355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуаза Малле-Жорис » Три времени ночи » Текст книги (страница 19)
Три времени ночи
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:19

Текст книги "Три времени ночи"


Автор книги: Франсуаза Малле-Жорис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)

Да, не только простолюдины способны тяготеть к таким вещам, но и самых просвещенных, самых вдумчивых может засосать эта трясина. Разве он сам, приди к нему эта женщина или ей подобная и скажи: «В вашей власти, чтобы Жюльетта…», – разве не поддался бы он, хотя бы на миг, сомнению, не дрогнул бы? Разве не посетило бы его искушение отказаться от их с Франсуазой терпеливых усилий разбудить дремлющий разум, превозмочь – она свое горе, он свое унижение – перед этим убогим маленьким существом в пользу некоего простого магического решения? И если бы колдунья преуспела там, где союз человека с Господом оказался бесплодным…

Смутное беспокойство закрадывается в него, столь одинокого посреди теней этой печальной комнаты. Колеблющийся свет свечей у изголовья только усугубляет их нереальность. В обычное время в этой комнате, ясное дело, никто не живет. Сюда в спешном порядке принесли большой новый, словно недавно сотканный ковер – ничего общего с пологом над кроватью и шторами на высоком окне, до того ветхими, что они того и гляди рассыплются в прах. Столик явно из гостиной, так же как кресло и конторка рядом с ним (уж не воображают ли они, что он собирается читать стоя, словно какой-нибудь письмоводитель?). Зато шкаф скрипит, им не пользовались много лет – очевидно, с тех пор, как умерла хозяйка дома, которой, похоже, принадлежала эта комната. Это заставляют предположить ее размеры и вид, а еще заброшенный поломанный ткацкий станок в темном углу и такой неуместный здесь запыленный комодик с многочисленными ящичками. Похожий есть у Франсуазы – она хранит в нем нитки и вязанье. Но здешний комод пуст, как и шкаф, как и сама эта нежилая комната. Распятие, должно быть, принадлежало умершей; крохотная кропильница пуста, благочестивая картинка как раз из тех, что может держать в своей спальне женщина: с ангелочками и с окаймлением из цветов и плодов вокруг основного сюжета – Благовещения. Все они такие: даже святые догматы веры им подавай, украшенные какими-нибудь побрякушками и финтифлюшками. То же и с адом. Какой мужчина без помощи женщины мог бы додуматься до мерзких подробностей ведьмовского шабаша? Женщина – низшее существо, исключая разве что тех, кто знает свое место, как Франсуаза. Но даже и Франсуаза не лишена этих слабостей; сколько свечек она поставила, к скольким святым взывала, сколько раз совершила паломничество ради исцеления Жюльетты! Он не препятствовал ей, оправдывая это извечным мужским доводом в отношении суеверия: «Худа от этого не будет». Но разве, следуя этому доводу, не вступаешь в сделку с самим злом? «Мало ли что… Вдруг поможет…» Разве это не первый шаг навстречу колдовству? Разве сам он после очередного подобного поступка Франсуазы не вглядывался иногда в восковое личико ребенка со смутной надеждой, нелепой доверчивостью, порожденной отчаянием? А ведь сколько раз он повторял ей: «Только терпение и настойчивость… Смотрите, ей уже удалось усвоить несколько букв, несколько цифр… Мозг внезапно восстанет ото сна, если того пожелает Господь…» Но Франсуаза считала, что Господа можно поторопить. Даже лучшие из женщин… Точно так же, как они пристают к мужу с нарядами или украшениями, они пристают к Господу, убежденные, что рано или поздно ему надоест выслушивать их причитания и он уступит, как уступает им муж. Как это по-детски. С одной стороны, впрочем, трогательная доверчивость. Но и опасная. Надо будет (эта мысль и раньше приходила ему в голову, но сейчас, в свете этого процесса, предстала перед ним, как никогда, ясной и отчетливой) положить этому конец. Объяснить Франсуазе, что эти ее поползновения почти греховны, да-да, греховны. Господь исцелит Жюльетту, если сочтет нужным. Негоже его упрашивать, представлять этаким тираном, которого можно умилостивить жертвами и мольбами. Быть может, исцеление Жюльетты не предусмотрено божественным провидением. Но попробуйте втолковать это женщине. Вечно он наталкивается на неподатливость Франсуазы, характерную для всех женщин, на какую он натолкнулся и сейчас у этой проклятой колдуньи. Отвлеченные рассуждения им недоступны. Вообще говоря, они по самой своей природе мятежницы. Бунтуют против миропорядка – как светского, так и духовного. Истинной свободы, свободы разума, им понять не дано. Разве та же Жанна не намекала, что ее поступки подсказаны ей некой темной силой? Это проскальзывало у нее беспрестанно. «А что мне, по-вашему, было делать? Как поступить? Я была вынуждена…» Сатанинские рассуждения. Никого не принуждают губить свою душу. Каждый волен избрать стезю добра. В этом первооснова нормальной жизни, достоинство человека. В этом…

Он беспокойно заерзал в постели – теперь она стала казаться ему чересчур жаркой, перегретой. На лбу выступила испарина. В сердцах он вытер ее колпаком, да так его больше и не надел. Эти проклятые крестьяне не придумали ничего умнее, чем превратить комнату в адское пекло; но в непроветриваемом, нежилом помещении от этого лишь сильнее выступает влага на стенах. Он уже начинал ощущать на себе ее действие: беспокойство, ломота в пояснице, бессонница… А что, если ему завтра уехать?

Судьи будут неприятно удивлены. Разочарованы. И Клод д’Оффэ тоже. Но ведь в конце концов ему достаточно будет сказать: «Я удовлетворен допросом. Она, несомненно, колдунья. Сожгите ее, и дело с концом». Этого с лихвой хватит для того, чтобы умиротворить их совесть добропорядочных крестьян. Стоит Жанне исчезнуть, как они снова впадут в блаженную спячку – еще на добрых четверть века. До сих пор колдовство обходило эти края стороной. Они впадут в спячку. «Вы видели их? Мертвецы. Живые мертвецы», – сказала она. Он понимал ее лучше, чем желал себе в этом признаться. Их спящая совесть, нежелание задаваться вопросами… Несомненно, это искушение, грех. Но тут есть и положительная сторона. Сонное, равнодушное стадо жвачных животных – оно необходимо для крепости общества. Они, как известняк, как гумус. Сам Господь не осудил бы их за это. Одни созданы для размышлений, другие – для битв, и представляется естественным существование категории людей, созданных для того лишь, чтобы служить для других орудием, материалом. Они тоже по-своему солдаты. Они не знают ни куда идут, ни что делают, ни зачем они это делают, но они необходимы для нормальной жизнедеятельности всего организма. В этом смысл их жизни, хоть сами они об этом и не подозревают. И, быть может, несчастье с Жюльеттой тоже имеет смысл, пусть непостижимый для окружающих, но тем не менее реальный. Быть может, Жюльетта по-своему необходима? Ему представилось, что, окажись здесь Франсуаза, он сумел бы ей это объяснить. Если бы только по ее глазам он не понял, что она нарочно не желает понимать… В такие мгновения он почти боялся ее: кроткая, предупредительная, по-матерински ласковая женщина с золотистой кожей вдруг преображалась в нечто твердое, непробиваемое, глухое, совершенно чужое. Такое уже бывало. Каким одиноким он чувствовал себя тогда! Да, ради Жюльетты Франсуаза послушалась бы колдуньи. Возможно даже, не видя, не ощущая, что это кощунство, святотатство. Нет, никогда, ни за что на свете не согласилась бы она допустить, чтобы страдания ее ребенка могли оказаться полезными для мирового равновесия. Мятеж. Впервые он увидел это так ясно, и эта мысль его глубоко потрясла. Франсуаза – мятежница! Она, которую он взял в жены, полюбил за идеальное соответствие ее роли супруги, за ту непринужденность, с какой она существовала в тесных рамках этой роли, придавая ей смысл и наделяя достоинством. Как умела она поднять до уровня ритуала, чуть ли не священнодействия всякую бытовую мелочь, малейшее событие семейной жизни! И все это без напыщенности и излишних слов, одним своим присутствием, ясным и светлым… Он полюбил ее уже после того, как на ней женился. Только тогда, когда она впервые вызвала у него тревогу, он понял, признался себе, что любит ее. Ясное небо заволокло тучей, озерная гладь подернулась рябью в тот день, когда у трехлетней малышки Жюльетты, которая ходила, бегала и выглядела такой же крепенькой, как двое старших детей, случился первый припадок. К тому же она не говорила, не заговорила и год спустя… Туча сгустилась, потемнела. Ненавязчивая красота Франсуазы стала более заметной, ярко выраженной. Теперь она замкнулась в себе, в ней что-то неуловимо изменилось: она постепенно охладела к своему саду, цветам, все чаще отказывала себе в невинных маленьких развлечениях – музыке, вышивании… Не тогда ли впервые проявилось суеверие? Потеряла ли она вкус ко всему просто как человек, застигнутый горем, или же то было сознательное лишение себя всех удовольствий в надежде, что это действие, которое вполне можно расценить как магическое, пойдет на пользу дочери?

Не так ли зарождалась мысль прибегнуть к помощи Князя тьмы?

Надежда, разумеется, тщетная. Кто видел, чтобы хоть одна ведьма извлекла выгоду из совершенной ею постыдной сделки? Ни богатства, ни, по большей части, красоты, гонимые всеми… А при разоблачении их адский повелитель и вовсе бросает их на произвол судьбы… Любопытно, что ни примеры, ни здравый смысл не в состоянии их удержать. Упоение ненавистью, разгулом, властью над людьми сильно. Ведь власть налицо, в этом он убедился собственными глазами. Разве не ощущал он ее над собою в этот самый миг, когда ворочался, не в силах уснуть, когда чувствовал, как зарождается в нем едва ли не злоба на любимую жену, больное дитя; и откуда иначе взяться этой ужасной мысли, ставшей уже привычной, как бьющая в борт волна: «Лучше было бы…» Что бы он сказал, если бы узнал, что он, утонченный интеллектуал, искусный политик, скороспелый мудрец, уподобится мятежному крестьянину – существу, стоящему в его глазах на уровне животного, – который при виде своей новорожденной дочери со вздохом произнесет: «Лучше было б…», а в глазах Жанны будет та же темная ярость, тот же непроницаемый отказ понимать, что и в глазах Франсуазы, в глазах всякой женщины, которая защищает произведенную ею на свет жизнь? И тем не менее в какой-то особенно безысходный вечер он пробормотал: «Лучше было бы ей никогда не родиться…» – и Франсуаза обратила на него точно такой же взгляд.

Сама Жюльетта подошла тогда и стала ластиться к нему как зверек, смутно осознающий, что он в чем-то провинился; он еле удержался, чтобы не оттолкнуть ее от себя.

Повинна ли она? Конечно нет. Надо было просто проникнуться мыслью о необходимости этого. Но какой мыслью проникнется она, если когда-нибудь отдаст себе отчет в своем состоянии? «Чтобы бы вы сделали на моем месте?» Наглость? Да. Но если Жюльетта отдаст себе отчет в своем состоянии, она перестанет быть совершенно – как бы это сказать? – невинной. На нее ляжет ответственность. Конечно, ограниченная, однако она наделит Жюльетту свободной волей, духовным существованием. Ей будет предоставлен выбор. Быть может, она сумеет приносить какую-то пользу в доме, например, шить или – кто знает? – присматривать за детьми своих братьев… Уродливой ее не назовешь, только вот бывает не по себе от ее блуждающего взора. Быть может, ей еще удастся обрести равновесие, покой. И тогда Франсуаза вновь станет такой, какой была в первые дни замужества: улыбчивой феей, обожающей цветы, толмачом между ним и природой, ним и детьми, ним и жизнью… Он начинал засыпать.

В полудреме его охватила блаженная истома, какой он не испытывал никогда, разве что изредка в объятиях жены, и он представил себе, что, обретший былое красноречие, беседует с Жанной Арвилье. «У меня есть дочь, – говорит он ей, – которая, как и вы, приговорена. Она обречена жить в четырех стенах, она никогда не познает мира, никогда не приобщится к разуму; однако взгляните на нее: она кротка, она счастлива, она сумела почувствовать, что и ей отведена своя роль. Она никогда не покидает своего сада, и ее существование есть проявление благодати…» Он говорил, говорил, и его дом, его жизнь менялись прямо на глазах, обретали светлую прозрачность, освобождались от груза унижения и горя. Он тенью пересекал сад, где мальчики строили шалаш, и шалаш этот казался ему многообещающим символом их будущего призвания; он шел по гостиной, где Франсуаза шила, склонив над рукоделием свое прекрасное, с чуть крупными чертами лицо, и говорил ей слова любви, на которые обычно бывал скуп; он ласкал Жюльетту, присевшую на подушечке у его ног, – молчаливую Жюльетту, которая есть ключ ко всему, непостижимый и необходимый знак, поданный из мира духа; вот он шел в свой кабинет, сумрачный, спокойный, где он столько размышлял о счастии людей, о смысле религий… Сейчас он сядет за работу, пройдет еще день, тусклый и безмятежный, как Вечность… Но что-то мешает ему: слишком яростное пламя в камине (огненные языки в его сне до того осязаемы, что, казалось, вот-вот его поглотят); красные шторы на окне, исчерна-красные, словно запекшаяся кровь; итальянский кинжал на письменном столе – образчик ювелирного искусства, странный отблеск, сталь, железо, раны, крики роженицы, пытки, пламя, кровь… Пронзительный крик жизни и смерти исходит из недр дома, достигает кабинета, где он ждет рождения ребенка (которого?), крик, с которым ничего не поделать, красный крик, превосходящий пределы разумного…

Крик разрываемого тела, исторгающего из себя другое тело, которое, в свою очередь, породит следующее, чтобы страдание длилось всегда, чтобы зло не прерывалось… Он хочет заткнуть себе уши, но колдунья здесь, в комнате, где-то рядом, она не дает ему это сделать и смеется, смеется над криком, который никогда не прекратится, никогда ничему не поможет… Он умоляет: «Ребенок! Покажите мне ребенка!» Но она, суровая, страшная, как пифия, твердит, чеканя слоги: «Ребенка нет! Ребенка нет».

Инстинктивно он начал отбиваться, сел в постели, зашарил в темноте в поисках чего-то, сам не зная чего, еще не освободившись от власти сна… «Я болен». То была его первая трезвая мысль. Света! Угли в камине еще тлели. Зажечь свечу у изголовья. Он сидел в постели, и его бросало попеременно то в жар, то в холод. Он подождал, пока успокоится сердце. У этого человека с холодным умом слабые нервы. Он знал это, пользовался этим при случае, чтобы вызвать в себе волнение, которое испытывал в некотором роде только физически. Но нынче ночью тело возобладало над разумом, сказал он себе, переведя дух. Он воспроизвел в памяти все этапы сна, начавшегося столь безмятежно и завершившегося тревогой, и старался отыскать в нем предостережение, не сомневаясь, что оно там есть… Слепо руководствоваться своими снами и предчувствиями было бы неосмотрительно, но использовать их отнюдь не возбраняется. Древние…

Так что же ему снилось? Жюльетта… На какой-то миг она представилась ему ключом, разгадкой всего. Но каким образом?.. Предощущение, сквозь призму сна казавшееся ему столь очевидным, распадалось по мере того, как он пытался его уловить, сформулировать его суть. А колдунья? Почему она внушила ему вдруг такой ужас, почему он отождествил ее с той частью своей жизни, которую он еще не разгадал и, возможно, не разгадает никогда?

Ведь он сам пожелал встретиться с настоящей колдуньей. И вот слова, произнесенные колдуньей в его сне, оказываются полной противоположностью тем, что он готовился услышать, надеялся услышать. «Ребенка нет. Ребенка нет». Загадочные слова, которые он истолковал как отказ от веры, от конечной цели творения. Но если вдуматься, кому, как не колдунье, и веровать? Прочие «видели, аки в зерцале», но она-то, она видела «лицом к лицу». Так, значит, эти слова, которые, как он вообразил, произнесла она, которые он просто вообразил, исходили от него самого? От той части его «я», что сомневается, оспаривает, возражает?

Нет, он все еще не пришел в нормальное состояние; эти мысли – продолжение кошмара. У него вновь возникло искушение уехать. Ему вдруг стало страшно, что процесс не даст ему желаемого, и страшно, что он окажется перед лицом того, что искал. Страшно, что он сумеет найти искомое.

Он вспотел, хотя лоб оставался ледяным. Он снова натянул на голову ночной колпак. Эта влажная жара невыносима. Взять себя в руки. Терпеливо распутать клубок мыслей, ощущений, наваждений – ведь это и есть обрести себя самого, не так ли? Определиться, навести в самом себе полный порядок, при котором даже противоречия аккуратно выстроены одно за другим в ожидании своего разрешения. О, он терпелив – и в размышлениях, и в своей карьере – он готов признать, что допустил ошибку, отступить назад, взяться за дело с самого начала. Но где начало, отправная точка этого любопытства (вот оно, успокоительное слово), которое привело его в этот захолустный городок, в эту унылую комнату, к этому одиночеству?

Где начало? В вечерах, проведенных за чтением Библии, «иногда по два-три часа кряду в стремлении дознаться, какая же из религий, со всех сторон подвергающихся нападкам, истинна»?[9]9
  Подлинные слова Бодена. – Прим автора.


[Закрыть]

Несомненно, корень следует искать здесь, в этом странном интересе, понуждающем анализатор, этот стержень человеческого разума, вечно вращаться вокруг проблем, где разуму как раз и нет места. Гороскопы, небесные светила, сны всегда притягивали его, едва ли не завораживали. Разумеется, главную роль тут играла надежда низринуть их с пьедестала, поставить перед собой на колени, заставить признать свою зависимость от человеческой воли. Однако как сделать поправку на то влечение, какое испытываешь именно к тому, с чем сражаешься, и как в самой решительной схватке распознать смутное желание пасть?

О, временные победы всегда остаются за ним, и нынешняя ночь не исключение. Сейчас он совершенно отчетливо различает в своем интересе к колдунье потребность удостовериться в невидимом, получить гарантии. Если бить, то наверняка, и он, на собственном опыте удостоверившийся в том, что политика в конечном итоге в большей или меньшей степени подвержена воле случая, намерен исключить всякую случайность, когда дело касается его души. Сколь велико значение благодати, ему в настоящий момент неизвестно – более того, ему неприятна сама постановка вопроса. Ведь задача только в том, чтобы строить, не отбрасывая ни единого камня. Он сам себе зодчий, сам себе защитник. Здание должно расти, процесс – продвигаться, и Боден верит: настанет день, когда человеческий разум воссоздаст Божий промысел.

Эта мысль его успокоила. Он себя перестроил, мозг вновь работает с обманчивой ясностью, он рассеял ночные видения или, скорее, использовал их для своих целей. Механизм снова пущен в ход. И разве среди шестерен этого механизма, собственноручно им пригнанных, не одна из самых действенных – зло? Разве оно не лучшее доказательство воссоздания, в чертах которого он охотнее всего прозревает божественное творение?

Вот почему он не уедет. Нужно воссоздать эту женщину, эту колдунью. В этом смысл его сна. И по существу, если вдуматься, во сне он, вопреки видимости, одержал победу. Стремясь дать ему ключ к мирозданию, она была вынуждена отрицать его существование, отрицать самое себя как колдунью, чтобы найти против него оружие. Да-да! Еще можно все спасти. Можно построить такое общество, в котором даже зло будет обращено на пользу, в котором слепая любовь Франсуазы, недуг Жюльетты, его собственная беспомощность и отвращение (сказано не слишком сильно) к тому и другому – все займет свое место.

Всякий раз, когда он чувствовал, что погружается в сон, он стряхивал с себя оцепенение, садился в подушки и вновь подвергал самого себя допросу, убежденный в том, что дело не терпит. Итак, доказательство. Значит, он не уверен… Но кто в наше смутное время может быть уверенным? Идеи Реформации взбудоражили мир, и не без причины. Любой непредубежденный ум должен признать, что эти новые теории не лишены основания. Если вернуться к истоку, к Ветхому завету, можно обнаружить немало пассажей, допускающих самые различные толкования. Лютер, Кальвин, Цвингли… А мусульмане с их простым и диким верованием – разве не близки они тем патриархам, которые в награду за свою веру ожидали тучных пастбищ и бесчисленного, «аки волны морские», потомства? Что же остается незыблемым? Разве что четкая граница между Добром и Злом, между человеком, достойно и свободно заключившим союз с Господом, и тем, кто употребил свою свободу на то, чтобы выбрать мерзкую карикатуру на Святой дух? Да, хоть это остается очевидным на всем протяжении поисков. И грех – действительно доказательство, быть может, еще более очевидное, чем добро… Нет, не более очевидное, а более… Во всяком случае, более распространенное. Чистое добро, добрая воля, чистая любовь (очищенная от заблуждений, от внезапно темнеющих глаз, от обмороков и от крика, долгого крика жизни) – такое встречается редко. А зло тут, рядом, воплощенное в колдунах, удивительно простое; черное делает белое еще белее, и от этого на душе сразу как-то спокойнее. Оргии, шабаши, зарезанные младенцы, животные совокупления – все это существует, все это совершается; нынче ночью он даже возьмет на себя смелость утверждать, что такое должно существовать, дабы при лицезрении этих гнусностей люди понимали: сколь бы ты ни был несовершенен, терзаем сомнениями, но ты сделал выбор, ты не пошел на сговор, ты по сю сторону черты.

Или по ту. Человек выбрал, и выбрал свободно, сторону зла. И знает об этом, и, несомненно, черпает в этом мрачное удовлетворение. И он наделяется властью. Это бесспорно. Я видел это. Говорю вам: я сам это видел! И даже ощутил на себе. Хоть и узница, она сумела смутить мой разум. В ее глазах было торжество. Вот она, власть колдунов: чего бы они ни коснулись, оттуда сразу начинают бить источники зла. Так они сеют смуту. Вы уже не понимаете, в чьей вы власти, не узнаете цвета, голова идет кругом, и тогда ради какой-нибудь бессмысленной прихоти, удовлетворить которую человеческими средствами вам представляется невозможным, вы прибегаете к магии. С этого момента вы конченый человек. Даже если желаемый результат не достигнут. Но иногда он, видимо, бывает достигнут. Раз колдунья наделена способностью читать мысли, то наверняка обладает (или обладала) даром исполнения желаний. Некоторых желаний. Быть может, лишь тех, что относятся к духовной жизни? Говорят же, будто деньги, добытые чародейством, в прок не идут, а иногда в шкатулке владельца просто обращаются в сухие листья или труху. Исцеление, приносимое магией, тоже не настоящее. Это лишь видимость исцеления. Да, да, Франсуаза. Клянусь тебе. И отнюдь не потому, что я бежал…

Человек считает себя виновным. И становится им. А потом выбирает виновность. Гибельный путь, который используют колдуньи. Выбор зла приносит облегчение. Человек уже не блуждает в тумане. Он по крайней мере знает, на что идет, кому принадлежит. Быть может, он сумеет найти в этом видимость оправдания? Дочь колдуньи, она, возможно, еще колебалась, металась из стороны в сторону в этом призрачном мире… Но она вышла из него. Сделала выбор. Который могла сделать и по-другому. Я настаиваю на этом. Если она сознательно выбрала зло, то могла сознательно же выбрать и добро. Могла, как может всякое свободное создание Господа. И она заслуживает костра.

Он снова укладывается. Аккуратно, заботливо, как сделал бы это другому, подтыкает себе под бока одеяло. Он вполне это заслужил. Рассуждение логично, вывод обоснован. Движет мною стремление проанализировать сделку с дьяволом. Мне надо, чтобы эта женщина добровольно ее признала. Признание явится спасением для нее и для остальных. Оправдать можно все. Все ли? Толченое стекло, в котором медленно раздавливают пальцы обвиняемой? Лестницу, на которой ее тело растягивают так, что трещат, а иногда, если палач неуклюж, и ломаются кости? Жгуты, поджаривающие плоть, которая от этого пахнет, как обычное жаркое, вполне аппетитно? Дыбу, которая вырывает члены? Испанский сапожок? Наручники? Да, все. Все. Из этого горнила выходит правда. Что тут удивительного? Колдун избрал жизнь, здешний мир. Тело – его единственное достояние, поскольку душу он уже потерял. Значит, на это достояние и следует посягать. Только душа дает силы сопротивляться. Так что невиновность проявится сама. Конечно, не без мучений. Но разве все мы не мучаемся? (Мы – имеются в виду те, кто не является обвиняемым и не рискует им стать, поскольку явно сделал выбор.) Остается виновный наполовину. (Как укрепилась его способность к рассуждению! Временная власть над ним колдуньи иссякает, ее пагубное влияние ослабевает.) Итак, виновный наполовину тот, кто колеблется, кто бредет по той самой полосе между невинностью и виновностью, существование которой приходится признать, тот, кто не сделал выбор, кто – пора произнести это вслух – не принадлежит ни к какому лагерю, ни к какому обществу. Этот приносится в жертву. Он должен быть принесен в жертву. Это его так опрометчиво защищает Жан Вир, приводя доводы в пользу полубезумных, отбросов общества, бродячих цыганок, нищенок, душевнобольных, которых он называет «невинными». Невинность – совсем другое! Невинность – это то, что определяет себя, выбирает себя, провозглашает себя невинностью. Остальное – это…

А Жюльетта?

Жюльетта, родись она в бедной цыганской семье, Жюльетта, брошенная на краю канавы, Жюльетта-сирота – разве не составила бы она часть тех отбросов, гибель которых необходима? Отчего так получается, что все рассуждения всегда выводят на одну и ту же прогалину, на одно и то же пересечение дорог, отчего это выходит, что все объясняется и успокаивается лишь принесением в жертву Жюльетты, подобно тому как множество тропок ведет на Голгофу? И как он мог сжалиться над упрямой, озлобленной старой женщиной, когда ему нужно мысленно пожертвовать собственным ребенком? Дыба, испанский сапожок – разве это худшее мучение? И если дочь этой женщины умрет или продаст душу – неважно, – разве она тем самым не расплатится, как расплачивается он сам, и расплачивается ежеминутно. Агнец. Но не Божий Агнец, а Агнец увенчанный, обещающий Воскресение, в которое так трудно поверить. Агнец Исаак, жертвенность, доведенная до конца, без ангелов, без венца. Выпитая землей, засосанная землей черная кровь, которая уже не выступит вновь. Как там поется в этой колыбельной (Бог знает, где ему довелось ее слышать): «А на месте ее казни дивный вырос апельсин…»

Теперь уже и колыбельные. Куда его занесло? Быть может, нехитрая песенка, всплывшая из неведомых глубин памяти, – это знак? Душещипательная история о какой-то безвестной святой, обезглавленной жестоким отцом, порождение наивных народных верований – причем она тут? «Дивный вырос апельсин…» На крови скромной святой, которой, возможно, и не было, должно вырасти дерево, чтобы ребенок успокоился. Но жизнь далека от спокойствия, и это дерево с чудесными плодами – не от мира сего. Только и растут что ядовитые растения, семенами для которых служат трупы повешенных, как эта мандрагора с таинственными свойствами. Только дьявол вмешивается таким образом в дела мира сего. Господь далеко, далеко, и плоды Древа Жизни недостижимы… Так же медленно, как тонет в морской пучине какой-нибудь предмет, спящий погружается во все более глубокие пласты печали и сомнения. Только зло с его простотой способно вернуть ему веру детства, о которой у него сохранялись ностальгические воспоминания. Вот и конец рассуждения, вот причина холодной ярости, которая принуждает его, такого уравновешенного, такого осмотрительного – возможно, обладателя самого свободного ума в то время – изучать гороскопы, с бьющимся сердцем, как у человека, услышавшего о любимом им существе, внимать рассказам кумушек, где фигурирует Сатана. Сатана, ангел падший и потому единственный, кто появляется зримо. Имя любимого существа… И правда, не было бы большой натяжкой сказать, что он любит Сатану, как полюбят его еще более неистовой любовью еще столько судей и палачей. Только любовь может привести к такому варварству. Только любовь проливает столько крови. Жан Боден, оратор, юрист, писатель, – всего лишь одна из тех страстно увлеченных натур, которые хотят, которые умоляют Сатану, чтобы он существовал, которые отдадут ему на заклание многих и многих. Жан Боден будет только писать – с внезапною страстью, которая распаляет холодных, сухих, рассудительных; другие же будут убивать, пытать, никогда не уставая, никогда не пресыщаясь уверенностью, ужасающе искренние и, пока будут сжигать, сжигаемые страстью.

Богэ, откровенный болван, которому отказано в небесной благодати и который может слегка разогреть свою лимфу лишь адскими кострищами; утонченный де Ланкр, любитель рокайлей[10]10
  Рокайль – здесь: сооружение из раковин и необработанных камней, обычно садовое. – Прим. перев.


[Закрыть]
и музыки, который разорит весь Лабур[11]11
  Лабур – историческая провинция Страны басков, присоединенная к Франции в XV в. – Прим. перев.


[Закрыть]
, но так и не утолит свою жажду крови – по сути жажду Бога, ищущую и не находящую, чем насытиться; холодный Николя Реми де Шарм в Лотарингии, похвалявшийся, тем, что за пятнадцать лет сжег более девятисот жертв, с пеной у рта требовал смерти младенцам, которых пытались вырвать из его рук деревенские судьи, произвел опустошений поболее чумы и почил в мире и уважении в родной деревне, переваривая учиненную им бойню, принимая отягченность совести за душевный покой. И множество других ярых, старательных и благонравных, в тиши своих библиотек затачивающих обоюдоострое оружие, готовое поразить других и их самих, навеки спаянных тем, что причастились злу… Эти тоже в своих беспокойных снах, в населенных призраками ночах будут повторять подобно мающемуся бессонницей Жану Бодену: «Они сознаются! Они сознаются!» И подобно любовнику, в бессильной ярости твердящему: «Она любит меня» – и засыпающему с этой жаждой, которой никогда не утолить человеческому существу, будут засыпать и они на протяжении долгих лет во власти страха и надежды; так в конце концов в замке д’Оффэ этой ночью заснет и Жан Боден, тревожимый неясными призраками, что давно уже с ним не случалось (с отроческих лет, когда по ночам он размышлял о Реформации или изучал Каббалу), и все из-за этой женщины: Жанны Арвилье.

«Она сознается, сознается!» Этого только и добивался от нее палач. Бедный, за долгие годы бездействия он потерял сноровку, а ведь и в молодости он не отличался особым мастерством. В деревне над ним подшучивали, вспоминали, как много лет назад, вздергивая на дыбу гугенота, он оторвал ему руку и когда у того началась агония, в растерянности нагнулся к трепещущему телу и закричал: «Ну-ка, вставайте! Нечего прохлаждаться!» С тех пор ему почти не представлялось возможности оттачивать свои способности. Палачи, известное дело, народ добрый, тут он ничем от других палачей не отличался, однако чувство собственной неполноценности делало его угрюмым. Его даже особо не сторонились, как обычно случается с палачами, которые из-за этого приобретают почти трагическую значительность. Но у него действительно было мало случаев отличиться – время от времени ему приходилось вешать бедняка браконьера, но это не в счет. Не получая должных знаков уважения, он невзлюбил свое ремесло. Разумеется, он мог воспользоваться случаем с колдуньей, чтобы выдвинуться на передний план. Однако, не питая относительно себя иллюзий, он лишь показал женщине сверкающие, до блеска вычищенные орудия пытки, всем своим видом говоря: «Желаете испытать?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю