355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуаза Малле-Жорис » Три времени ночи » Текст книги (страница 20)
Три времени ночи
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:19

Текст книги "Три времени ночи"


Автор книги: Франсуаза Малле-Жорис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)

Конечно, если она заупрямится… Он здесь на этот случай. Его отвращение не переходило в жалость, хотя он немного ее знал. Нет, ему было все равно. На костре она умрет или от пыток – велика важность! Впрочем, он был почти уверен, что она умрет от его рук, ведь он давно уже не умел дозировать страдание, как его в свое время учили, да и не видел в этом прока. Признания, допросы – все это происходило в ином мире и никак его не касалось. Его дело убивать, он и убивал. Большего с него требовать не резон. «Привет, Жанна», – сказал он все же, когда ее привели. Она всегда разговаривала с ним учтивым тоном, почему он должен поступать иначе? Впрочем, у него всегда было чувство, что она рано или поздно попадет в его руки. Женщина пришла неизвестно откуда да еще с такой красивой девочкой – в результате в деревне возникают осложнения и приходится обращаться к палачу, чтобы с ними покончить. Возможно, и она это знала, как преследуемая дичь знает, что ее в конце концов разорвут собаки, но бежит, потому что так ей написано на роду? Может, поэтому она с ним здоровалась? Как здоровались с ним парни, уходившие в леса, часто красавцы, самые сильные, самые смешливые – ни дать ни взять зайцы с лоснящейся кожей, сверкающим взглядом, а потом в охотничьей сумке или на виселице куда все девается: мешанина из перьев и шерсти, выцветшей, выброшенной и убогое, дряблое, раскачивающееся на веревке тело. При мысли об этом палач испытывал грусть, некое чувство – не жалости, не сожаления, скорее поэтическое, как у охотника, когда он берет еще теплого зайца за уши и некоторое время его разглядывает, удивляясь, что так легко угасло сверкающее пламя жизни… Но разглядывает недолго, после чего бросает тушку в охотничью сумку и снова принимается за охоту. И он, палач, наблюдая за смертью браконьеров, с некой изящной грустью пожимал плечами и затягивал петлю для ближнего, просовывающего туда голову. Так, хотя приговор еще не вынесен, поленья для Жанны он уже припас загодя, ведь на это нужно время, а не успей он потом, опять его нарекут неумехой. «Привет, Жанна». То же самое он скажет и в день ее казни. Не тая злобы, не чувствуя отвращения. Все эти россказни про колдовство, как и про браконьеров, его не касаются. Ему эта женщина ничего не сделала.

– Значит, ты меня будешь пытать, – сказала она.

– Без этого нельзя, – сказал он с некоторой досадой (с этими женщинами держи ухо востро, и потом он опасался, что с Жанной не оберешься неприятностей. Был у него помощник, сын ризничего, он был очень силен, но и простоват, потому его и выбрали, но все-таки он ребенок и как бы не растерялся).

– А если я во всем сознаюсь?

– Так будет лучше. Намного лучше. А то для меня разницы нет – женщина, не женщина. Во мне все заскорузло… Если ты сознаешься, я проверну дело как надо, устрою большое пламя, сам встану сзади с кожаным шнуром и как только задымит, задушу тебя, никто и не заметит, так что отделаешься быстро.

– И все будут довольны, – злобно выдохнула она.

– А почему бы и нет?

Действительно, почему. Вот и стражник сердится, он хотел бы пойти поесть, в замке кормят уже не так сытно, а между тем ему слышно, как вверху, на кухне хлопочут…

– Ну вы идете?

Стражник говорил «вы». В его сознании они были как бы соединены. Колдунья, палач – одна компания. Лучше поменьше с ними обоими иметь дело. Сам он из Сен-Квентена, крестьян этих не знал. Пусть уж они сами между собой разбираются.

– Вообще-то я хотел перекусить.

– И перекусите, – подхватил палач. Ему тоже хотелось избавиться от стражника, ведь тот, должно быть, насмотрелся на пытки в других городах. Если стражник примется высматривать да наводить критику, он растеряется – палач себя знал хорошо – и переборщит, и Жанна того… Опять над ним будут смеяться. Не любил он этого.

– Ладно. Если вы не против. И потом, если начистоту, эти штуки мне всегда портят аппетит. Глупо, правда? Если она сознается, надо будет предупредить там наверху и прекратить пытки. Только без шуток, ладно? Если она окочурится, не сознавшись, а там узнают, что я оставил вас вдвоем, у меня будут неприятности.

– Вы думаете, мне это по сердцу, – рассердился палач.

– А если не по сердцу, зачем ты этим занимаешься? – вступила в разговор Жанна.

Ох уж эти женщины! Всегда все усложняют, вступают в пререкания.

– Значит, я вас оставлю, – сказал стражник, которого их препирательство не интересовало. – Вы уж тут сами разбирайтесь. У тебя часа четыре, судьи только садятся за стол.

Он поднялся по небольшой лестнице и был таков. Палач и Жанна остались вдвоем, в полумраке подвала, а между тем наверху было так хорошо, там ели, угощали других, спали…

– А ты чего не идешь есть? – спросила Жанна. Даже связанная она стояла прямо, и вид у нее был безучастный. Однако наметанным глазом профессионала палач заметил, что ноги у нее дрожат, как у лошади перед тем, как ее подкуют.

– Мне сюда приносят.

– Да, место тут не шибко веселое.

– Ремесло у меня тоже не из веселых, – сказал он без тени иронии. – В духоте и двигаюсь мало. Говорят, палач должен быть крепким. Теперь все больше всяких приспособлений. Тут немного повернуть винт, там рукоять. Знай я прежде…

– Что бы тогда?

– Я бы сделался солдатом. Солдат всегда в движении. Много ходит, всегда на свежем воздухе, много…

– Много убивает.

– Да, убивает, но тех, кто может защититься. Кругом опасности, и жизнь интересна.

– Да, солдат палачу не чета.

Он с подозрением взглянул на нее.

– Тебе что, не нравится мое ремесло? – спросил палач, и в его голосе послышалась угроза.

– Нет, почему? Я так. Просто, когда не защищаются, не интересно.

– Не в этом дело, – ворчит он. – Да и надо же кому-то и эту работу делать.

– Надо. Но почему именно тебе? Из тебя получился бы бравый солдат.

Славная женщина, подумал он. С ней можно поговорить. Пока не спустились судьи, время есть. Его раздражал сынишка ризничего, от нетерпения не находивший места. А что он себе представлял, этот сосунок? Что мы запляшем фарандолу?

– Ты поспокойнее не можешь? Жанна, тебе лучше поскорее сознаться. Раз твоя участь решена…

– А почему это она решена? – резко спросила Жанна.

– Ведьма! Ведьма! – прошипел вдруг в углу сын ризничего.

– Заткнись ты, рыжий! Этот малый глуп как пень. Да потому решено, что меня позвали, что все готово…

– Я видел дрова под навесом, – ухмыльнулся парень.

– Заткнись. Наградили меня помощничком! Говорю же тебе, все решено, я в таких делах разбираюсь. Колдунья есть колдунья, что же ты хочешь.

– А я колдунья?

– Наверно, раз ты здесь.

– Ты тоже здесь.

– Так я палач. И если ты думаешь, что я сам напросился…

– А я… – она уже не сдерживалась. – Ты думаешь, я просила себе такую участь? Как будто у меня была возможность выкарабкаться! Я уже стара, чтобы ударяться в бега, чуть что пускаться наутек, начинать все сызнова. Мне ни от кого ничего не было нужно, но тут, как на грех, эти Прюдомы.

– Послушай, я тут ни при чем, – ему было неловко. – Меня это не касается. Я только знаю, что из их лап уже не вырваться…

– Ты тоже у них в лапах, – убежденно сказала Жанна, но сказала вполголоса, так как боялась, что им помешают. – Или ты осмелишься утверждать, что волен был в своем выборе, ты, палач, сын палача! И если бы ты был женат, разве не заставили бы и твоего сына стать палачом?

– Я и не спорю, – согласился он. – Пусть так, ну и что?

Все они так говорят. Ну и что? В ней поднимался гнев, священный гнев, погубивший Тьевенну, Франсуа, гнев, которому она пожертвовала свою собственную дочь, так как Мариетту, она знала, тоже заподозрят в колдовстве, возможно, приговорят к смерти. Жанна думала, что по-своему она любила Мариетту, но ей надо было излить свою желчь, доказать им… И тогда перед секретарем суда, и перед судьей, и даже сейчас, в последнюю минуту, перед палачом она чувствовала, что не хозяйка сама себе, что в ней поднимается дивный и бесполезный гнев, порожденный злом. Языки пламени. «Ну и что? Ну и что?» – твердили жалкие людишки в Компьене, нищие и шуты, копошащиеся в своей нищете, как на перине, закостеневшие в своей грязи и мерзости и довольные собой… «Ну и что?» – говорили Франсуа и Тьевенна, бросив милостыню деревенскому дурачку и отпраздновав пасху. Остальное их не касалось и не могло их задеть. Они думали, что находятся в безопасности, в стороне, как и палач со своими орудиями пытки, способный вырвать «да» у любого, умалить до себя; но никто не бывает в безопасности, никто не бывает в стороне, и она докажет это, пусть в последний раз, но докажет…

Сознаться, не сознаться, какая разница? О, она в состоянии еще всех напугать, выкурить их из удобной скорлупы, оголить последний раз перед тем, как умереть. Любого из них, стоит ей захотеть, она это знала, чувствовала.

– Ну и что? Ладно, делай свое дело, пытай, убивай, ведь ты меня убьешь, всем известно, какой ты неловкий, но не уверяй меня, что тебе это в радость, что тебе, сильному, красивому мужчине, не стыдно пытать женщину, которая годится тебе в матери.

– Ничего мне не стыдно, – пробурчал он и двинулся к ней. Парнишка в углу засмеялся.

– А почему ты не женился, если тебе не стыдно? – закричала она, когда он уже протянул руку, чтобы ее схватить. – Скажи, почему ты не женился. И хотел бы ты, чтобы у тебя был такой вот сын?

И она кивнула на парнишку, который в предвкушении пытки раздувал огонь. Палач опустил руку.

– У меня есть сын, – произнес он. – В городе. Красивый мальчик. Я посылаю ему все свои деньги. У него будет свой магазин или ферма. Я его устрою в городе. Он уже умеет читать и писать. Он все получит, что захочет, ему и просить будет не надо.

Неожиданно выдав свою тайну, которую скрывал ото всех, палач недоумевал теперь, как вырвались у него эти слова. Жанна улыбалась.

– Все получит, ну-ну. А когда его спросят, твоего торговца, этого умного юношу, кто его отец, ты думаешь, он так и ответит: палач из Рибемона? У этого парня будет все, кроме отца. И так для него даже лучше. Ты ведь сам это знаешь, раз ты не женился на его матери? Раз тебе не позволили на ней жениться?

– Кто мне не позволил? Что ты брешешь? Ведьма! Ведьма!

Жанна не опускала глаз, а он возвышался над ней огромной тенью и размахивал молотком, который он поднял с пола. Вдруг Жанна закричала не своим голосом:

– Сжальтесь! Не убивайте меня! Я во всем сознаюсь.

Палач обернулся. На маленькой лестнице стоял судья из Лаона.

– Что здесь происходит? Где стражник? Где судьи?

– Они пошли есть, мессир. То есть они попросили…

– И вы пытаете обвиняемую в отсутствие свидетелей? Разве вы не знаете, что это беззаконно?

Жанна издавала душераздирающие крики.

– Я не…

– Я сам видел, как вы угрожали ей этим предметом.

– Она ведьма! Она видит все насквозь. Она мне сказала…

– Вас что, заменить? – холодно осведомился судья.

– Мессир… Монсеньор… но я… она меня вывела из себя… она…

– Творить суд – не ваше дело. Вам незачем ее слушать. Вы всего лишь орудие, поняли? Когда вам скажут действовать, будете действовать. Я пришлю сюда кого-нибудь. А пока не подходите к ней. Есть злоупотребления, которые я не намерен допускать.

– Но, мессир, я ей ничего не сделал!

Судья в нерешительности остановился у лестницы, бросил на связанную Жанну быстрый взгляд и отвернулся.

– Это не мое дело. Я сказал, что пришлю кого-нибудь. Ничего не делайте без приказа. Ваше занятие подобным… ремеслом имеет оправдание, лишь если вы не испытываете при этом ненависти и действуете по приказу. Вы не должны сводить счеты. Если вы обвиняете в чем-то эту женщину, пусть секретарь суда занесет ваши показания в протокол. Итак, вы ее обвиняете?

– Я… Я не знаю… нет, – забормотал палач.

– Ах так? Вам следует, вести себя достойно. Достаточно одного моего слова – и сюда пришлют палача из Сен-Квентена.

Боден поднялся на несколько ступенек и снова остановился.

– Без колебаний скажите правду, если этот человек пытал вас без допроса, – сказал он Жанне. И ушел.

Палач в ярости швырнул молоток на пол. Пробила-таки Жанна его толстую кожу; он рычал, бегая взад-вперед по комнате, как медведь по клетке. (Сравнение само приходило на ум: низкий потолок подвала буквально давил на рослого палача.) Жанна следила за ним. Веревки больно ранили ее тело, со вчерашнего дня ее почти не кормили, но сознание одержанной победы согревало сердце.

Теперь он уже не говорил: «Ну и что?» Он с трудом сдерживал гнев, цедил сквозь зубы ругательства, ненавидел и страдал: толстое благодушное животное, внезапно разбуженное, превращалось в опасного врага. Но разве не на себя саму она его науськала? Крестьянин, вовсе не злой, он приходил сюда, как приходил бы в поле, орудовал клещами и молотком, загонял в тело клинья, словно колья в изгородь, переносил крики и стоны, как непогоду, но она сумела задеть его за живое, разбередить рану, которую он носил в себе, как крестьяне носят свои болезни, не называя их по имени, не отличая даже своего болезненного состояния от обычного. И теперь он испытывал слепую ярость человека простоватого, бьющего ногой неодушевленный предмет, о который он ушибся, или с изумлением и злостью видящего, что царапина, которую он считал не стоящим внимания пустяком, загноилась и заражение распространяется понемногу по всему телу, представляя, возможно, угрозу самой жизни. И он глядел налитыми кровью глазами на женщину, которая открыла ему столь тягостные вещи; быть может, стоит ее умертвить, и все станет по-прежнему. Глухим раздраженным голосом он твердил: «Ведьма! Ведьма!», так что даже парнишка в своем углу испуганно затих.

Для чего все это? Зачем, Жанна? Чтобы лишний раз убедиться в странной власти, которую чудесным образом придает ей ненависть, желание ранить, рушить, убедиться, что эту власть она сохраняет и на краю гибели и даже после Жанниной смерти след, зародыш этой власти не утратится? Она с давних пор знает, что ненависть столь же плодотворна, как любовь; и близость, которая устанавливается между жертвой и палачом, связывающее их сообщничество даст плод, который в один прекрасный день (до этого дня Жанна не доживет) созреет и расколется на тысячи ядовитых зерен. Неистовое отчаянное желание, источник которого ей неведом, руководит Жанной, определяет ее поступки, уносит в бешеном потоке (не надо думать, будто она никогда не боролась; даже и в эту минуту огромная, угрожающе нависающая над ней тень палача заставляет трепетать ее плоть; но и в эту минуту в глубине души она недоумевает, она не знает, почему и как это происходит, на эту выходку ее толкнул инстинкт). Не то чтобы у Жанны возникает сознательная мысль; лишь время от времени перед ней как бы появляется образ Мариетты, как появлялся он, когда Жанна давала волю лихорадочной радости, обманывая Тьевенну. Она отстраняла этот образ, как отстраняют густые ветки кустарника, как прокладывают себе дорогу сквозь высокую траву, заслоняющую горизонт, к которому направляешь свой путь. Не замешена ли на любви эта потребность делать зло, встряхивать людей, вонзать раскаленное железо в трепещущую плоть, потворство всему двусмысленному в себе, любование грязью, гноем? Быть может, она любила свои жертвы? Но вот любит ли она Мариетту? Жанна баюкала в себе зло, как ребенка, Предпочитая его своему настоящему ребенку, гордой и неиспорченной Мариетте, этой незнакомке, которую неудержимый порыв заставлял расти прямо, так что и Жанна не смогла ее согнуть. Любовь тоже хочет ранить, хочет обладать, лепить по своему образу, оплодотворять. И не были ли в какой-то степени ее сообщниками те, кого она всегда без труда побеждала? Разве не стали ближе к ней, разве не стали ей братьями и сестрами эти люди, после того как появлялось еле заметное пятнышко греха, которому суждено погубить их с головой? Может, вкус к греху в извращенном виде отражает потребность к общению, и у некоторых эта потребность иначе и не проявляется. И разве не из-за неспособности наладить это общение с Мариеттой, даже когда та была совсем маленькой, отдалилась дочь от Жанны? Ибо Мариетта знакома с гневом, но не знакома с ненавистью; может быть другом, но не сообщником; отведала одиночества, но не горечи. У Мариетты с матерью нет ничего общего. Недаром она крестьянская дочь, дочь правдолюба, у которого руки в крови, а голова полна мечтаниями о городе справедливости. Нет сомнения, этот Жак, один из многочисленных Жаков, давно уже превратился в жалкий скелет, болтающийся на виселице, однако Мариетта, никогда его не знавшая, вылитая дочь своего отца – Мариетта, которая бесстрашно ходит в Рибемоне из дома в дом и доказывает, что ее мать невиновна, – со своим простым и гордым сердцем она сама верит в ее невиновность (невиновность в высшем смысле, которая допускает месть, возмездие; Мариетта не исключала возможность преступления, которое мать могла совершить, чтобы отомстить за дочь, спасти ее. Но разве тут есть вина?). Как Жанна могла бы чувствовать родственную связь с Мариеттой, порождением мечты о городе справедливости? Даже под пытками, арестованная, приговоренная к смерти, Мариетта осталась бы сама собой. Непорочной. Чистой. Чужой. Нет, у Жанны есть одно-единственное дитя – зло. И в эту минуту, если бы Жанна могла разобраться в своих собственных чувствах, она поняла бы, что униженный человек, чей разум затуманен кровью, палач, который ждет не дождется, когда он начнет ее пытать, ближе ей, чем Мариетта, которая пылает гневом и не собирается убегать из Рибемона, и ведь до сих пор никто не отважился обвинить ее в колдовстве.

Распознает ли Жанна в конце концов в себе подспудную ненависть к белокожей девочке с прекрасными руками, которая так и не поняла, что служила матери орудием? К упрямому, сердитому, большеротому ангелу, с чьих уст слетали гневные слова, звучные, как хвала, прямые, подобно кинжальным ударам, которые убивают, но не отравляют в отличие от яда? Жанне надо было дожить до костра, чтобы понять, что она не любит Мариетту, ведь не ее прекрасный профиль, профиль ангела или телочки, будет высматривать она перед смертью в толпе, а маленькое, поблекшее, взволнованное лицо Тьевенны, чьего мужа она убила, чью душу отравила и чей дом разорила; Тьевенна будет стоять там со слезами напрасной жалости на глазах, испытывая сомнения, нерешительность, угрызения совести, да, Тьевенна обвинила ее, но теперь она уже ни в чем не уверена, до последнего дня горести и невзгоды будут преследовать, мучить Тьевенну, эту родственную душу, не давать ей покоя…

И добродушный палач, вдруг со страхом сознающий, что ему нравится мучить другого; и секретаришка, который, обнаружив, что он убийца, уже этого не забудет; и сам судья, что не осмеливался сойти в подвал, погрузиться в темень, где на дне таилась ее злоба, ее жалость. Родственные души, родственные души… Она взойдет на костер не одна. Но никогда, ни при каких обстоятельствах она не взойдет на него с Мариеттой, как до нее многие колдуньи, соединенные с дочерьми грязной и глубокой связью. Прощай, Мариетта, тебя принесли в жертву, а ты не знаешь и не страдаешь от этого, до последнего момента ты будешь убиваться, что ты не рядом с матерью и не можешь ее поддержать. Подобный род страдания Жанна не может себе даже представить.

Рано или поздно Мариетта примет участие в человеческих распрях. Праведная ли это борьба, неправедная, ведут ее из убеждения или из мести – искусством распознавать такие вещи Мариетта не наделена. Не следует требовать от нее таких тонкостей; она столкнулась с несправедливостью и увидела, что у несправедливости человеческое лицо и бороться она будет с людьми и против людей. Преемственность же в их семье будет навсегда прервана. О матери Мариетта будет говорить так: «Моя мать убила, чтобы спасти мою честь», – и это не трюизм, ведь Мариетта будет верить и в честь, и в справедливость. Она так и покинет этот мир, обладая совершенством животного, которое немногим уступает совершенству ангелов. Кровные узы ночью будут разорваны. Жанна предчувствует это. И она перестает думать о Мариетте, как будто ее нет Жанна и сознается словно наперекор дочери.

– Вот она благодарность за мою доброту, – заговорил палач. – Я только беседовал с тобой, близко даже не подходил, и вот теперь из-за тебя я на дурном счету. Погоди же! Я человек не злой, но клянусь, ты у меня криком будешь кричать!

Особенно он сердится на Жанну за удивление, которое прочел в глазах ребенка, за его внезапное молчание, за страх, сменивший воодушевление на его маленьком бледном лице. Для этого дурачка он был палачом, существом влиятельным, облеченным властью. А по вине этой колдуньи судья разговаривал с ним как со слугой! Почел его простым орудием! Перед ребенком! О, конечно, этот парнишка не бог весть что. Дурачок, которого родители доверили палачу за неимением лучшего, отчаявшись пристроить его куда-нибудь еще, тем более что детей у палача нет, – так они думали, – и он передаст их чаду свою должность, оставит свой дом, а может, и кое-какие деньжата. Жестоким маленьким идиотом, лживым и трусливым, палач помыкал без зазрения совести, в глубине души презирая его и без конца сравнивая с красивым смышленым малышом, который рос вдали от отца, в Сен-Квентене. Однако, как бы то ни было, дурачок был единственным существом на свете, который им, палачом, восхищался, а это что-нибудь да значило. Он бегал за палачом почти как собачонка; когда же человека кусает его собственная собака, у него такое чувство, что ничего у него больше нет. Возмущение в глазах мальчика, изумление задевали палача за живое, будили память о давнем унижении.

– Но я ничего не сказала! – возразила Жанна.

– Ты глядела на него и стонала, ты его околдовала.

– Очень режут веревки. И потом, ты кричал, я испугалась.

– Пугаться или не пугаться – твое дело, – проворчал он. – Только напрасно он грозит позвать стражника или судью. Сама увидишь, тебе от этого легче не станет.

Палач кипел ненавистью к Жанне. И вообще сегодня он не узнавал себя, ведь он всегда выполнял свою работу без удовольствия и без отвращения, пытаясь (только сейчас он осознал, что постоянно прилагает к этому усилия) рассматривать его как обычное занятие, только менее утомительное и лучше оплачиваемое. В первый раз ему хотелось делать больно, и это его удивляло, будоражило неразвитую оцепенелую совесть. Его всегда поражало, что люди, по-видимому, считали, будто его ремесло должно волновать, доставлять удовольствие, вызывать отвращение, иметь определенную привлекательность. Он же видел в своем ремесле вещь малоприятную, но в конце концов будь он сыном мясника… Велика ли разница? Однако сегодня его собственное смятение говорило, что разница есть. «Так вот что значит ведьма!» – думал он.

Внезапно он опустился возле Жанны на корточки.

– Как ты узнала, что у меня есть ребенок?

– Ты сам сказал.

– А как ты заставила меня сказать? Я ведь никогда никому этого не говорил.

Жанна и сама не знала. Как она почуяла, где больное место у секретаря суда? Как догадалась, что Франсуа Прюдом положит глаз на Мариетту? Она чуяла тайну, страдание, угрызения совести, которые каждый человек таит в себе, как собака всеми своими порами под землей или в грязи чует кость; и если спросить Жанну, почему она задавала вопросы, почему чувствовала в себе потребность бередить чужие раны, она затруднилась бы ответить, будучи не в состоянии разобрать, где в ее пристрастии умалять других до себя, проявлять власть, ненависть, где любовь, где желание избавиться от одиночества. Могла ли она даже в эту минуту знать, что ею движет: страх перед палачом и его ненавистью, которую она сама же в нем пробудила, удовольствие от того, что он тут, рядом с ней, шепчет вещи, в которых никогда до сих пор не признавался, вызов, бунт против тех сил, из-за которых они оба, он и она, очутились здесь.

– Не хочешь отвечать! Ничего, заговоришь! Больше, чем надо, расскажешь!

Разумеется, она заговорит. Как и все в конечном итоге заговаривают, сознаются. Палач, секретарь суда, Тьевенна, Франсуа и многие-многие другие, которые приходили с благими пожеланиями, просили дать лекарство, вылечить больного, устроить бездетной ребенка, но в конце концов гнойник прорывался и с их уст срывались слова, доказывающие их зависть, ненависть, корыстолюбие. После победы Жанна всегда испытывала горестное облегчение. Иной радости она не знала, но эта была ей хорошо знакома. За свою жизнь Жанна насладилась ею вдоволь, ведь она умела ее вызывать, знала ей цену (и разве ее смерть – не цена, которую Жанне придется уплатить за то, что ей удалось породниться с чужими людьми?). И если из всех людей, которых она знала сколько-нибудь продолжительное время, только Мариетта ни разу не всколыхнула в ней подобных чувств, то это только потому, что Мариетте не в чем было сознаваться. Она до ужаса пуста. Быть может, чудодейственно пуста. Итак, про Мариетту нужно забыть.

– Понимаю, ты стараешься для своего ребенка. Чтобы ему было потом на что жить.

Он тотчас клюет на наживку. И облегченно вздыхает.

– Это правда. Сбережения, дом, все мое собственное, дом он сможет продать, сдать внаем.

Все они одинаковые. Они хотят убивать, властвовать, быть любимыми и при этом напрашиваются на похвалу. Хотят, чтобы их поступки объясняли благородными причинами, снимали с них вину. В этом Жанна тоже была мастерица. Боль от одной маленькой колючки отзывается по всему телу, надо только уметь ее всадить. Ничего больше не требуется. Благородные побудительные причины, благие желания только ускоряют гниение души. Однако должно пройти время, времени же у нее не остается.

– Зря ты на меня сердишься. Я всегда всем говорила: будьте уверены, у него есть на то свои причины. А они говорили, что твое ремесло тебе в радость, что ты жестокий.

– Кто это говорил? – воскликнул палач.

Он высился над нею огромной скалой. Но у Жанны не было времени испытывать страх, она вся была устремлена к своей цели, к неожиданному обретению сообщника, соединению родственных душ.

– Да так, все понемногу. Вот, к примеру, Франсуа, это Тьевенна втемяшила ему в голову, что ты жестокий.

– О, я сожгу эту мразь!

– И мэтр Роже, и Дениза де Мару, и еще…

– Неужели правда? – прошептал он подавленно.

Все эти люди вежливо с ним здоровались, при случае оказывали ему услуги, временами, когда не хватало мужчин, он помогал им косить или собирать виноград. Действительно, даже и тогда он ел в стороне и почти с ними не разговаривал, но потому что сам так хотел (по крайней мере он так думал). Просто подобный образ жизни, неразрывный с положением палача, позволял ему сохранять достоинство и даже предохранял от возможных вспышек чувствительности в случае, если его позовут вешать кого-нибудь из знакомых. Он всегда смотрел на вещи под этим углом зрения и не нарушал заведенного порядка, подобно старому солдату, который каждый день до блеска чистит свое оружие, не задаваясь вопросом, понадобится ли оно ему сегодня. И вдруг порядок, который, как считал палач, заведен им самим, приобретал иной смысл; неужели этот порядок – не результат его выбора, а навязан ему презрением окружающих? Сжившись с одиночеством, он никогда не был особенно общительным. Каждый месяц он ходил навестить сына, передать той, кого называл женой, свои сбережения и возвращался домой со спокойной душой, полагая, что добровольно исключает себя из их жизни, за которой следил издалека. Но была ли у него уверенность, что, попроси он, Десль согласилась бы на виду у всех жить с палачом? Она была высокой брюнеткой, как и он, неразговорчивой и работала в ювелирном магазине – скорее подруга хозяйки, чем служанка, – и малыш чувствовал себя там как дома. Внезапный порыв чувственности бросил друг к другу эти два молчаливых существа. Никогда не говорили они друг другу слов любви, но атмосфера откровенности и доверия соединяла их, сына палача и девочку-найденыша, у которой не было ни отца, ни матери. Он почти сразу устроил ее в Сент-Квентене. О женитьбе вопрос никогда не вставал.

– Бедняжка, люди такие черствые. Но в конце концов у тебя есть жена. Ты не один.

Была ли у него жена? Ему показалось само собой разумеющимся не жениться на Десль. Как и последовать по стезе отца. Как и передавать для ребенка почти тайком свое жалованье. Никогда он не спрашивал себя, почему Десль не требовала, чтобы он на ней женился, хотя девушки в таких случаях обычно стремятся выйти замуж. Была ли у него жена? Все смешалось у него в голове.

– Десль…

– Ее зовут Десль? Ты не стал на ней жениться, но в каком-то смысле она твоя жена. Она ведь знает, доверяет тебе…

Доверяла ли она? Десль так мало говорила. Стройная, всегда в белом переднике, изысканный вид, который придавали ей сдержанные манеры, длинная хрупкая шея, кротость и печаль то ли гувернантки, то ли монахини – вот и все, что он о ней знал. И время от времени час страсти, внезапная жгучая ночь, за которую ни один из них так и не промолвил ни слова. Была ли она ему женой?

– Да, она должна знать, должна понимать… Тебе такие вещи знакомы. Так ты уверена в этом?

Он вдруг стал мягким, как ребенок. Покорным. Все они одинаковы. Но, наверно, в последний раз смакует она шепоток сообщника, внезапное беспомощное состояние униженного человека, который в безвыходном положении вверяет себя рукам, умеющим врачевать рану, но и убивать.

– Когда она попросила тебя жениться на ней…

– Ты прекрасно знаешь, что она не попросила.

Голос глухой, безжизненный. Да, он в ее власти.

Она действительно знала, всегда все знала и уже давно не задумывалась над тем, почему так получается. Истина – это то, что приносит страдание.

– Жанна, может, она не попросила из-за ребенка? Из-за малыша? Десль мозговитая. Голова. Она, должно быть, подумала…

– Ах, бедный ты бедный, кто тут может поручиться? Думала она о себе или о ребенке? Кто может сказать такие вещи?

Тон ласковый, жалостливый. Теперь уже не Жанна причиняла ему боль, он сам – словно конь, который не дается в удила и ранит себе пасть. Жанна и вправду чувствовала что-то вроде жалости к нему, к себе самой. Им обоим не вырваться; только он еще не расстался с надеждой.

– Ты, ты можешь сказать! Ты ведь колдунья! Скажи! Скажи, что Десль моя жена! Что она меня любит!

Слова упали в тишину. Он прислушивается к словам, как тогда, когда выдал свою тайну. Но в этот раз тайна была скрыта от него самого. Любовь. Это слово никогда даже не приходило ему на ум. Потому ли, что он просто не задумывался и все шло само собой? Но вот слово упало в тишину, как камень в колодец, он слушал, как оно падает, и у него кружилась голова. Жанна слушала тоже. Любовь. Она знала, что это такое. Знала, что произносить это слово можно, лишь страдая. Она знала, что любовь существует, раз столько мужчин и женщин молили ее помочь в их любовных делах. Но ей было известно – так она думала, – что любовь – всего лишь безрассудная болезненная жажда, которую ничто не утоляет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю