412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Филипп Арьес » История частной жизни. Том 3: От Ренессанса до эпохи Просвещения » Текст книги (страница 15)
История частной жизни. Том 3: От Ренессанса до эпохи Просвещения
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 14:25

Текст книги "История частной жизни. Том 3: От Ренессанса до эпохи Просвещения"


Автор книги: Филипп Арьес


Соавторы: Даниэль Фабр,Жак Ревель,Мадлен Фуазиль,Ален Колломп,Орест Ранум,Франсуа Лебрен,Жан–Луи Фландрен,Морис Эмар,Ив Кастан,Жан Мари Гулемо

Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 50 страниц)

Однако судьбы эразмовского «вежества» связаны отнюдь не только с этим переходным периодом. Несмотря на кажущуюся жесткую формульность, оно предполагало перестройку и приспособление обновляемых практик.

Приличия для всех

Вскоре после выхода в свет «О приличии детских нравов» превращается в общее достояние. Но это не только большой издательский – и, по–видимому, читательский – успех: текст трактата становится предметом коллективной переработки, меняющей его цели и по–иному определяющей способы его использования. Это происходит очень быстро, и в основном уже может считаться состоявшимся фактом в 1550‑е годы. Влияние таких мутаций сказывается чрезвычайно долго, вплоть до середины XIX века.

Первое изменение: будучи производной от гуманистического проекта, предложенная модель вежества уже через несколько лет оказывается вовлеченной в протестантские – как лютеранские, так и кальвинистские – реформы. Об этом отчетливо свидетельствует география распространения книги, которая имеет громкий успех там, где торжествует Реформация или где ощущается ее глубинное влияние. Такое совпадение не вызывает особенного удивления, хотя в конфликте между христианскими конфессиями сам Эразм скрупулезно придерживался позиции золотой середины. Проблема детского воспитания была центральной для протестантов[107]107
  Strauss G. Luther's House of Learning. Baltimore, 1979; Ozment St. When Fathers Ruled Family Life in Reformation Europe. Cambridge (Mass.), 1983.


[Закрыть]
. Как писал пастор Фейт Дитрих из Нюрнберга: «Есть ли в целом свете что–либо драгоценней, дороже и милее, чем благочестивое, послушное, дисциплинированное дитя, готовое к учению?» Этот педагогический пыл объяснялся двояко. С одной стороны, в отличие от Эразма реформаторы полагали, что, как всякая тварь, ребенок от природы дурен и склонен ко злу. Спасти его может только благодать, но суровое воспитание по крайней мере способно подготовить почву и сдерживать порочные инстинкты, опасную непосредственность. С другой, имели место более земные соображения: при всем тяготении к греху дети становятся взрослыми, которым надо вести совместное существование, а потому религиозная озабоченность оборачивается политической. Там, где побеждает Реформация, и духовные, и светские власти, как правило, тщательно контролируют школьные программы, порядки и распорядок дня.

В этом проекте властного насаждения новых правил обучение вежеству играло центральную роль, поскольку с помощью телесных ограничений оно позволяло дисциплинировать души и одновременно прививать детям единую норму общественного поведения. Кроме того, его преимущество состояло еще в том, что ребенок приучался постоянно контролировать свое время, занятия и действия. За пять лет до Эразма Отто Брунфельс – монах, перешедший на сторону Реформации и ставший школьным инспектором в Страсбурге, – опубликовал трактат «О дисциплине и обучении детей». В протестантских странах его потом часто печатали под одной обложкой с «О приличии детских нравов». В нем Брунфельс дотошно расписывал правила, которыми регулировались не только ежедневные религиозные и школьные занятия, но все поведение ребенка, от рассвета до заката. Их внедрение позволило бы полностью контролировать, как он распоряжается своим временем.

Второе изменение во многом связано с первым: приличия входят в школьную программу, что отнюдь не предполагалось первоначальным проектом. Напротив, Эразм скорее был сторонником домашнего образования, когда ребенок остается в кругу семьи и обучается родителями или в крайнем случае специально выбранным наставником. Именно тут он узнает жизнь и видит необходимые образцы: «Если за столом он делает что–то неподобающее, то ему на это указывается, и после замечания он согласует свое поведение с тем образцом, который ему предложен. Когда его приводят в храм, то он обучается там становиться на колени, складывать ручонки, снимать шляпу и придавать всему телу благочестивую позу…» Вслед за древними Эразм считал, что добронравию учатся посредством подражания, то есть социального таланта, свойственного детям. Протестантские педагоги относятся к этому с большой долей пессимизма. Конечно, никто из них не отрицает, что семья, во главе которой стоит отец, должна быть местом особого воспитания, но они не считают его достаточным. Ему не хватает дисциплины, обучения жизни в социуме, которое осуществимо только в школе. С этого момента приличия становятся частью школьного расписания, проводником для религиозного и гражданского образования (отделить одно от другого практически невозможно).

Эта дисциплина в основном предназначена для детей от семи (возраст «вхождения в разум») до двенадцати (пубертатный период) лет, осваивающих начатки знаний – навыки чтения, письма, реже счета. На протяжении XVI века школьные регламенты с дотошным вниманием к деталям внедряли ее по всему германоязычному миру, от Рейна до Балтики; то же мы видим в Англии и Нидерландах. В 1625 году Генеральные штаты сделали обучение вежеству обязательным для Соединенных провинций, и это решение оставалось в силе на всем протяжении XVII столетия[108]108
  Bierliaire F. Erasmus at school: the De civilitate morum puerilium libellus // Essays on the Works of Erasmus. Ed. R. L. de Malen. Yale, 1978. P. 239–251.


[Закрыть]
. Но даже если отрешиться от декретов властей, есть множество свидетельств тому, что в Северной Европе трактаты о вежестве становятся обязательным элементом начального воспитания. (Естественно, это не означает, что ими не пользуются в других местах: скажем, кельнские иезуиты в своем коллеже (1574); Франсуа Эм, наставник епископальной школы в Куртрэ, перелагает книгу Эразма стихами (1578); позднее Никола Мерсье, профессор Наваррского коллежа, переиздаст версию Эма вместе с собственным трудом «О школьных обязанностях» (1657). Кроме того, это источник вдохновения для многих семинарских уложений.) В малых школах, где сначала проходят алфавит и овладевают начатками чтения на латыни, а затем обращаются к родному языку, «О приличиях» быстро становится заключительным этапом обучения, когда от чтения печатных текстов переходят к чтению рукописных. С конца 1550‑х годов учебники хороших манер все чаще набираются новым шрифтом, так называемыми «французскими литерами искусной руки», придуманными вначале лионскими, затем парижскими типографами и имитирующими почерк[109]109
  Carter H., Vervliet H. Civilite Types. Oxford, 1966; Fontaine Verwey H. de la. Les caracteres de civilite et la propagande religieuse // Bibliotheque d’humanisme et de Renaissance, travaux et documents. 1964. T. XVI. P. 7–27.


[Закрыть]
. Поэтому такие трактаты, помимо своего непосредственного назначения, использовались для обучения навыку чтения рукописных текстов.

Так приличия проникают в школьное обучение и имеют столь громкий успех, что, начиная с последней трети XVI века, зона их распространения выходит за пределы протестантского мира. Уже в 1550 году Левенский университет рекомендует чтение «О приличии детских нравов», и вскоре подозрительное отношение к нему (во многом обусловленное теми поправками, которые вносили издатели–протестанты) полностью рассеивается. С этого момента приличия становятся частью глобального проекта католической Реформации. Об их распространении можно судить по тому факту, что в начале XVII века трактат Эразма, переименованный в «Наставления в вежестве и христианской скромности», используется в школах для девочек, организованных в Лотарингии Пьером Фурье[110]110
  Rohan–Chabot A. de. Les Ecoles de campagne en Lorraine au XVIIIe siecle. Paris, 1967. P. 167.


[Закрыть]
. Как мы увидим, смысловая подмена происходит отнюдь не случайно. Реформатор (в конце XIX века причисленный к лику святых) строго очерчивает рамки подобного обучения: наставницы «должны… принимать во внимание разумные пожелания и намерения отцов и матерей и воздерживаться от добавления того, что есть свойство религиозной жизни». Но оговоркам такого рода было суждено недолгое существование. Уже в последней трети века благотворительные школы для детей городской бедноты – скажем, в Лионе их организует Шарль Демиа, а позднее Братство христианских школ (первая община основана Жан–Батистом де Ла Салем в 1679 году) – берут на вооружение эразмовскую модель, превращая ее в орудие авторитарного контроля. Дрессировка тела сопровождается жестким надзором за тем временем и пространством, которым располагает ребенок. Застывший свод беспрекословных предписаний – такова последняя и наиболее массовая форма традиционного обучения манерам, пережитки которой сохраняются вплоть до нашего времени. Внушительный успех имели и подробные «Правила христианской благопристойности и приличия», которые Ла Саль выпустил в 1703 году и которые к 1875 году насчитывали не менее 126 переизданий[111]111
  См. предисловие к «Правилам» брата Мориса–Огюста (Cahiers lassaliens. 1964. No. 19 Rome). C 1722 года существовало издание, предназначенное для Христианских школ для девочек.


[Закрыть]
. Такова последняя фаза процесса школьной институционализации, за полтора ьека глубинным образом изменившего первоначальную программу обучения вежеству.

Эти перемены имели важные последствия в том, что касалось внедрения поведенческих навыков. Как уже было сказано, главной целью Эразма было объяснить ребенку необходимость базовых правил общежития. Во всем прочем он не дает конкретных предписаний и в основном полагается на те уроки, которые предлагает семья, и на способность к подражанию. Но уже по первым адаптациям «О приличии детских нравов» видно, что почти сразу на повестку дня встает проблема организации регулярного воспитания. Когда Хадамариус перелагает трактат Эразма в виде катехизиса (вопросов и ответов), когда другие издатели переписывают его стихами или когда Эвальд Галл извлекает из него ряд безоговорочных предписаний («Нравственные законы», 1536), то это делается в дидактических целях, для облегчения его запоминания и заучивания. Таким образом, текст Эразмаста новится частью разношерстного корпуса школьных материалов, поскольку в реформационных кругах уже с 1530‑х годов не делают различия между основами веры, морали и грамотности[112]112
  Peter R. Labecedaire genevois ou catechisme elementaire de Calvin // Revue d’histoire et philosophie religieuses. 1965. No. 1. P. 11–45.


[Закрыть]
. Свидетельством тому перевод его названия, сделанный протестантом Клодом Урсом де Кальвиаком: «Честное приличие для детей, с тем чтобы научиться хорошо читать, произносить и писать» (1559). Уже в этом издании появляются добавления, которые будут сопровождать текст Эразма на протяжении долгого времени, – алфавит, краткий курс по пунктуации и орфографии. И вот перед нами настоящий учебник.

Последствия этих трансформаций двояки. С одной стороны, меняется модальность трактата. «О приличии детских нравов» можно воспринимать как предостережение ребенку о необходимости обращать внимание на способы телесного выражения. Реальное обучение, по мысли Эразма, происходит в социуме, прежде всего в семейном кругу. Но текст эволюционирует, а вместе с ним разрешенные им практики. Он обретает определенную самоценность: популярные трактаты XVII–XVIII веков уже обращаются непосредственно к читателю, устанавливают с ним личное взаимодействие. Он должен заучивать тексты наизусть, превращать их в диалог в подражание катехизису или извлекать из них определенные максимы, которые необходимо знать вне зависимости от непосредственного опыта. Вскоре – и это действительно происходит очень быстро – телесная дрессура оказывается крепко спаяна со школьным обучением чтению, письму, молитве, то есть со строго иерархизированной структурой педагогики. Учитель читает, ученики, глядя в книгу, повторяют за ним, затем записывают: усвоение уроков вежества подготавливается жесткой дидактической системой, основанной на повторении и послушании. Она имеет коллективный характер и быстро научается эксплуатировать возможности взаимного контроля, предоставляемые школьным мирком. Активное изобретение социабельности превращается в насильственный конформизм.

Но это еще не все. Став одной из основ школьного воспитания, приличия утрачивают внутреннюю связь с породившими их историческими обстоятельствами и вписываются в «большую длительность» педагогических моделей. В эпоху, когда учебные материалы отличаются крайней пестротой, особенно когда речь идет о малых школах, приличия остаются одной из базовых ценностей вплоть до середины XIX века[113]113
  Julia D. Livres de classe et usages pedagogiques // Histoire de ledition francaise. T. II. P. 468–497.


[Закрыть]
. Безусловно, несколько поколений текстов сменяют друг друга, и тем не менее нельзя не поразиться устойчивости формулы, сохраняющейся наперекор глубинным общественным изменениям. В 1863 году Конгрегация миссионеров переиздает латинские «Правила светской и христианской благопристойности», впервые выпущенные одним из ее членов в 1667 году[114]114
  Praeceptiones ad vitam inter homines ex decoro eoque christiano instituendam. Paris, 1863. Автором этого сочинения был Жак Корборан де Ла Фосс. Благодарю Д. Жулиа за любезно предоставленный мне документ.


[Закрыть]
. Педагогическая инертность не является исключительным свойством католической системы образования. Когда в 1833 году Гизо инициирует проверку Французских школ, то выясняется, что «О приличии детских нравов» остается одним из основополагающих текстов начального обучения. Двадцать лет спустя это же подтверждают инспекторы Академии. А «Педагогический словарь» Фердинанда Бюиссона, призванный увековечить идею новой школы, в 1882 году стыдливо признает, что некоторые эразмовские правила «остаются весьма популярны».

Эта трехсотлетняя стабильность, конечно, вызывает вопросы. За ней стоит застывшая педагогическая и культурная модель, быстро утвердившая свое главенствующее положение – тем более что ее адаптации имели формальный характер. И хотя Пьер Салиа, первый французский переводчик Эразма, в 1537 году с гордостью заявлял: «Французская нация никому не уступает и даже превосходит всех в достоинстве, поведении, жестах и манерах; короче, во всех способах изящно, человечно и пристойно вести себя и изъясняться, которыми она, по–видимому, наделена самой природой», а последующие трактаты предлагали читателям XVII и XVIII веков «практикующиеся во Франции приличия», на самом деле правила оставались одними и теми же, и вне зависимости от страны это были узоры, вышиваемые по эразмовой канве. Еще одной причиной подобной устойчивости могла быть удачно найденная издательская формула: недорогая книга небольшого формата, где под одной обложкой предлагается один и тот же элементарный и общедоступный набор знаний. Успех Эразма стал возможен благодаря необычайному расцвету книгопечатания, чем успели воспользоваться и его эпигоны: так, после смерти издателя Ришара Бретона в 1571 году, в описи его имущества фигурировало целых 1600 экземпляров Кальвиака. Тиражи достигают новых высот, когда трактат Эразма входит в корпус текстов «Синей библиотеки».

Первое издание такого рода было выпущено Жирарденом из Труа в 1600 году; за ним последовали многочисленные перепечатки второй половины XVII века; в XVIII–XIX веках к более или менее близким переработкам Эразма добавляются (как в полном, так и в сокращенном виде) «Правила» Жан—Батиста де Ла Саля. Примеру шампаньского издателя последовали печатники Северной Франции, Нормандии, до– дины Луары и Фландрии: теперь у некоторых типографов уже были не десятки, а сотни тысяч экземпляров, а в общем обороте, возможно, миллионы[115]115
  Ср.: Lanette–Claverie Cl. La librairie francaise en 1700 // Revue franchise dhistoire du livre, 1972. P. 3–44.


[Закрыть]
. В основном эти тексты не имели канонической версии, хотя кусками воспроизводили друг Друга вплоть до опечаток. Но в большинстве случаев это была все та же формула, где обучение нормам поведения и зубрежка моральных максим (начиная с издания Удо 1649 года к трактату о приличиях часто добавлялись «Четверостишия» Пибрака) шли вместе с основами чтения и правописания. Иногда сюда же добавлялись «пифагорейские таблицы» для овладения счетом и даже небольшой перечень омонимов, помогающий разобраться с одинаково звучащими словами. Названия подобных сборников подчеркивали широту спектра предоставляемых ими возможностей. К примеру, издание 1714 года, выпущенное в Труа вдовой Гарнье, именовалось «Честная пристойность для наставления детей, в начале которой показано, как научиться хорошо читать, произносить и писать; издание исправленное и дополненное превосходным трактатом о том, как обучиться орфографии; составлено миссионером. Вместе с превосходными предписаниями и поучениями для наставления юношества правильно себя вести в любой компании». Все эти премудрости умещались на 80 страницах малоформатного сборника. Судя по популярности изданий такого рода, «приличия» снова меняют сущность и достигают более широкой читательской аудитории, чем просто школьная. Не случайно, что в конце XVII века Словарь Академии фиксирует, что «о человеке, который не выполняет самых обычных обязанностей, принято говорить, что он не читал „О приличии детских нравов”». Для массового читателя такой учебник становится суммой знаний, которые могут использоваться напрямую, для обучения основам грамоты и т. д., или же удовлетворять индивидуальные нужды своих разнородных адресатов. Так, госпожа де Ментенон вспоминала, что в детстве заучивала «Четверостишия» Пибрака. Были ли молодые буржуа, гордо указывавшие на первой странице своего экземпляра, что «книга является собственностью такого–то», теми же читателями, чья неловкая рука пыталась изобразить подпись на других страницах той же книги? Для многих обладателей – возможно, для большинства? – приобретение подобных трактатов о приличии, недорогих, но трудно читаемых из–за архаического и стершегося шрифта, по–видимому, означало домашнее пользование небольшой энциклопедией элементарных знаний. А в вопросах культурных ценностей владение часто равнозначно праву обладания: за пределами детских и школьных практик могли существовать разнообразные стихийные формы чтения или просто присвоения, о которых мы можем только гадать.

От приватного к публичному, от интимного к тайному

«Один французский дворянин неизменно сморкался в руку, что является непростительным нарушением наших обычаев. Защищая как–то свою привычку (а он был весьма находчивый спорщик), он обратился ко мне с вопросом – какие же преимущества имеет это грязное выделение сравнительно с прочими, что мы собираем его в отличное тонкое полотно, завертываем и, что еще хуже, храним при себе? <…> Я счел его слова не лишенными известного смысла и, привыкнув к тому, что он очищает нос описанным способом, перестал обращать на это внимание, хотя, слушая подобные рассказы о чужестранцах, мы находим их омерзительными» Когда Монтень писал это, время иронической отрешенности или уже прошло, или еще не наступило. Процесс изменения поведенческих привычек, происходивший в XVI–XVIII столетиях, двигался в обратном направлении, к более строгому соблюдению норм и принудительному единообразию. Более полувека назад Норберт Элиас показал, что такое принуждение имело разнообразные формы и зависело не только от давления, оказываемого группой на своих членов (причем сверху до низу), но – и все в большей степени – от внутреннего усвоения общественных правил каждым человеком. Социализацию поведения нельзя интерпретировать исключительно в терминах подчинения, устанавливаемого извне. Она обретает действенность лишь тогда, когда каждый стремится «властвовать над собой», как это советовали древние авторы, и начинает воспринимать норму как вторую натуру или, еще лучше, как возвращение к истинной натуре.

Эта работа общества над собой идет в двух направлениях, на первый взгляд противоположных, но приводящих к сходным результатам. Учебники приличий стремятся создать условия для приятного и допустимого общения, причем условия, максимально приближенные к требованиям религии. Для этого они предписывают своим читателям вести себя в соответствии с правилами социабельности, имеющими все более императивный и всеобъемлющий характер. Достраивая эразмовскую модель до ее логического завершения, их авторы предполагают, что любое индивидуальное действие – в идеале – находится под коллективным надзором. При этом от каждого требуется отделить в себе то, что можно показывать миру (то есть приличное, а потому хорошее), от того, о чем всем прочим – да и самому – лучше не знать. В результате индивидуальное пространство оказывается под контролем общества, и одновременно на некоторые его части накладывается запрет как на нечто постыдное. Однако не стоит слишком резко противопоставлять два аспекта единого процесса, поскольку это скорее две стороны одной медали, в данном случае – социальной истории чувствительности.

Итак, с одной стороны, перед нами триумф видимости, за которым, как уже говорилось, стоит предшествующая традиция воспитательной литературы, постулирующая, что 1) самообладание есть манера показывать себя внешнему миру и 2) именно оно является залогом социабельности. Куртуазные трактаты регулировали лишь часть коллективного существования (скажем, застолье или военную службу); Эразм в целом считал целесообразным запрещать только то, что может оскорбить окружающих или ввести их в заблуждение. Теперь же требования распространяются практически на все аспекты повседневного поведения. Юному адресату «О приличии детских нравов» рекомендовалось придерживаться «золотой середины», равно далекой от всяческих крайностей и приемлемой для максимального большинства. Для этого ему предписывалось иметь «чело приветливое и гладкое, указывающее на спокойную совесть и открытый дух», «спокойный и откровенный» взгляд, «мягкий и поставленный голос» и, главным образом, благоразумие. Двумя столетиями позже Ла Саль целиком посвящает первую часть своего трактата «скромности, которая должна проявляться во внешнем виде и во всей телесной осанке». С самого начала задается общий тон: «Ничто так не придает виду человеку, убеждая в его скромности, то есть разумности и добронравии, как умение держать все члены в соответствии с требованиями природы или обычая». После общей презентации, своего рода панегирика скромности[116]116
  Vigarello G. Le corps redresse. Paris, 1978.


[Закрыть]
, «Правила» детально описывают всю диспозицию: «Извне ничто не должно казаться заученным, но необходимо уметь выверять все свои жесты и держать необходимую осанку». От ребенка теперь ожидается не предписанная Эразмом веселость, но «некоторая серьезность и величественность», «вид возвышенный и величавый», «облик серьезный и благоразумный».

Но дело не ограничивается общими пожеланиями. Возьмем, к примеру, застольные манеры, на протяжении долгого времени привлекавшие внимание педагогов. Вплоть до середины XVI века главными рекомендациями были умеренность, приличие и уважение к сотрапезникам. Они есть и в последующих учебниках, но как часть головокружительного калейдоскопа мелких жестов и способов поведения. Застолье становится предлогом для сложного ритуала и демонстрации социабельности[117]117
  Элиас H. О процессе цивилизации. T. I. С. 150–197; Bonnet J.–Cl. La table dans les civilites // La Qualite de la vie au XVIIе siecle / Marseille. 1977. Numero special. P. 99–104.


[Закрыть]
. Все жестко регламентировано. Если в 1559 году Кальвиак еще помнил о разнообразии национальных обычаев, то его последователи уже не допускают этнографического релятивизма, даже чтобы потом его осудить. Публичная трапеза требует контроля над собой, позволяющего позабыть о теле, его нескромных аппетитах, функциях, издаваемых им звуках, выделяемых жидкостях. Но этого уже не достаточно: приличия предполагают овладение двойным навыком – и поведения за столом, и собственно потребления пищи. Трапезы превращаются в своеобразный балет, где каждый следует определенной хореографии жестов. Появление индивидуальных приборов и умножение его элементов (тарелка, стакан, салфетка, нож, вилка) предполагает предварительное обучение обращению с ними. Лишь при выполнении всех этих условий – ставших для нас привычными, а потому воспринимаемых как естественные, – застолье способно сделаться непринужденным упражнением в социабельности, которая является его истинной целью.

Можно привести примеры, но они будут свидетельствовать об одном: ценится то, что можно и должно публично демонстрировать. В обществе, где идет перестройка и укрепление иерархических и статусных систем, практически все может быть выставлено на всеобщее обозрение и может получить полагающуюся оценку. Именно поэтому сферы приложения приличий являются пространствами максимально открытого исполнения социальных ритуалов. Некоторые из них непритязательны – классные комнаты, где детей обучают правилам игры, церковь и улица, – но одно обладает безусловным престижем и вскоре становится общей точкой отсчета: королевский двор, который во второй половине XVII века превращается в главный образец для подражания. Все светские модели подкреплены новыми религиозными требованиями, и если раньше приличие было «детским» и «честным», то теперь оно становится еще и христианским. Это не означает, что старые учебники ничего не говорили об исполнении религиозных обязанностей или их первостепенной важности; но теперь и они должны быть подчинены внешним нормам. Как в 1671 году объяснял набожный Куртен, которого невозможно заподозрить в дурных намерениях: «Если, к несчастью, вы забыли или не захотели преклонить колени перед Господом из–за недостаточной набожности, слабости или лени, то это все же следует сделать из соображений благопристойности, помятуя о том, что в этом месте вам могут встретиться люди высокорожденные»[118]118
  Courtin A. de. Nouveau Traite de la civilite qui se pratique en France et ailleurs, parmy les honnestes gens. Bruxelles, 1675. P. 87 (первое издание вышло в Париже в 1671 году).


[Закрыть]
. Всегда важно то, что видно.

Верно и обратное: неприличным может считаться то, что намеренно или случайно скрыто от публичного взгляда. Эразм советовал своему воспитаннику избегать смеяться без очевидного повода, если вокруг никто не смеется. «Однако ж такое случается, и вежливость тогда требует разъяснить причину веселья; если же это невозможно, то следует придумать ей какой–нибудь резон, из опасения, чтобы кто–то из присутствующих не принял ее на свой счет». Все это укладывается в рамки требования общей благожелательности. Но в начале XVIII века Ла Саль запрещает даже самые невинные жесты, свидетельствующие о недостаточном внимании к тому социальному спектаклю, в котором необходимо участвовать: «Когда сидишь, то не следует палкой или тростью писать на земле или чертить фигуры: это говорит о мечтательности или дурном воспитании». Или о мечтательности и дурном воспитании? Все проявления внутренней жизни подозрительны для педагога, и ссылка на религию играет тут первостепенную роль. Дети и взрослые не должны показывать себя такими, какие они есть, во имя неизвестно зачем нужной искренности (эразмовский идеал прозрачности остался далеко позади). Их жесты обязаны соответствовать требованиям благопристойности, которая неразрывным образом является и светской, и христианской. Поэтому недопустимо «все могущее свидетельствовать о том, что персона недобродетельна, не стремится подавить в себе страсти и что ее поведение только человеческое и не исполнено христианским духом».

Максимально жесткие ограничения приличия накладывают на тело[119]119
  См.: Фуко М. Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы / Пер. с фр. В. Наумова. М.: Ad Marginem, 1999.


[Закрыть]
, которое предстает источником самых постыдных страстей и одновременно «одушевленным храмом Святого Духа». Моралистический подход к поведению требует, чтобы о нем забывали и чтобы почитали в нем божественное присутствие. Между этими противоположными императивами распологается трудная стратегия приличия. Так, «необходимость облачаться и прикрывать тело одеяниями обусловлена первородным грехом». Иными словами, ношение одежды продиктовано религиозными и моральными требованиями, согласно которым нагота связана с грехопадением. Но оно может стать предметом неразумного влечения, разнузданной страсти, и, чтобы не впасть в другой грех, следует «презирать все наружное». При этом надо принимать в расчет и те обязанности, которые накладывает жизнь в обществе. Прочерчивая этот извилистый маршрут, «Правила» Ла Саля настаивают на том, что надо придерживаться золотой середины. Однако за пределами публичного поведения они склоняются к полному подавлению телесности (и на всем протяжении XVIII столетия «вульгаризованные» версии текста будут лишь усиливать эту тенденцию).

В ряде случаев это проявляется весьма рано. Уже Эразм настаивал на особой пристойности, относящейся к «тем частям тела, которые естественная стыдливость побуждает скрывать». Но он делает исключение для функций выделения («Задерживать мочу вредно для здоровья; пристойно отойти в сторону и облегчиться») и рекомендует окружающим уважать приватность человека, справляющего нужду (то есть не подходить к нему, не заговаривать и проч.). Тридцатью годами позже Кальвиак занимает уже более жесткую позицию: «Крайне постыдно для малого ребенка прикасаться к своим срамным частям, даже по необходимости и в одиночестве, иначе как со стыдом и почти отвращением, указывающим на похвальную стыдливость и честность». Еще полвека спустя Клод Арди, именующий себя «парижанином девяти лет», в своей переработке эразмовского трактата (1613) предлагает несколько иной урок: «Задерживать мочу вредно для здоровья; отойти в сторону, чтобы облегчиться, достойно требуемой от ребенка стыдливости». Так, с течением времени моральная оценка оказывается неотъемлемой частью любого телесного опыта. Тут речь идет о функции, считающейся низкой и отвратительной. Однако и в случае самых обычных и повседневных жестов между телами все чаще устанавливается дистанция, своего рода нейтральное технологическое пространство, регулирующее опасную спонтанность чувственных реакций. Мы видим его в ритуалах застолья, и – что неудивительно – отхода ко сну. Когда ребенок ложится в постель, контуры его тела не должны быть заметны под покрывалом. Точно так же, «поднявшись с постели, нельзя оставлять ее непокрытой, как и класть ночной колпак на стул или куда–нибудь еще, где его можно видеть». Как показал Элиас, логика приличия может в итоге приводить к исчезновению некоторых типов поведения. Так, трактаты сначала предлагают различные способы сморкаться так, чтобы это не причиняло неудобства окружающим. Затем у Ла Саля эти способы становятся нормой, имеющей нравственное и гигиеническое обоснование, и, наконец – в изданиях тех же «Правил» конца XVIII века – просто перестают упоминаться, как и сам жест.

Порой современники отдавали себе отчет в том, что на их глазах формируется система ограничений, которой предстояло стать частью самоконтроля. Среди них Куртен: «В былые времена в присутствии людей благородных было дозволено плевать на землю, если потом наступить на плевок; теперь же это неприлично. В былые времена дозволялось зевать, если не делаешь это посреди речи; теперь это шокирует человека благородного». Он объясняет такое изменение манер большим контролем над собой, к которому стремится и которого достигла светская элита, – и, как мы убедимся, он прав. В распространении этой элитарной модели решающую роль играет религия (и протестантская, и католическая Реформация), с точки зрения которой нет такой приватности, которая была бы укрыта от Господнего ока. Уже Эразм напоминал своему подопечному о благосклонном и непрерывном присутствии ангелов–хранителей. У Ла Саля эта идея надзора принимает столь жесткие формы, что под запретом оказывается непосредственное сообщение с самим собой: «Благопристойность также требует, чтобы, ложась в постель, вы укрывали от себя собственное тело и избегали на него смотреть». Трудно представить более радикальное отрицание интимной сферы. На заре Просвещения целый ряд телесных практик расценивается как постыдный секрет. Тело и его функции оказываются окружены молчанием и тайной.

Итак, от приватного к публичному, от интимного к тайному. Однако не стоит схематизировать этот в высшей степени сложный маршрут развития, заслуживающий по крайней мере трех оговорок. Хотя общее направление изменений, происходивших с XVI по начало XIX века, просматривается вполне отчетливо, каждое из них имело свой ритм и свою хронологию. Как мы видели, очень скоро телесные функции выводятся за пределы приличий. Но хотя большая часть спонтанных проявлений чувств также попадает под пристальный надзор, некоторые их формы пока остаются в границах общественных норм. К примеру, слезы[120]120
  Vincent–Buffault A. Histoire des larmes. XVIIIe‑XIXe siecle. Paris: Rivages, 1986.


[Закрыть]
. Лить слезы в театре, за совместным чтением «Новой Элоизы» на протяжении XVIII века остается абсолютно социальным времяпрепровождением, пик которого приходится на годы Революции. Лишь в начале следующего столетия эта этикетная чувствительность сходит на нет и уступает место мучительной интимности, провозвестником которой явился Сенанкур. Но это уже совсем другие слезы. Длительное существование предыдущей формы объясняется тем, что за ней стоял особый тип социального обмена, когда представители элиты могли публично лить слезы, тем самым демонстрируя – и переживая – свою общность через обладание особой привилегированной чувствительностью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю