар, ответный удар, каждый приносит наслаждение. А знает ли Анна, чего ждет от нее Кристиана? Помнит ли Анна о Мари де ля Круа? Знает ли Анна, что невинность, тем более симуляция невинности – худшее из искушений? А, впрочем, где начинается симуляция? Во времена царствования некоторых из римских императоров в театрах давались представления, где показывались казни: раб, игравший приговоренного, и вправду предавался смерти. Этот невольный мученик разве не был мучеником на самом деле? Его слезы лились на грим, кровь струилась по шелку, его стонам аплодировали, как монологам. Но ведь умирал-то он по-настоящему? Что же такое театр? Мари де ля Круа, марионетка, раздавленная благодатью, давала ярмарочное представление, отвратительное, впрочем, зрелище, монастырский промысел. Была ли ей нужда подвергнуться такому унижению (комедия истины), чтобы при помощи его достигнуть высшего самоуничижения, чтобы тем самым удовлетворить грязное любопытство толпы? Должна ли была маленькая Анна играть ангела, которым она была лишь наполовину, будучи ребенком, всего лишь наполовину? Кристиана просила, требовала. Ей нужен был ангел. Любой ценой.

– Нет, не уходи, не уходи. Разве ты хочешь вернуться в монастырь? Покинуть меня?

Анна отвечала:

– Нет.

В этот момент у нее была смелость, которой не хватало Мари. Она играла до конца. Но будет ли она играть в момент пытки?

– Я боюсь за тебя, – говорила Кристиана. – Уходи.

– Нет.

– Почему?

– Ради вас.

Она не знала в подробностях, что происходит в доме, знала только главное. Дыхание зла. Воровство, маленькая цыганка, взгляды, которые бросал Лоран на Кристиану, выпивки, мнимости. Это был хлеб насущный определенной части общества, которую она знала. Страх, недоверие. И еще кое-что. Лоран. Они, подданные Короля Пьяниц, думали, что совершают грех, валясь под стол и залезая под юбки. И лишь один Лоран не поддавался злу и не платил ему дань. Прочие же, щедрые в своих убогих чувствах, желали делить друг с другом зло, как крепкое вино, и девочка нравилась им, такая молчаливая, беленькая, нетронутая. Конечно, они привыкли все ломать, поганить, как они поганили черно-белый пол отхожего места, как ломали тонкий фарфор, потому что осквернять – это владеть, а владеть – это любить, пусть самую малость. Один Лоран был холоден, красив, бесстрастен.

– Вот, возьми кружево, Анна, милочка, – говорил толстый, добрый Жак.

– Аннета, садись ко мне на колени! – кричал цыган Флорис, красавец висельник, весь в золоте, вздрагивающий, как дикий фазан.

Кристиана взглядом приказывала ей отказываться. Она отказывалась под требовательным взглядом Кристианы. Тогда Лоран клал руку на белое плечо Кристианы, и ее грудь горестно вздымалась под бархатом. Но он ее не брал. А брали ее поочередно Флорис, или Жак, или маленький Эрминьен, не достигший еще семнадцати лет, хилый и злой мальчишка. Кристиана уступала и плакала. Плакала отвергнутая красота, Анна напрягалась и бледнела. Ее глаза бросали вызов Лорану. Ему тоже требовался ангел, маленькая святая, агнец.

Все было просто. Нужно было только оставаться спокойной и недвижной, сгорая изнутри. Она горела для них для всех, и они это знали. Она не могла больше есть, худела. Она выжидала, тоже играя свою роль, немного переигрывая, как на паперти собора, где разыгрываются мистерии и где тот, кто изображает Христа или святого Петра, не осмеливается даже пошевельнуть пальцем, окаменевший от величия. Слишком низкая, слишком веселая, сплошь богохульная, непристойная пирушка цвела пышным цветом, как большие пионы, и тут же осыпалась, взрывалась, грех был грубым и бессильным, несмотря на яркие краски. Анна выносила все, зная, что это противники не ее уровня, ей достаточно было только присутствовать тут, чтобы победить.

Что победить?

Она все больше и больше забирала власть в доме, эта малышка. Она питалась соками окружения, она вбирала в себя все и ничего не отдавала взамен. Может быть, это их удовлетворяло? Кристиану – да, но ненадолго. Она поглощала все, и доброе, и злое, она боялась только пустоты.

И этой пустотой воспользовался Лоран, потому что с самых первых недель он вел дуэль с Анной. Это его вполне устраивало, хотя он не был уверен в победе.

Он умел взяться за дело. Все проходило через руки Кристианы. Мучить ее, подчинить ее – это все труда не представляло. Куда более утонченное мучение – бросить ее на съедение самой себе, сидевшему в ней демону, который жаждал муки, уничтожения, беспощадности. Достаточно было жеста, знака, чтобы Флорис, Жак, Эрминьен стали вести себя осторожно и сдержанно, говорили о делах, пили меньше. Несколько раз он удерживал Кристиану от выпивки. Наступала тишина. Все как будто куда-то проваливались. Анна сияла. Кристиана теряла голову.

Она бродила по дому с самого утра. Таинственные ночные отлучки стали редкостью, или она не принимала в них участия. Анна видела это и считала, что взяла верх над хозяйкой; но она не знала о тяжелой бессоннице Кристианы. Иногда на нее, как и прежде, находили приступы веселья, о которых она почти забыла, и тогда она воспаряла, будто на орлиных крыльях. Тело ее вдруг становилось легким, а душа пустой по мере того, как грех, считающийся неискупимым, смертным, улетучившись, тотчас же превращается в фантом, и невинность как тяжкое бремя готова вернуться и остаться при ней до конца. Она боится. И все из-за девочки. Раз уж она причинила эти неприятности, у нее должно быть и лекарство.

– Маленькая святая, – шептала Кристиана, как будто происходило изгнание злого духа, уничтожающее и трогательное. – Подумать только, маленькая девочка!

Она сама хотела стать ребенком, она видела себя в райских садах, она боялась, она желала… Неведомая рука подносила ей пищу, и она готова была ее принять. Эта пылкая душа обладала заурядным умом, была полна мыслей о рогатых бесенятах и бумажных розах. Этот великий, возвышенный голод утолялся простенькими сластями. Само зло представлялось ей в виде завернутого в бумажку леденца. Она пила детство Анны, как мед. И уже в сердце Кристианы воздвигались алтари из позолоченной бумаги. Однажды вечером, не в силах более терпеть, она поднялась на чердак.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю