355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуаза Малле-Жорис » Три времени ночи » Текст книги (страница 11)
Три времени ночи
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:19

Текст книги "Три времени ночи"


Автор книги: Франсуаза Малле-Жорис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)

Элизабет занедужила. Жар, слабость, боли, непомерная усталость, когда встаешь, двигаешься, думаешь. Исповедь облегчила страдания ненадолго; уже на восьмой день ей пришло в голову: «А если мне легче оттого, что мне приятно с ним разговаривать?» С ним – это уже не с доктором Пуаро, готовым протянуть руку помощи, не с Шарлем, заботливым другом, чье присутствие ей так желанно, а с непонятным, страшным, обольстительным существом, приносящим с собой искушение, грех, любовь. Элизабет теперь боялась сделать шаг. Она плакала в одиночестве по ночам, бледная, умиротворенная, и тут же упрекала себя за то, что находит радость в слезах, в оплакивании Шарля. Она отказывала себе в еде, чтобы тело не возбуждало в ней греховных помыслов, но при этом настолько слабела, что начинала опасаться, не призовут ли в итоге ее домашние, обеспокоенные болезнью Элизабет, врача. Тогда за периодом безразличия ко всему следовало лихорадочное возбуждение. Элизабет пыталась подняться, но у нее ничего не выходило, и она с немым ужасом снова падала на кровать. По городу разнесся слух, что она очень больна, и Шарль явился по собственному почину.

Так была ли она больна? И нуждалась ли в лечении? Болезнь на какое-то время дала им передышку. Под балдахином кровати они говорили шепотом о делах обычных, как если бы боялись кого-то или что-то разбудить.

– Таблетки у вас еще остались?

– Не думаю, что они очень мне помогают.

– Вам следовало бы сначала успокоиться…

– Мне уже гораздо лучше.

– Постарайтесь вечером съесть что-нибудь: бульон, сливки.

– Я постараюсь…

Если бы этот покой мог продлиться! Легкое прикосновение руки, возможно, заменяло им близость, душевное согласие. Передышка наложила на обоих свой отпечаток, это были последние минуты их дружбы, их взаимного уважения; они глядели друг на друга в последний раз, прежде чем отдаться любви. «Как я могла подумать… – спрашивала себя Элизабет. – Шарль вовсе не такой страшный, каким я себе его представляла. Я сошла с ума…» Она протягивала ему руку, казалось, ничего больше не желая, ни к чему не стремясь.

– Завтра я попробую встать с постели, спуститься в сад. Погода, по-моему, хорошая.

– Погода прекрасная.

Счастливый, он забывал о своих намерениях, неестественность которых теперь бросалась ему в глаза. «Зачем желать чего-то еще, если я могу видеть Элизабет, беседовать с ней? Зачем обременять себя женой, хозяйством?» Чувствуя себя счастливыми, они полагали, что любят друг друга меньше или совсем не любят.

– Вы завтра придете?

– Разумеется.

Они никак не могли расстаться. Шарль раз десять порывался уйти. Опускался вечер. Элизабет сморил сон. Шарль остался сидеть у изголовья – так, без всякой цели. Здесь ему было хорошо, он глядел на нее, как будто видел последний раз в жизни, глядел на прекрасное смуглое лицо, длинные ресницы, придававшие ее взгляду некоторую таинственность, неподвижные тонкие руки. Прошло сколько-то времени (сколько минут, сколько часов?), и вошла Марта.

– Господи Иисусе! – воскликнула она. – Вы еще здесь, доктор?

Внезапно проснулась Элизабет. Пуаро не знал, как оправдаться.

– Я наблюдал за ее сном.

Потом он откланялся. Кладя поднос, салфетку, поднося ко рту хозяйки ложку с бульоном, Марта говорила:

– Ну и странный у нас доктор! Хотя все они одинаковые! Надо же, наблюдал за вами! Больше часа. Вечером. Что подумают люди! А ведь все и так меня спрашивают, когда мадам снова выйдет замуж и за кого. Дело не в том, что могут предположить…

Она говорила без умолку, весело и без всякой задней мысли. Марта надеялась развлечь Элизабет, рассмешить ее, но больная не смогла даже доесть бульон. Назавтра жар сделался еще сильнее. Было уже не до нарциссов в саду. Марта побежала к доктору. Когда он пришел, Элизабет бредила вовсю, она шептала имя Шарля, но его самого Элизабет не узнала. Она лежала без сознания, с красными щеками, и бессвязная речь свидетельствовала о том, как она мучается. Пуаро слышал, как она с пылом, с нежностью повторяет его имя. Он начинает постигать природу ее болезни: Элизабет страдала, упрекая себя в прелюбодеянии, которое она допустила в помышлении, бессознательно (правильнее было бы сказать, в прелюбодеянии задним числом, так как Элизабет заново переживала, преображала прошлое, которому в своем бреду возвращала жизнь). Пуаро смекнул, что Элизабет его любит и думает, что всегда любила. Все перевернулось.

Значит, Элизабет его любила, любила уже много лет. У Пуаро этого и в мыслях не было, он вовремя не догадался. Теперь же его вдруг озарило. Стоя перед зеркалом, Шарль разглядывал свое угрюмое лицо, впалые глаза, кустистые брови: «Ей нравится это лицо». На ходу разгибая спину, разглядывал свои здоровенные руки: «И этого человека она любит». Пуаро так занимала внезапно открывшаяся любовь, что даже вид ее страданий не волновал его душу.

Шарль больше радовался давним воспоминаниям, чем предвкушал новые услады. Он проецировал на прошлое свое теперешнее открытие – то, что они друг друга любили. К радости примешивалось сожаление о том, что он не уразумел, не почувствовал этого раньше. Не то чтобы он желал переиначить свои скромные воспоминания, но как бывает с книгой, которую вам дают почитать и вы, рассеянно перелистав, возвращаете ее хозяину, а потом оказывается, что вы держали в руках никому пока не ведомый шедевр, и вам становится жаль, что вы не отнеслись к нему с вниманием, так и Пуаро хотелось заново пережить и тот день, когда Элизабет впервые назвала его по имени, и тот другой, когда она с такой кротостью упрекнула его в восьмидневном отсутствии, и тот третий… «Как же я не распознал?» – простодушно спрашивал он себя. Заново пережить эти мгновения, ничего не меняя, но насладиться ими во всей их полноте, зная теперь о любви Элизабет, – вот о чем мечтал Пуаро.

Шарль слишком любил теперь Элизабет, чтобы ее жалеть. Ведь это из-за него у Элизабет такой сильный жар, такие частые кошмары, такие ужасные судороги, ими он мерил глубину, силу ее любви и был как бы зачарован ее страданиями. Он выходит, вылечит Элизабет, женится на ней. Но до этого он какое-то время насладится вызванным им страхом, которому лишь он может положить конец. «Какие детские сомнения», – думал Шарль. Он безрассудно радовался, что ему есть что преодолевать. Ему представился случай оценить силу любви, натолкнувшейся на такие препоны. Успокоить ее, вылечить? Шарль откладывал это назавтра. Куда делось его всегдашнее сострадание? И куда делась благородная бесхитростная доверчивость Элизабет, стенавшей, замыкавшей себя в беспокойное мучительное безмолвие больного ребенка?

Шарль не отходил от Элизабет, следил за ее мучениями. Он говорил: «Но, Элизабет, мы только и делаем, что смотрим друг на друга», и, когда слышал в ответ: «И это уже немало», его одолевала жгучая радость, но радость не от любви, а от сознания своей власти. Мало-помалу эта радость мешалась с любовью, заражала, пожирала ее. Чем сильнее Элизабет страдала, тем больше от него зависела. Но скоро – завтра – Элизабет ему уступит и перестанет мучиться и зависеть от него, тогда останется только любовь, расписывал себе Пуаро. Но чего тогда ждать? Он и сам не знал, лишь ждал, и ожидание доставляло ему радость. Он следил за Элизабет, проявляя свою власть, прежде чем признать власть ее. «Завтра», говорил себе. Может, Пуаро попросту боялся.

Элизабет же терзалась угрызениями совести. Внешнее спокойствие Шарля, бессвязность его сдержанной речи, которая как бы не доходила до нее, никогда не сцепляясь с тем, что говорила она, и успокаивали, и тяготили Элизабет. «Мы поженимся, и я исцелю вас. Все очень просто», – говорил Пуаро, и когда она кричала «нет!», он видел, что Элизабет жаждет большего. Она искренне верила ему. Да, все было бы на самом деле просто, не будь этого головокружения, влечения, чудовищного искушения. «Как бы я его полюбила, не люби я его раньше!» Без любви она охотно вышла бы за него замуж. Но осквернить алтарь, поддавшись порыву, осквернить отречением… Да как такое может прийти в голову?

Шарль видел: между ними что-то стоит, но не понимал что. Еще яснее он видел, с какой силой, бессознательно ее влечет к нему. У Пуаро кружилась голова; он словно терял рассудок, не догадываясь, где истоки того счастья, которое уже развеялось. Он глядел словно зачарованный, не отваживаясь протянуть руку, вздохнуть, не двигаясь с места; внешне он был спокоен, но внутреннее напряжение давало о себе знать. Броситься в эту реку, погибнуть? «Завтра». Он чувствовал, что проиграл, но не брал в толк каким образом. «Завтра». И вот однажды он сказал себе: «Сегодня».

Но что «сегодня»? Признаться в своей любви? Сделать ей предложение? Он уже не раз делал предложение Элизабет, но как бы через силу, и взор Элизабет мертвел. Обнять ее, овладеть ею. Но разве и этого он уже не испытал?

«Овладеть» – у этого слова много значений. Чуть-чуть неистовства, вдосталь любви, небо и ад, хитрость и самопожертвование. Теперь появилось более грубое слово – «поиметь»; по правде сказать, если женщина не отдается сама без остатка, а этого добиться от нее не так просто, как кажется на первый взгляд, поиметь женщину, овладеть ею означает в какой-то степени отобрать женщину у нее же. И если женщина сама не отказывается от себя, чтобы вновь обрести себя уже владычицей, она теряет свободу. Вот и молчащая в растерянности Элизабет не свободна. Однако Шарль так устроен, как, впрочем, большинство мужчин, что победа (нет победы там, где тебе преподносят добровольный дар) поднимает его в его же глазах. Препятствие, которое, как Пуаро кажется, он преодолел, еще больше распаляет его. Подумать только, он – некрасивый бедный простолюдин, а превозмог предрассудок, колебания Элизабет, ее стыдливость. Чем больше Шарль переоценивает ее смирение, чем больше превозносит Элизабет, ее красоту, благородство, благочестие, тем больше, питаясь собой, возрастает в нем эта сила. Временами он будет страшиться этой силы, временами она будет его изнурять, и таким образом пройдет он все мучительные этапы той любви, которую воспевали в Лангедоке поэты-катары. Все это, однако, еще впереди. Овладев ее волей, он решит и сам немного поддаться, полагая, что и этого достанет с лихвой, как будто в таких вещах возможно самоограничение, возможна мера.

– Она ушла, – сказала Марта.

– Ушла, в таком состоянии?

– Чего я только не делала, чтобы помешать, уж поверьте! Но без толку. Она хотела во что бы то ни стало пойти в часовню. Думает, это единственное, что может ее спасти. На ней лица не было. Меня она просто умоляла. А что бы вы сделали на моем месте? И потом, Господь способен сотворить чудо. Помните, мсье, как с утра моросило? А стоило ей выйти из дома, как солнышко выглянуло, радуга в небе появилась. О, хозяйка не такая, как все, на ней почиет благодать Божия, клянусь, иногда я не успею и рта открыть, а она уже прочитала мои мысли. Не далее как вчера садовник говорил, что некоторые растения, которые нигде в Нанси не растут из-за морозов, здесь, в нашем саду – а ведь мы лишних расходов себе не позволяем, мы небогаты – вытягиваются за милую душу. Вы не думаете, что это чудо…

– Нельзя, Марта, вот так, с бухты-барахты, все валить на чудеса, – возразил Шарль. – Ладно, я зайду завтра.

Однако и назавтра он Элизабет не застал. Пойманная рыба забилась в верше. Три дня спустя у одной старой святоши, своей пациентки, Шарль слышит:

– В результате Элизабет Дюбуа не выйдет замуж ни за Бюффе, ни за председателя суда.

– Разумеется.

– Ах, доктор, вы уже в курсе?

– В курсе чего?

Старуха опирается на подушку, предвкушая впечатление, делает паузу и выдает наконец свой рассказ. Итак, нетвердой походкой Элизабет вместе с подругами направилась в часовню. Видя, как она слаба, то одна из подруг, то другая в тревоге заводила разговор о замужестве, чтобы ее дети не остались без покровителя, если вдруг… Элизабет вскрикнула, побледнела… Что вдруг? Бог будет ее детям вместо отца! И войдя в часовню, в самозабвении, словно стряхнув с себя слабость, она бросилась прямо к алтарю и в присутствии пяти-шести дам (в том числе старухи Бюффе, прочившей Элизабет сыну в жены) ясным голосом произнесла обет блюсти целомудрие до конца дней. В эту минуту Элизабет походила на ангела, на обратном пути она уже разрумянилась, в глазах появилась живинка. Может, и спасет ее богородица… Чудо в Нанси… Говорят, в тринадцать лет она уже хотела посвятить себя Богу, но родители заставили ее выйти замуж за Старика, из-за денег… Есть ли у нее на теле стигматы, доктор?

Она понизила голос, совсем как Марта. Любопытно, как вокруг Элизабет образовывалась особая атмосфера, тревожная и волшебная одновременно.

– Говорят, в Ремирмоне в монастыре ее место осталось помечено знаком? И ее родители больше ни с кем не видятся, как если бы над ними тяготело проклятие.

С тех пор как Элизабет овдовела, в Нанси все дышащие на ладан старухи присматривают, следят за нею в надежде на какой-нибудь нарочитый поступок, откровение, потрясение. Теперь вот стигматы!

– Мадам Элизабет здоровее вас, – неожиданно рассердился Шарль. – У нее всего лишь маточная болезнь[3]3
  Классический тип истерии.


[Закрыть]
. Она не в чуде нуждается, а в хорошем муже. Она молодая вдова, не забывайте.

Старуха испускает крик, она в восторге, но слегка шокирована.

– Вы так полагаете, доктор? Вы действительно так думаете? У мадам Дюбуа только… А ведь я тоже, знаете, овдовела очень рано, но никогда… И потом, этот обет.

– Болезненное возбуждение, – процедил сквозь зубы Шарль. – Это ничего не значит, абсолютно ничего.

И Пуаро откланивается, оставляя старую женщину с ее ломотой в костях, с ее сожалениями, четками. Однако ему не дают покоя с этой историей, и его злоба растет по мере того, как он снова и снова слышит рассказ об обете, который дала Элизабет, и этот рассказ расцвечивается чудесными подробностями: то голубь опускается на плечо молодой женщины при выходе из часовни, то за несколько дней до этого события Элизабет увидела сон, где ангел упрекнул ее в том, что она изменила своему давнему призванию, то из Ремирмона пришел слух, будто ее мать, наказанная за жестокость, чуть ли не обезумела, а отцу являются по ночам злобные бесы. Все так явно приносят Элизабет в жертву своему желанию увидеть сногшибательное представление, некое таинство с торжественной заключительной сценой, что к гневу Пуаро примешивается сильное опасение. Он тоже хочет принести ее в жертву, и пусть она сгорает перед его глазами (он говорит себе «пусть сгорает», не отдавая себе отчета в трагическом значении, которое может иметь это слово), но не хочет, чтобы Элизабет у него украли или чтобы она сама ускользнула от него. Зрелища ее любви было до сих пор ему достаточно. Однако если попытаются ее похитить, он не будет сидеть сложа руки. Он мчится к Элизабет, но его не принимают.

– Но почему? Почему же?

– Ума не приложу, – недоумевает добрейшая Марта. – Мадам Эли так вам доверяет. Однако понять ее трудно, порой ей нравится растравлять рану. Может, дав обет, она не хочет больше видеть никого из мужчин?

– Обет! Безумие какое-то!

– С детства, мсье, она не такая, как другие, – нравоучительно произносит Марта, – ни вам, ни мне никогда этого не понять. Она, знаете ли, слишком хороша для нашего мира.

Слишком хороша для вас, слышит Пуаро. Но она принадлежала ему, терзалась, стремясь ему принадлежать, хотя он и пальцем для этого не пошевелил. Неужели она теперь думает что-нибудь изменить бессмысленным обетом, отказом его принимать? Неужели она думает, что сможет вынести его отсутствие или хотя бы отсутствие страдания?

– Ладно. Передайте ей, что я больше не приду.

Через два дня на третий Элизабет посылает за доктором. Ей еще хуже, чем обычно, судороги, необъяснимые боли приковали Элизабет к постели. Однако она тщетно ждет Пуаро. Дом его пуст. Этим утром Шарль верхом отправился в Ремирмон.

Решение внезапное, которое он сам себе не в состоянии объяснить. Два дня, проведенных в страшных мучениях, в ярости и унижении, и потом как снег на голову эта отлучка. Ему надо понять, удостовериться. И если надо будет пострадать, он выпьет чашу до дна, препарирует боль, найдет в ней наслаждение. Пуаро приводит в отчаяние, он не может вынести, что Элизабет любит его и презирает достаточно, чтобы дать такой безумный обет. Что заставляет Элизабет стыдиться своей любви: его скромное происхождение, бедность или какие-нибудь черты его натуры? Отвращение должно быть очень сильным, а любовь безудержной, чтобы Элизабет, всегда такая сдержанная, прибегнула к столь искусственному приему. По крайней мере, у него есть жестокое утешение – знать, что Элизабет изводит себя. «Я больше не приду». Да, он не придет, у него хватит характера, ведь Шарль знает, как сильно она терзается. Однако Шарль должен понять Элизабет, а где он лучше докопается до сути, чем в местах ее детства? Шарль отправился в Ремирмон без определенной цели. Впрочем, Ремирмон недалеко.

Прибывает он туда рано утром, лавки еще закрыты, свежо; в мрачной, пахнущей затхлостью харчевне пьют три кучера, во дворе бьют копытами землю лошади, меланхолично позвякивают бубенцы, народу на улице мало – старая святоша, девчушки из приюта. Пуаро заходит в харчевню, садится чуть в стороне. Его лошадь стоит привязанная во дворе. Пуаро заказывает себе выпить. Сумка с лекарствами и инструментами при нем: не то чтобы он собирается врачевать в Ремирмоне, но докторам иногда больше доверяют. Его тотчас спрашивают, откуда он и куда направляется. Машинально Пуаро называют фамилию Ранфенов: мол, собирается их навестить. Все удивленно восклицают: Ранфены ведут такую замкнутую жизнь. Их больше никто не видит. Разве что мужа по вечерам в дешевых кабачках. Что же касается жены, то некоторые даже сомневаются, не померла ли она часом, да не иссохла ли в стенном шкафу или в подполе. Впрочем, сетовать не стоит. Люди не особо примечательные. Никто не знает, чем они там занимаются за закрытыми ставнями. Надо сказать, она всегда была с причудами. Например, занавешивала окна в комнате у малышки, чтобы там было темно, и говорила, что делает это ради ее здоровья. Вот вы врач, скажите, разве ребенку (а девочке тогда было четыре – шесть лет) полезно жить в темноте, в удушающей жаре, не имея даже с кем отвести душу, – когда девочка по случаю выходила на улицу, то сжимала губки, и было видно, как она боится. Возможно, уже тогда у них зародилась мысль извлечь барыш, сбыть дочку подороже, ведь малышка всегда была красивой. Шарль не раз слышал этот рассказ: про сжатые губки девочки, про ее красоту. Вырисовывался образ маленькой Элизабет с упрямым выражением на лице, которую он бы полюбил и которую уже любил. В монастыре, казалось, ее обожали. Ангел. Порой немного застенчивая и молчаливая. Неудивительно при той жизни, которую ее заставляли вести. И при всем том ангел. Говорили, однажды она упала с большой высоты, и ангелы подхватили ее, так что она даже не ушиблась. Говорили еще, что, когда ребенок просился в монастырь, старую настоятельницу посетило видение: Элизабет появилась в терновом кусте, означавшем, что, прежде чем сподобиться небесного венца, ей предстоит пройти через великое множество земных испытаний; рассказывали даже, что на смертном одре настоятельница прошептала: «Элизабет! Трижды святая!»

Эта легендарная девочка, этот мифический единорог словно шествовал перед ним по городским улочкам. Пуаро размышлял: девочка, которую подвергают издевательствам, обращается к вере, предпочитая монастырь суровостям родительского дома, – есть ли что банальнее? Заурядные люди так падки на сомнительные чудеса. Однако Эли – что бы об этом ни думать – не была ни заурядной, ни недалекой. Почему же с детства выкристаллизовывались в ней эта тяга к фантастическому, эти химеры, грезы? И Пуаро приходил в негодование. Так зачем он, собственно, явился в Ремирмон? Что надеялся обнаружить в монастыре, где прошло детство удивительной маленькой девочки?

– Она сама прыгнула, – говорила Анна из конгрегации младенца Христа, и ее широкоскулое детское лицо оживлялось. – Клянусь, она сама прыгнула. Что-то в ее глазах пугало. В ней, такой красивой и доброй, что-то пугало, пугало ее саму. Может, ее же доброта? Не знаю. Как, по-вашему, мсье, доброты можно бояться?

– Она лишь выполнила свой долг, – сказала новая настоятельница. – Поняла, что призвание, которое зиждется на бунте, – не призвание. Элизабет избрала безвестное страдание и правильно сделала. Не сомневаюсь, в душе у нее царит мир, не то что у ее родителей. Посмотреть только, что с ними стало.

Улыбка в уголках губ, одержана маленькая победа – новая настоятельница мать Агнес уверена, что правда на ее стороне. Не нужно прибегать к силе, не нужно никого принуждать. Мы всегда будем брать верх, и на земле, и на небе. Прямая, с сединой в волосах, розовощекая, красивые глаза немного косят, а под кисеей угадывается высокая тугая грудь. Мать Агнес в самом расцвете сил.

– Разумеется, все мы надеемся, что она к нам вернется. Но последнее слово за Господом.

«Вот женщина, которая пришлась бы мне по душе, – немного пригорюнившись, думает Шарль. – Какая энергия, какая уверенность». Как далеко он, однако, отошел от женщин, которые были в его вкусе. Так далеко, что Шарлю даже сделалось жутко. «Вы не думаете, мсье, что можно бояться любви?» – сказала бы сестра Анна, трогательная в своем уродстве.

Нет, он не отступит перед черным домом, прекрасным каменным строением, в котором, однако, чувствуется запустение, упадок: дребезжит ставень, дикий виноград не подрезан. И все же Пуаро колеблется. Что он боится узнать, и не ребяческий ли это страх? Потускневшие обои, пыль – типичная провинциальная гостиная, вовсе не выглядевшая зловеще. Клавесин, по стенам генуэзский бархат, небольшая комнатка со, всякими диковинками, старыми духовными книгами, которые, судя по всему, долго не открывали. Это собрание старых вещей наводило тоску, как будто в комнате долго пребывал больной, который в конце концов опочил, и это вещи самые его дорогие: молитвенник, непритязательная картинка: четвертованный святой с улыбкой на устах, висящие на стене костяные четки; они постепенно блекнут из-за того, что никто на них не смотрит, никто не берет их в руки, разве что с пренебрежением, и мертвый в результате умирает уже без остатка, и самый дух его обращается в прах. Шарлю кажется, что тоска бросает отсвет и на образ девочки; тот слегка бледнеет. Суждено ли ему рассеяться совсем? Поток слов, радушных и бурных, не поколебал застоявшегося, чуть мутного воздуха гостиной с занавешенными зеркалами.

– Неблагодарный, упрямый ребенок. Она доводила нас до белого каления. Представьте себе только: ей, ребенку, удалось внести разлад в нашу с женой семейную жизнь. Знаю, вам наговорят, какая она была тихая, какой у нее был добрый нрав. Не нрав, а норов, не при веди Господь. Моя жена (он смакует, произнося «моя жена», он опомниться до сих пор не может, что сумел в конечном итоге сломить, побороть эту женщину, подчинить себе, овладеть ею во всех отношениях), моя жена долго давала себя провести, девочка ее словно околдовала. Она строила из себя мученицу, в монастыре святого Андрея все меня считали чудовищем. Даже не раскрывая рта, она возбуждала толки везде, где появлялась. Взять хоть историю с призванием, она ее выдумала, чтобы угодить настоятельнице. Той теперь нет в живых, уже в ту пору, надо сказать, настоятельница была дряхлой старухой, и это ее извиняет. Весь город был взбудоражен, весь город. Из-за этой истории нас до сих пор избегают. Но мы поступили наилучшим образом, теперь у нее прекрасные дети, она вдова, свободный человек, у нее небольшое состояние. И хотя бы слово благодарности. Мы сейчас и не видимся… Ну что ж, тем хуже. В Нанси у нее, конечно, есть приверженцы, раз вы к нам явились.

И утомленный колосс рухнул в кресло; добрый малый с зычным голосом, славный человек, простой провинциальный дворянин, мужчина, насмешничающий над бабьими сказками, – однако все это так явно, так легко обращается в ничто, что Шарлю донельзя неловко. Вот они оба сидят перед ним, и каждый тщится быть. Ярмарочный силач, черноглазый, весь из мышц, светящийся животной тревогой, и его жена, чье серое строгое платье контрастирует с мутным взглядом, выдающим в ней соучастницу мужа. У нее неясный выговор, за которым она уже не следит, так что сам голос кажется каким-то прелым.

– Мы хотим лишь одного: чтобы Элизабет хорошо устроилась в жизни, – тихо сказала она. – Мы всегда только этого и хотели. А нас еще упрекают? Неужели нам следовало пойти на поводу у ребенка с его химерами? Она, может, всю жизнь потом нам бы пеняла…

– Надо сказать, моя жена тоже в какой-то степени отдала дань ханжеству, – заметил Льенар де Ранфен. – Я человек понимающий, терпимый, отнюдь не безбожник, но женщины так все преувеличивают, всегда хотят утереть нос другим, хотят завоевать расположение священника, да вы, наверное, это знаете по своим больным?

Этакая важная чопорная особа, говорящая вызывающим тоном, но с тревогой в голосе, округляет, утяжеляет слова и бросает их, подавляя собеседника… У Клод вырывается почти непристойный смешок.

– Местные старухи мне так и не простили, что я поддержала мужа.

Муж и жена обмениваются взглядами. Необычные сообщники, ненавидят они друг друга, любят ли, Бог его знает. Во всяком случае, повязаны друг с другом.

– Я действительно воспитывала ее в благочестии. Какая мать… Но я никогда не думала… Она бунтовала, монашки настраивали Элизабет против отца, могла ли я потакать им? Сестры из обители святого Андрея разбили немало семей! Я не сразу их раскусила, но муж…

Грубая ручища капитана с силой опустилась на плечо Клод.

– Да, да, понадобился муж, чтобы воззвать к ее здравому смыслу. Клод не могла в это поверить! Как же, сестры-монашки! Для них всех Элизабет была святая. И что бы она ни делала, все было хорошо. Но женушка в конце концов немного образумилась, не так ли?

– Есть вещи, которые способны понять только мужчины, – вставила Клод де Маньер.

В ее голосе презрение? Или горькое, но и отрадное сознание своей зависимости? Однако Ранфену мало, он хочет обнажить все уголки ее кровоточащей души, чтобы она целиком была в его власти.

– И все же всякий вам скажет, что моя жена обожала Элизабет.

– Я любила ее, как любая мать должна любить свою дочь, – жалобно произнесла Клод.

– Вы умаляете себя, дорогая. Вы все сделали для ребенка. Осмелюсь даже сказать, что вы предпочитали его своему супругу…

Как этот увалень стал тонок за эти годы взаимного обтачивания!

– Но то, что я ее с тех пор не видела, доказывает обратное, – вступила в спор жена, делаясь бледной как полотно.

– Это она вас с тех пор не видела.

Шарль пугается, он чувствует, что они забыли о его присутствии и доведут теперь свою привычную словесную дуэль до конца.

– Когда молодая женщина выходит замуж, когда она счастлива… – отваживается он вступить.

Они в один голос восклицают, – она с шипением в голосе, он внезапно успокоившись:

– О, Элизабет не счастлива!

И тут же замолкают. Им нечего больше сказать. Они этим живут. Несчастьем Элизабет. Отлились ей материнские слезки, да и капитан поквитался теперь с дочерью за былое пренебрежение к нему Клод. И для всего города несчастье Элизабет – нравоучение. И все начинается сызнова.

– Она никогда не станет счастливой.

– Ну а если я на ней женюсь… – бросает Шарль.

– Она не пойдет за вас.

Пуаро уже отдавал себе в этом отчет, и даже в том, что и сам он отнюдь не этого домогался.

– А из-за детей?

– Тогда вы сами будете несчастливы.

И это Шарль понимал. Вообще все, что он здесь услышал, он знал раньше. Его, однако, поражает внезапная безмятежность на их недавно столь расстроенных лицах. Чужое несчастье, неизбежное в жизни, дарует им облегчение, покой. А может, и избавление? Пуаро выходит на цыпочках, чтобы не мешать их мыслям.

Маленькая Элизабет подвела Шарля к самому порогу тайны: Ремирмон, непривлекательный городишко, только дав ей в свое время приют, уже как бы оказался по ту сторону реальности. Эти колокольчики, эти лица монашек, скорбные или замкнутые, трепет людей, волнение всего вокруг при одном только упоминании имени Элизабет и даже превращение самого Шарля по причине любви к ней из сурового, обстоятельного, себе на уме человека в беспокойное существо, явившееся в Ремирмон словно во сне впитать этот трепет, который значил отныне для него больше, чем даже сама любимая женщина, – все это свидетельствовало об иной реальности, об ином мире, отличном от того, который оставался пока для Шарля единственным.

Скрытая от него до тех пор область жизни вдруг открывалась взору Пуаро. Все приобретало символические черты, становилось обещанием или угрозой. Чудовищная родительская чета, несуразная история, измышленная в харчевне, еще живые страх и сомнение в глазах уродливой сестры-монахини, неприступная торжествующая добродетель прекрасногрудой настоятельницы и даже застывшая поверхность вещей, красные кирпичные стены, тихие сады, лужайки вокруг единственного мощного дерева глицинии, низкие окошки с задернутыми занавесками, облака, развешанное белье – все это было только видимостью. А под ней долгий нежный трепет, который он начал улавливать душой и который теперь всегда будет с ним.

По мере удаления Ремирмон превращался в образ, в картину. Таинственную, подобно тем, что вывешиваются в заброшенных часовнях по обету: коленопреклоненный пахарь вручает богородице колесо, в то время как в углу картины спасается бегством дьявол. Или на них изображена монахиня, окруженная лилиями, среди которых торчит рог. На секунду от нечего делать задумываешься, в чем там суть, кто этот грешник, кто чудом исцеленный, потом уходишь, и в памяти не остается ничего, кроме какого-нибудь стишка, какого-нибудь пятна, которые связываются скорее с переживанием, чем с определенным воспоминанием. Вот и Шарль покидает Ремирмон, полный теперь для него обаяния, так и не разгадав, что ждет его впереди. Пуаро взволнован, потрясен, тронут, но это чувство слишком сильное, чтобы он мог его спокойно проанализировать, осознать опасность, воспринять предостережение. Гораздо сильнее обыкновенного счастья, на которое он больше не уповает. «Она никогда не будет счастливой. Вы никогда не будете счастливым». Пуаро соглашался с этим пророчеством. Однако оно его не занимает, он и думать о нем не думает. Его надежда тоже оказывается по ту сторону реальности.

В какой-то степени Элизабет черпала покой в своем смирении. «Я мечтала о такой любви, о жестокости, которая слаще ласки. Шарль, разумеется, задумал на мне жениться – честолюбие, искренная привязанность. Мы бы в конце концов поладили, если бы не…» Если бы не эта любовь, не это безумство, в котором она винит только себя. «Я сама его добивалась, призывала, сама выставляла перед ним напоказ свои порочные чувства, зло во мне… срам…» Какое утешение получаешь, принижая свою любовь, сводя ее к телесным страданиям, не затрагивающим души! «Но он разгадал меня, уехал. Я его больше не увижу». Но тут уже сообразительность, самоотречение Элизабет перестает приносить ей утешение. Долгий отчаянный крик рвется из груди, и она все время боится, что не сумеет его сдержать. Элизабет мечется по комнате, прижав обе руки к сердцу, едва сознавая, что делает. Она боится, что ее увидят, заговорят с ней, догадаются, что у нее на душе. Изнемогает, принимая гостей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю