Текст книги "Три времени ночи"
Автор книги: Франсуаза Малле-Жорис
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
– У меня нет друзей, и мне никого не жаль, – немного успокоившись, возразила Жанна. – Они желают моей смерти, уже давно тут никого не сжигали, а им этого недоставало, так почему бы не сжечь меня, раз за меня некому заступиться?
– За вас заступятся судьи, если сочтут нужным, – неожиданно торжественным тоном произнес Жан Боден. Он не позволит, да, не позволит этой дикарке умереть с мыслью, что выбор пал на нее случайно, что, как она сказала, ее избрали, дабы заглушить тревогу жителей деревни. Ей следовало признаться в своем злодеянии, в своем грехе, чтобы каждый мог жить в ладу со своей совестью (и Жанна в том числе, если, правда, у нее есть совесть) после принятия сурового, но справедливого и соизмеримого с совершенным преступлением приговора.
– Судьи? – Она вытаращила глаза.
– Ну конечно, судьи. Если существует возможность, пусть и крохотная (чего не бывает!), что вы окажетесь невиновной, надо говорить, надо с предельной точностью отвечать на поставленные вопросы.
– Даже на вопросы палача во время пыток?
Конечно, без палача дело не обходится. Всегда есть палач. Следовало оправдать его присутствие перед этой женщиной, растолковать, какое место занимает палач при слаженном исполнении столь очевидного закона. Палачу уготовано важное место. Однако, чтобы это понять, следовало бы прежде уяснить все остальное, уяснить функционирование всех других составных частей правосудия, уяснить необходимость остановить распространение зла, отсечь вредоносные элементы общества, чтобы мир исцелился, механизм общества работал без перебоев, права и обязанности составили единое гармоническое целое и каждый добровольно занимал бы в этой пирамиде свое, строго определенное, удобопонятное место. Разумеется, тому, кто находится в самом низу пирамиды, принять подобное положение дел труднее, но находилась ли внизу пирамиды Жанна? Она ведь не крестьянка, не мелкая торговка, перебивающаяся чем и как придется, а в лучшем случае нищенка, в худшем – колдунья и отравительница. Что можно ей внушить относительно прав и обязанностей? Имеет ли ее жизнь хоть какой-то смысл, если она, как ему представляется, вообще находится за пределами осмысленного существования?
– Палач и пытки необходимы как раз потому, что судьи не хотят выносить обвинительный приговор, не имея доказательств вашей вины. Им надо знать правду, неужели не ясно? Когда человек испытывает тяжкие страдания, у него не остается сил лгать.
– А судьи? Сами судьи не лгут?
– Но их ложь не преследует цели утаить правду. – К нему вернулось самообладание: Жанна, несмотря на злобный тон, задает разумные вопросы. Они касались интересной области, к которой он и сам был чувствителен. Его задача – наставить, убедить, заставить понять. – Судьи говорят неправду, не стремясь к обману, как и палач пытает не для того, чтобы заставить жертву страдать. Их цель – победить зло на его территории, установить истину.
Поймет ли она наконец? Встанет ли на путь признаний, поведав о всех подробностях, ради которых он и взвалил на себя эту ношу? О чародействе, о порче, о том, к чему они приводят, и, может, окажись Жанна не столь тупой, как иногда представляется, о благоприятных каменьях или вдруг даже о философском камне, о превращениях элементов. О, он заставит ее все выложить. Терпения у него хватит. В действительности Бодена удручало только одно – вдруг он старается из-за ерунды и перед ним всего лишь вязательница узлов, отравительница невысокого полета, способная при случае сделать кому-нибудь аборт. Вот было бы невезение. Дело Боден выбрал не сам, но он уже давно мечтал присутствовать на одном из таких процессов, случай, однако, не подвертывался. И вот он оказался здесь. Женщине повезло. Он все ей объяснит, не даст ей умереть в неведении. Для него, Бодена, было бы самым страшным наказанием умереть, не поняв. И Боден почувствовал смутную жалость к ее помраченному рассудку.
– Жанна, ну проявите же добрую волю. От вас требуют только одного – правды. Предположим на минуту, что вы неповинны в этом преступлении, в колдовстве, но по крайней мере ваша мать была колдуньей?
– Не знаю, – проговорила Жанна, опустив голову.
– Но ваша мать во всем призналась, в том, что наводила порчу, летала на шабаш, травила людей.
– Она не хотела защищаться. Мне кажется, – с некоторым колебанием в голосе возразила Жанна, и ее лицо смягчилось, – мне кажется, она желала смерти.
– Да кто вам поверит! Ну хорошо, пусть она желала смерти. Но для этого дать себя обвинить в самых ужасных преступлениях? Можно ли решиться на то, чтобы тебя проклинала вся деревня, чтобы тебя обзывали самыми отвратительными словами, можно ли сознаться в самых гнусных проступках, только потому что желаешь смерти? Разве нет других способов умереть?
На память ему пришли Сократ, Петроний. Хотя от женщины вряд ли можно ожидать…
– Мне кажется, – сказала Жанна, – она уже была мертвой…
– Уже мертвой, к моменту ареста?
– Нет, значительно раньше.
Это становилось интересным. Некоторые богословы, причем из самых сведущих, утверждают, что колдуньи отправляются на шабаш не телесно, а в духе (существует не одно свидетельство, когда колдунья всю ночь спала под наблюдением, а утром признавалась, что улетала в дальние края и участвовала в ритуальном поклонении козлу). Не могло ли так случиться, что дух этой женщины, привыкший покидать тело, окончательно оставил его до того, как колдунью подвергли наказанию?
– Объясните подробнее.
Что Жанна могла объяснить? Она и говорила, словно во сне. От жары в комнате (и это после тюремной сырости), от спокойного вида чинившего перед ней перья невысокого человечка она временами теряла чувство реальности. Иногда к ней возвращалась ясность мысли, хитроумие, но в другие минуты она, казалось, уносилась за пределы мира, во вневременное пространство, втягивалась в спор, который ведется испокон веков и который никогда не закончится. Однако как бы в тумане она осознавала, что могла бы увлечь за собой и этого сидевшего рядом человека, чье прерывистое дыхание доносилось до ее слуха (у него, очевидно, было больное сердце или больные легкие, и он страдал от удушья, типичной болезни людей нервных, которую знахарка умеет распознать). Она цеплялась за эту надежду, как, утопая, цеплялась бы за другого человека, думая про себя (а именно такое Жанна вполне могла бы подумать): «Я утону не одна».
– Но ваша мать… Она защитила вас перед судом, сказала, что вы ничего не знали про ее темные дела. Значит, не все в ней умерло. Она была вам хорошей матерью.
Хорошей матерью… Можно ли назвать Мари хорошей матерью? Легкую, воздушную, кроткую, безучастную, прекрасную, холодную, чистую Мари… Когда думаешь о ней, напрашиваются сравнения только с чем-нибудь из окружающей нас природы. Холодная, как родник, к которому приходят зачерпнуть воды, ускользающая, подобно реке, легкая, словно цветочная пыльца, которая безучастно покрывает все вокруг, неуловимая, будто теплый весенний ветерок, который приносит с собой еле заметный нездешний запах, пробуждающий грусть подобно воспоминанию о чем-то случившимся с тобой еще до рождения, о чем-то никогда не бывшем… Мари никогда не гневалась, не бранилась. На сварливую Жаннину бабку она смотрела, как упрямый ребенок на какую-нибудь диковинку, как смотрят на неизвестное животное или даже на неведомое причудливое растение, о котором, отходя, тут же забывают. Никогда от Мари не слышали слова упрека или осуждения. Приходили ли к ней за снадобьем, сделанным по древнему рецепту, за сильным снотворным или за фигуркой, чтобы накликать порчу, приносили ли гвозди с кладбища для снятия заклятий или обрезки ногтей для их наложения, она всегда глядела все тем же взором, означавшим: «Вот, значит, чего он хочет, чего стоит…» Мари делалась передаточным звеном, инструментом. Она втыкала иглу в маленькую восковую фигурку, произносила целительные или смертоносные слова, но клиент хорошо знал и чувствовал, что она – орудие в его руках, что эти слова произносит он сам, сам насылает порчу. Он не мог переложить тяжесть своей ненависти, зависти, сладострастия на колдунью, тяжесть сдавливала ему грудь; он не освобождался от нее, ему лишь наполовину удавалось отмежеваться от последующих событий, чего добивались многие и многие, имевшие дело с более снисходительными ведьмами. Жанна, тогда еще ребенок, ощущала сгущавшуюся вокруг матери злобу и временами разделяла ее. Принятая в деревенскую школу, она соприкасалась там с миром условностей, миром успехов и неудач. Картинки и розги, хорошие отметки и дурацкий колпак для наказания плохих учеников – все это было ясно. Ее бабка Сара по-своему тоже была частью этого мира, где от плохого поступка испытываешь смешанное с горечью наслаждение, а от хорошего – лишь слабое удовлетворение. В этом мире существовала ложь, оружие совершенно необходимое, но была и правда, являвшаяся как бы фамильным достоянием, вместе с универсальным ключом – презрением уживалось и почитание, редкий цветок на недоступных вершинах; но сильнее презрения было стремление выжить и победить, необходимость бороться до последних сил. Бабку Жанна понимала и любила. Однако для Мари ничего этого не существовало или все было в равной мере любопытным, окутанным тайной, безучастным к человеку. Она никогда на Жанну не сердилась, но никогда и не проявляла к ней нежности, в лучшем случае – неопределенную доброжелательность. И все же она действительно не во всем созналась, не позволив тем самым, чтобы дочь осудили вместе с ней. В первый раз Жанна отдавала себе в этом отчет.
– Итак, вы утверждаете, что ваша мать к моменту ее осуждения была уже мертва. Однако она ходила, говорила, признавалась в содеянном. Вы, вероятно, имеете в виду ее дух? Дух покидал ее тело в результате каких-то магических действий?
– Почему магических? Среди тех, кого я знаю, таких людей множество. Изнутри они мертвы или, может, погружены в сон, но они едят, пьют, разговаривают не хуже нас с вами…
– Они околдованы? – Он подался вперед: теперь разговор касался самого главного, самого основного. Несомненно, тут целое осиное гнездо колдунов.
– У вас все колдуны на уме, – резко ответила Жанна. – Повидали вы их, наверное, на своем веку. Околдованы! Одержимы! Как будто сами люди не способны учинить такое над собой.
– Она притворяется сумасшедшей, – вставил наконец слово секретарь суда, с самого начала не открывавший рта; допрос, столь не похожий на те, которые он привык записывать, начинал его порядком утомлять. Кроме того, он хотел есть. Эти господа из Парижа считают себя шибко умными, а сами не могут выудить у ведьмы признание. И вот к чему это приводит: ведьмы наглеют, у них появляется надежда как-нибудь выкрутиться, и допрос затягивается до бесконечности.
И так как ни судья, ни обвиняемая, казалось, не слышали его слов, он повторил:
– Она притворяется сумасшедшей. Все они так делают.
Они наклонились друг к другу: Жанна говорила теперь тихо, но возбужденно, а Боден слушал, крайне заинтересованный ее словами, и хотя он понимал, что она как бы поймала его на крючок, был уверен, что сумеет вовремя соскочить, – куда важнее было то, что из ее слов, из нечаянного жеста от мог…
– Вы думаете, этим людям нужна чья-то помощь, чтобы опустошить свою душу? Вы когда-нибудь глядели в их глаза, они у них словно из стекла, по поверхности которого скользят улыбки, мысли, но вглядитесь в их глаза хорошенько, и вы увидите, что там ничего нет. Эти люди внутри пусты, подобно полым деревьям, изъеденным насекомыми. Такие деревья стоят прямо и даже красивы на вид, но вдруг дует ветер, и они рассыпаются в прах.
Он хотел ответить и слегка отстранился.
– Неужели вы никогда не видели таких людей? Иногда они не совсем мертвы, но все делают так, чтобы окружающие в это поверили. А вам самим не доводилось проводить два-три дня, живя как обычно, но бездумно, не существуя на самом деле, как бы порхая над жизнью? Все течет мимо вместо того, чтобы задевать вас, ничто ваше сердце не волнует, ничто уже не доходит до него… И если вам покажется, что этот покой покидает вас, вы хватаетесь за него, держитесь за него как можно дольше, забиваетесь, как барсук, в свою нору, куда никто другой не может протиснуться. Посмотрите тогда в зеркало на свои глаза. В глубине их вы увидите пустоту, смерть.
В маленькой комнате с высоким потолком воцарилось молчание. Солнечный луч через слуховое окно с решеткой достигал бумаги с высохшими на ней чернилами.
– И судьи, осудившие ее, тоже были мертвы. Я видела их глаза, слышала их голоса, равнодушные, бесцветные, одинаковые, слова срывались с их губ невесомыми птицами. «Пусть ее сожгут». Точно так же они сказали бы «пусть ее отпустят», таким же тоном. Просто привычнее им было сказать «пусть ее сожгут».
– Она наносит оскорбление правосудию, – возмутился секретарь суда. – Мэтру Бодену следовало бы…
– Он прав, – медленно, словно очнувшись ото сна, – сказал Боден. – Жанна, вам нужно обуздать свой язык.
Жанна оторопело глядела на Бодена. Она, казалось, сама не понимала, что говорила, впав в транс, что с ней иногда случалось, когда ее речь преображалась, становилась неожиданно непринужденной и даже вдохновенной, словно Жанна черпала из глубокого источника, о природе которого не имела ни малейшего представления.
Она знала только, что тогда ее речь производит впечатление и простаки уходят от нее довольные, оставив свои денежки, когда же источник иссякал, и посетители пренебрегали ею, Жанна желала им смерти. Нет, Жанна не знала, колдунья она или нет, но знала, что она, Жанна, живая.
Мэтр Боден поднялся, собрал бумаги. Нить оборвалась как раз тогда, когда он хотел, поэтому он чувствовал себя более сильным, более уверенным.
– Уведите ее.
– Пытать? – с готовностью спросил секретарь суда. – Это наверняка несколько ускорит ход событий.
– Нет, нет, просто отведите ее в камеру. Завтра, если у меня будет время, я продолжу допрос. Спешить некуда.
Спешить было некуда. Действовать следовало по порядку, иначе можно было запутаться. Разумеется, эта женщина – колдунья. Словно боясь забыть, Боден повторял про себя свидетельства ее виновности: травы, мать-ведьма, духи, покидавшие тело, и, по-видимому, знание тех законных уловок, какие используют против колдунов. Не говоря уже о ненависти, о мятежной ее сути, которая проявлялась при каждом слове. Не пыталась ли она его околдовать, когда нагибалась к нему, шептала? И разве частично ей это не удалось? Разве не позволил он ей произнести опасные вещи? Характерным было и упоминание о зеркале. Разве колдуны зачастую не прибегают к зеркалу? «Посмотрите на себя в зеркало», – сказала она. Или: «Посмотрите в зеркало на свои глаза». Должно быть, она хотела обвести его вокруг пальца. Многим ли он рисковал, послушавшись ее? Утверждалось – и это доказано (мало того, это нормально и справедливо), что ведьмы после ареста тут же теряют всю свою власть, что они ни в коем случае не могут вредить судьям своим колдовством. Это было бы в высшей степени несправедливо, не по-божески, если бы судьи, жертвовавшие собой для всеобщего блага, подвергались действию того самого зла, которое они стремились искоренить. И все же… Ему приходилось слышать, как бес овладевал теми, кто пытался его изгнать, и экзорцисты умирали в жестоких мучениях явно сатанинского характера. Ему рассказывали и о палачах, которых до последнего часа неотступно преследовали такие же страдания, каким они подвергали свои жертвы во время пыток, так что казалось, будто теперь они сами подвергаются пыткам. Месть ада смущала душу, потому что не давала передышки до самой кончины и наводила на ужасную мысль, будто она имеет продолжение и в ином мире. Возможно, в действительности речь шла о неправедных судьях, свирепых палачах, которым не хватало беспристрастности, необходимой для выполнения своих функций. Тем не менее эти факты доказывали, что дела обстояли не так просто, как считали некоторые простодушные судьи. Проникновение в невидимый мир сопряжено с опасностью. Ученый, однако, обязан решиться на эксперимент. Защитой от зла должна ему служить сама цель. Боден вовсе не нападал на эту женщину, он лишь вытягивал из ее признаний полезные сведения; добившись своего, он перепоручит Жанну судьям, не преминув воззвать к их милосердию. Разумеется, он смог бы при желании сделать для нее больше – выступить в ее защиту, доказать ее невиновность. Ничего нет проще, если принять во внимание малую образованность и податливость его коллег. Упражнения ради он позволил бы себе такую забаву в любом другом случае, но не когда речь шла о ведьме, ведь это означало бы вступить в сделку со злом, принять его.
Конечно, можно было бы возразить, что подвергнуть зло анализу, понять – это уже в какой-то степени принять его. Следует, однако, сказать, что, имея дело с такой женщиной, при том что доказательства ее вины час от часу приумножались еще даже до формального ее признания, испытываешь искушение поскорее от нее отделаться, освободиться от тягостных мыслей, отталкивающих образов, которые она в тебе вызывает (Бодену, правда, было не по себе из-за того, что Жанна до сих пор ни в чем особенно страшном не созналась). Однако присутствие ведьмы порождало – он слышал об этом и раньше, а теперь убедился сам – переизбыток новых или предствлявшихся новыми мыслей и образов, – безусловно, единственное, что оставалось от их могущества. Так, например, он явственно ощущал отвращение ко всей их породе, к способности женщин множить жизнь и вместе с жизнью зло. Спору нет, встречаются святые женщины, благочестивые супруги, передающие другим свои добродетели, но, по-видимому, из-за несовершенства женской природы таких женщин ничтожное меньшинство, а может, дурные качества передаются легче, чем хорошие, во всяком случае семейств, которые в течение многих поколений славятся своими добродетелями, значительно меньше, чем семейств, якшающихся с нечистой силой. Искоренение последних – задача, которая тяжким бременем ложилась на судей и в итоге подрывала их дух. Боден не сомневался, что многие приступали к этой работе с большим энтузиазмом, в надежде в скором времени выкорчевать зло, чтобы можно было без помех строить в городе или деревне новую жизнь, полную порядка и гармонии. Однако чем больше боролись со злом, тем больше, казалось, оно разрасталось, особенно в последнее десятилетие. Сорняк вырывали, но дьявольски плодоносное семя уносилось ветром, и как уследить сразу за всем и как окончательно обесплодить неуловимую нечистую силу? Окончательно… Постепенно судьи начинали отдавать себе отчет в невыполнимости стоящей перед ними задачи. Лучшие из них приходили в отчаяние: ведь они полагали после корчевки, чистки, освободившись от зла, переключиться на другое, приступить… Приступить к чему? К построению, восстановлению (пусть осторожному, но ведь в каждом деле нужен первый шаг) общества, государства – так считал сам Боден. Другие утешались выгодами своего положения (говорили же, что в Тюрингии палачи расхаживают в одеяниях из золотого сукна), а худшие сами были заражены. Постоянно погружаться в зло, отыскивать его причины, исследовать разновидности, размышлять о свойствах… Неудивительно, что слабые души теряли ориентировку. Очень часто эти пекари, каретники, мелкие торговцы, выдвинутые в своих городках в судьи, даже не отдавали себе отчета в важности своей роли. Им выпало разрушать, искоренять, другим – созидать, создавать законы. Осознай они свою важность (свое место в пирамиде), их бы укрепила мысль, что общество в них нуждается. Однако их головы были забиты загубленным урожаем, умершими в младенческом возрасте детьми или, как у нотариуса, постельными неурядицами, и они сжигали подсудимую, считая, что тем самым снимаются все вопросы. Но зло кроется в ином.
Да, в ином. Не в колдовстве, не в составлении мазей, не в произнесении ритуальных слов, а в добровольном соглашении между человеком и дьяволом, соглашении, подобном (кровь стынет в жилах от такого сравнения) некогда заключенному между человеком и Богом, подобном священным договорам Ветхого завета, которые Бог заключил с пророками и согласно которым Бог защищал и направлял избранный народ, пока тот не отрекся от Господа.
Бодена (сведущего в священном писании настолько, что о нем ходили нелепые слухи, будто он был кармелитом, будто у него мать еврейка) в высшей степени привлекала мысль о таком соглашении. Мысль была прекрасной, ибо доказывала наличие у человека свободной воли. Человек выбирал. Как, все тщательно взвесив, выбирают между двумя формами правления, человек выбирал Бога, Духа, полностью в нем растворялся и делал это обдуманно. Мыслимо ли, чтобы таким же образом он встал бы под знамена зла? Все же приходилось это признать, ведь большинству колдунов договор с дьяволом не приносит никаких земных благ, очень часто они бедные, даже нищие и больные, когда же они принадлежат к богатым и видным фамилиям, у них нет никакого резона предавать себя дьяволу. Другим они сулят сокровища, сами же никакой пользы для себя не извлекают, другим предсказывают будущее, свою же казнь предвидеть не в состоянии. Они совокупляются с дьяволом, но его плоть или, по крайней мере, плоть, в которую он облекается, холодна, а совокупление болезненно. Отсюда следует заключить, рассуждал Боден, что дьяволу отдаются так же, как Богу – бескорыстно, из одной только душевной склонности. Именно эту склонность и надлежало исследовать, чтобы добраться до сути вещей.
В задымленной гостиной с пыльными коврами на стене Клод д’Оффэ постарался подать на стол обед, достойный гостя. Пригласили и судей, к которым вернулся аппетит после того, как in petto[7]7
В душе (итал.).
[Закрыть] они решили переложить это дело на плечи достославного визитера, автора «Республики», защитника третьего сословия, известного кроме всего прочего своими умеренными взглядами. Не протестовал ли он неоднократно против преследований гугенотов? Можно ли было счесть такого человека кровожадным, несправедливым? Разумеется, нет. Битва должна была разворачиваться на их глазах, битва – пусть неравная, но захватывающая – между злом и добром, и они готовились к такому спектаклю, к такому празднеству, готовились следить за всеми перипетиями, как если речь шла об истории, от которой испытываешь приятную дрожь, поскольку в глубине души знаешь наверняка, что в конце восторжествует добродетель. «Какое впечатление она на вас произвела? Попыталась она вас околдовать? Надо не давать ей передышки между двумя вопросами, ведьмы именно тогда шепчут свои заклятья. Она шевелила руками? Вы распорядились ее развязать, это опасно. Вам известно, что дом[8]8
Титул членов некоторых монашеских орденов, например бенедиктинцев.
[Закрыть] Берже отказывался допрашивать женщину, если у той не завязаны глаза? И все-таки однажды, допрашивая ведьму из Лаона, он пренебрег этой предосторожностью, думая, что она слепая, и на шесть месяцев превратился в одержимого…»
Гул голосов, перекрестный огонь вопросов, на которые никто не слушал ответа, не прекращался. Присутствовала на обеде и хворая дочка Клода д’Оффэ, ее щеки уже начинали покрываться румянцем. Все ели и пили к вящему удовольствию радушного хозяина, боявшегося, как бы стол не оказался скудным, а вино молодым: запасов в Рибемоне недоставало. Жан Боден, правда, заметил, что уже к началу обеда гости казались слегка под хмельком.
Вот и последняя ее тюрьма. Были и другие, много других, за дело и не за дело. Эта не худшая, здесь почти уютно. Впрочем, рибемонскую тюрьму редко использовали по назначению. Рибемон – спокойный городок, сюда иногда захаживали фокусники, вожаки медведя, их упрятывали в тюрьму на два-три дня за кражу курицы или просто за нерасполагающий вид, вызывавший смутные подозрения. Иногда засаживали какого-нибудь крестьянина, который отказывался платить подать, или батрака, получавшего плату натурой с продажи или с урожая. Городок был спокойный. Как и Вербери.
Свет проникал в камеру через слуховое окно. На земле было устроено что-то вроде убогого ложа. Есть ей давали со стола прокурора, потому что специальной кухни для заключенных не предусматривалось, ведь подолгу их никогда не держали и обычно им хватало краюхи хлеба. На этот раз все обстояло иначе. Жанне перепадал бульон, мясные обрезки. Возможно, в какой-то степени из жалости. Жанна знала эту породу людей – они были способны на жалость. Жители больших городов безжалостны, тюрьмы у них без окон, и набивают их так, что узники погибают от недостатка воздуха. В больших городах могут исполосовать, убить, там умеют быть по-настоящему несправедливыми. Лишь в маленьких спокойных местечках встречаешь такую патоку, такую недоверчивую жалость, жестокое добродушие, лжепособничество. Таких городков Жанна навидалась. Она всегда вовремя их покидала, оставляя им свою закваску. Но, разумеется, она старела, инстинкт слабел, сдавал нюх. Или ее, столь часто оставлявшую после себя зародыш беспокойства, эту заразу, саму в свою очередь охватило оцепенение и ее потянуло на покой? Предлогом Жанне служила Мариетта. Она подрастала и не век же ей было мотаться по дорогам. Однако это была только отговорка. Ребенок, которого она вопреки здравому смыслу оставила жить, стал ей совсем чужим. Просто Жанне опостылело каждый раз начинать с нуля. Приходить на новое место без единого су, придумывать себе имя, несчастья, правдоподобно охать, страшиться случайности или непредвиденной встречи, которые могли бы выдать… (Здесь она назвалась своим собственным именем, это о чем-нибудь да говорит.) Находить заброшенную хибару, приводить ее в порядок, барахтаться в этой грязи, без конца чинить то одно, то другое не хуже мужика и сознавать, что придет время снова отправляться в путь. Женщине, подступившей к ней с угрозами, Жанна сказала правду: она хочет умереть в Рибемоне.
Жанна думала об этом как об искушении. Она даже не пыталась различить среди крестьян и полугорожан местечка ненавистных «живых мертвецов», из которых выбирала свои жертвы. Не будь четы Прюдомов, ей, может, довелось бы умереть в своей постели, как ее бабке Саре.
Не одну неделю она провела, размышляя о своих цыганских предках, и это тоже был знак. Жанна слышала, что было время, когда цыган не трогали. Они бродяжничали по странам, охотясь на диких зверей, продавая корзины, распевая на площадях, делясь новостями, и везде их встречали как желанных гостей. Они находили мужей и жен только в своей среде и не смешивались с никогда не вылезавшими из своих деревень, сонливыми обитателями зловонных низеньких домишек. Цыгане радовались жизни и по праву презирали всех остальных. Но правда ли так было? Или это легенда сродни мечте разбойника Жака с его городом справедливости? Закон, позволявший убивать цыган-мужчин как диких зверей, избивать цыганок и их детей, выжигать им на лбу метку в виде буквы «Т», существовал так долго, может, даже всегда… И все же в других странах находились еще цыгане если не веселые, то по крайней мере свободные. Говорили даже, что где-то есть у них своя страна, целая страна, где живут цыгане. Но какие же это были цыгане, если они сидели на месте? Легенда из детства, давно позабытая, возвращалась теперь к Жанне баюкать ее мысли. Значит, не за горами старость. Уходишь в мечты, забываешь об осторожности, и люди набрасываются на тебя, как звери на раненое животное. И вот тюрьма, теперь уже последняя.
Могла ли она избежать тюрьмы? Сделать так, чтобы о ней забыли, притупить свои чувства, уподобив себя тем, кто ее окружал? Если бы не Прюдомы… А ведь ни Жанна, ни Мариетта ни о чем их не просили, те сами вознамерились продемонстрировать свое милосердие, взять на себя роль покровителей. Сначала они притащили двум женщинам (пятнадцатилетняя Мариетта с ее прекрасными плечами и серьезным взглядом вполне сходила за женщину) доски для ремонта крыши. Потом сена, чтобы было на чем спать в ожидании лучших времен. А затем и вовсе разохотились: однажды вечером жена Прюдома принесла супа, в другой раз немного овощей, репы, бобов. Пришлось благодарить. Потом отрабатывать. Жанна так и думала. Надо было подрезать виноградные кусты, наколоть дров. Работала Жанна, как мужик, Мариетта тоже выполняла свою долю работы. Сделали они даже больше, чем требовалось, и вместо обещанных трех мер ячменя получили от Прюдомов семь – целое состояние. Прюдомы желали показать, что они их вовсе не эксплуатируют. Жанна воспротивилась. «Но ведь они всего лишь поступают по справедливости», – особо не настаивая, говорила Мариетта. Однако Жанна была по горло сыта этой справедливостью. Она предчувствовала, что все это выйдет им боком. Своей показной добротой Прюдомы их просто провоцировали. Жанну угнетала их доброта, она не знала, как на нее реагировать. Доброта – животное поопаснее, других, и, если ей прекословить, она кусает больнее и ее укус ядовитее. Упитанное животное, которое дремлет, переваривая пищу, подобно жирному псу на пороге фермы. Но сделайте шаг не туда, вызовите его неудовольствие, и, уверенный в своем неоспоримом праве, он поднимется на лапы, мощнее, страшнее дикого зверя. Франсуа и Тьевенна были людьми добрыми. Они и слыли добряками, а нет ничего страшнее этого. Кюре всегда ставил их в пример, вечно отсутствовавший хозяин замка им доверял и поручал взимать с крестьян подати; в Рибемоне Прюдомами восхищались от чистого сердца и предоставляли им заниматься благотворительностью и молиться за всех. Они были добрыми людьми, добрыми вполне официально. Если объявлялся нищий, его отсылали к Прюдому. Именно он улаживал все споры. От него зависело, разрешить ли Жанне и Мариетте обосноваться в деревне. И он отнесся к ним, как все и ожидали, благожелательно, но и с осторожностью. Жанна была трудолюбивой, а Прюдом ценил это качество. Однако из-за ее молчаливости Тьевенна Прюдом через несколько месяцев начала говорить, что она скрытничает. Кто приходился Мариетте отцом? Откуда они пожаловали? Жанна справлялась с мужской работой, косила, собирала виноград, колола дрова – тут ничего не скажешь. Но почему тогда Жанна с ее усердием не смогла до сих пор обрести устойчивое положение?
Тьевенна Прюдом была женщина славная, словоохотливая, медоточивая, но иногда дававшая волю язвительности, как нередко случается с теми, у кого нет детей. Она одаряла со всей щедростью, но желала, чтобы ей воздавали тем же, а так как Жанна с Мариеттой могли поделиться с ней единственно только своим горем, она ждала именно этого. Никогда не покидавшая своего городка, который пощадила война, Тьевенна знала лишь короткие счастливые минуты, когда во время голода, эпидемий она ходила из дома в дом, занимаясь самой черной работой, отдавая все, что могла отдать, с радостью забывая о себе самой; потом все успокаивалось, и она возвращалась домой к мужу, человеку праведному, которого она никогда не любила по-настоящему, и ее самоотверженность всегда оставалась с ней, подобно мертвому ребенку. Тьевенна догадывалась (несмотря на свою редкую глупость), что Жанна скрыта от нее как бы темным облаком, что ее прошлое изобилует трагическими, а то и ужасными историями; такая жизнь была недоступна Тьевенне, но и привлекала ее. Она заговорила об этом с мужем, но тот не понял ее, подумал, что она испугалась, и успокоил ее: он, мол, начеку. Пока Жанна ведет себя как добропорядочная женщина, все будет хорошо. При малейшем отклонении… У него были свои соображения и сомнения относительно прошлого Жанны, но он считал ее скорее грешницей, чем колдуньей, – одной из тех девиц, которые следуют за армией, которым многое доводится пережить, а после того как их красота поблекла, они не знают, куда им податься. Несчастье не привлекало Прюдома, но он считал его полезным, оно выковывало хорошие орудия. Прюдом рассчитывал через некоторое время поместить Жанну у себя, сделать из нее что-то вроде служанки, в этой роли ей, естественно, наследует Мариетта. Впрочем, он оплачивал их услуги по справедливости, он не наживался на их несчастье, но использовал его. Пусть Тьевенна успокоится! Однако нуждалась ли на самом деле Тьевенна в успокоении? Прожив благополучную жизнь, без любви, без детей, рядом с таким человеком, как Франсуа, более кого-либо другого, как говорили, уподобившегося Господу (какой, однако, образ Бога можно было себе составить, глядя на Франсуа!), что она теперь будет делать с этим покоем и справедливостью! Тьевенна жаждала Жанниного несчастья, как пресыщенный ребенок хочет чужую игрушку, как у беременной есть желание, которое она считает себя вправе удовлетворить.