Текст книги "История частной жизни. Том 3: От Ренессанса до эпохи Просвещения"
Автор книги: Филипп Арьес
Соавторы: Даниэль Фабр,Жак Ревель,Мадлен Фуазиль,Ален Колломп,Орест Ранум,Франсуа Лебрен,Жан–Луи Фландрен,Морис Эмар,Ив Кастан,Жан Мари Гулемо
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 50 страниц)
Известно, что в XVII веке старинные аристократические роды начинают видеть в состоятельных выскочках вполне реальную угрозу своему существованию. Политическая борьба за сохранение еще остававшейся у них частички власти привела к тому, что в середине столетия была сформулирована программа аристократического реванша, во многом осуществленная в XVIII веке. Это соперничество с разбогатевшей буржуазией происходило и в (полу)символической плоскости роскоши. Так, в пятой книге «Правдивого комического жизнеописания Франсиона» герой собирает компанию «удалых и щедрых» приятелей, чтобы сбивать спесь с сыновей торговцев, кичащихся пышностью своих одежд. На подавление нахальных претензий разбогатевших буржуа были направлены законы против роскоши, неоднократно возобновлявшиеся на протяжении нескольких веков. Тщетная предосторожность, которая не могла воспрепятствовать выскочкам рядиться в одежды вельмож, покупать должности и дворянские титулы, приобретать земли, замки, строить роскошные особняки и устраивать там пышные празднества. Не значит ли это, что хороший вкус стал тем оружием, которое было придумано аристократией для защиты своего символического превосходства?
Если в новой аристократической культуре, расцветавшей в светских салонах, эрудиция расценивалась как педантство и считалась вульгарной, то с точки зрения новых манер и вкусов, законодателями которых оставались вельможи, столь же вульгарна роскошь нуворишей.
Буржуа – постоянная мишень литературных насмешек XVII века, идет ли речь об их простодушном жаргоне, как в «Комическом романе» Фюретьера, или о желании подражать благородному сословию, как в «Мещанине во дворянстве» или в «Смешных жеманницах» Мольера.
К похожей тактике прибегают сочинения об аристократической кухне, в особенности «Искусство хорошего угощения», где буржуазии и низшим сословиям приписываются все нежелательные (с точки зрения автора) практики и вкусы. С первой страницы прежние способы готовки и сервировки характеризуются как «деревенщина»; причем им ставится в вину не бедность и простота, но умножение «ненужных расходов, крайнее и беспорядочное разбазаривание, неудобная избыточность, не приносящая ни прибыли, ни чести». Далее автор пишет о «низости» и «убожестве» «Французского повара» и сокрушается, что эти «отвратительные уроки» смогли не только «заманить и убаюкать глупую и невежественную чернь» (которая порой именуется «плебсом»), но и «людей достаточно просвещенных». В главе о жарком предметом насмешки становятся «подлые максимы мелких буржуа», которые обсыпают ягненка на вертеле толчеными сухарями и рубленой петрушкой. Когда дело доходит до потажей, то Л.С.Р. пускает в ход традиционное обвинение в прижимистости: «Подавать пустой суп, без добавок и украшений, – какая низость из–за столь малого расхода! Держитесь подальше от этих буржуазных приправ! Желток, разбавленный кислым вином, и прочие ингредиенты такого же порядка: можно ли себе представить нечто более механическое и низменное, чем такая метода?». Отсылка к буржуазии не становится более позитивной, даже когда при обсуждении блюда из голубей он допускает то, что решительно отвергал в случае потажей: «Если же у вас нет ничего из перечисленного… то сделайте обычную и наиболее буржуазную основу из яичных желтков и кислого вина».
Обновление высокой кухни в XVII веке продолжает тенденции, наметившиеся в «вульгарные» Средние века, при всем том что она ставит себе целью отличаться от простонародной и буржуазной кухни!
Отрывать хлеб руками, а не отрезать ножом – одна из черт аристократической элегантности с ее подчеркнутой простотой. В сфере гастрономии это означает отказ от восточных пряностей ради местных трав и приправ, предпочтение сливочного масла (традиционного крестьянского жира), расставание с великолепной пернатой дичью, которая подавалась в полном оперении, и культ тонкого вкуса. Все это способы обойти выскочек в тот момент, когда они вздумали соревноваться в пышности со старым дворянством. Именно так поступил Бюсси д’Амбуаз, когда явился в Лувр «одетый скромно и просто, но в сопровождении шести пажей, одетых в расшитые золотом наряды, громогласно объявив, что наступила пора роскошествовать самым отъявленным бездельникам»[213]213
«Дневник правления Генриха III» Пьера Л'Этуаля, запись от 6 января 1578 года.
[Закрыть].
Отнюдь не все новые кулинарные тенденции были парадоксальны или провокационны; часть вошедших в моду продуктов – скажем, трюфели или ранние овощи и фрукты, – привлекала редкостью и дороговизной. Суть состояла в постоянном обновлении меню, а моду в этой, как и в других областях, делали вельможи – и их повара.
Подтверждение этому стремлению к непрерывному обновлению можно видеть в предисловии к «Современному повару» Венсана де Ла Шапеля, который служил сначала у лорда Честерфилда, а потом у принца Оранского: «Искусства основаны на общих принципах, и тот, кто хочет преуспеть, должен их соблюдать. Однако одних принципов недостаточно; для достижения совершенства необходимо постоянно возвышаться над устоявшейся, хотя и подверженной каждодневным изменениям, практикой. Для этого нужно следовать современным правилам. Стол вельможи, устроенный так, как было принято двадцать лет назад, не удовлетворит гостей». Но идеология прогресса быстро становится прикрытием для прихотей моды и механики сословного престижа. Как писал автор «Лондонского искусства готовки» (1785): «Как и всякое искусство, кулинария движется к совершенству с медленным степенством; и хотя повара прошлого века похвалялись тем, что вознесли его на недосягаемую вершину, мы видим возможность производить в нем почти ежедневные улучшения, что, вероятно, касается любого искусства, зависимого от каприза и вкуса…» Уже в «Дарах Комуса» (1739) авторы предисловия объясняли развитие кухни процессом цивилизации, прекрасно отдавая себе отчет, что искусство кулинаров во многом зависело от вкуса тех, на кого они работали.
Итак, развитие концепции вкуса и прогресса искусств до некоторой степени было связано с общественной механикой, с поиском различий и борьбой разных сословных групп внутри элиты. Однако этим объясняется далеко не все.
Вкус не был исключительной принадлежностью старых аристократических семей, и не все представители древних родов могли им похвастаться. К тому же, если финансистов ненавидели все и всегда, а буржуа часто воспринимались как персонажи комедии, это отнюдь не означало хорошего отношения к мелкому дворянству: вспомним мольеровского «Господина де Пурсоньяка» и множество подобных персонажей XVII–XVIII веков.
Скажем больше: нет уверенности, что идея вкуса родилась из критики нуворишей и их склонности к роскоши. Противопоставление «вкуса» и «богатства» появляется в словаре Академии только в 1932 году, а «роскоши» и «великолепия» – в издании 1835 года. Ни в одном из словарей XVII‑XVIII веков ничего подобного нет.
Да, вкус является принадлежностью немногих избранных. По словам Лабрюйера, «на свете мало людей, наделенных не только умом, но еще и верным вкусом» («О творениях человеческого разума», 11), а «Энциклопедия», отметив, что есть красоты, «трогающие лишь чувствительные души», делает вывод: «этот тип красоты, доступной лишь немногим, и есть предмет вкуса».
При этом многие авторы придерживались мнения, что вкус является врожденным качеством. Так, для Сент–Эвремона «вкус есть чувство, которому нельзя обучить и которое невозможно преподать: с ним надо родиться». Ему вторит более многословный словарь Треву издания 1752 года: «Вкус не производится знаниями: можно обладать обширными знаниями и светлым умом, но иметь дурной вкус. Вкус – естественное чувство, идущее от души, и независимое от всех благоприобретенных наук. Правда, порой его можно улучшить при помощи знаний, но можно и испортить. <…> Тем самым можно сказать, что вкус – это естественная рассудительность».
Однако никто из тех, кому доводилось рассуждать о вкусе, не считал, что он передается по наследству или свойственен только людям благородного происхождения. Учитывая, что при Старом порядке дворянство без колебания приписывало себе исключительные права на отвагу и отстаивало монополию на владение оружием, молчание это в высшей степени показательно. Обладание хорошим вкусом не входило в число дворянских привилегий.
С начала XVII века в литературных салонах можно было встретить немало людей скромного происхождения. Далеко не все любители искусства и меценаты, поощрявшие литераторов и знаменитых художников, заказчики картин и адресаты стихотворных посланий, могли похвастаться древностью своего дворянства. Так, удачливый финансист Фуке вскоре после окончания Фронды открыл миру многих писателей, художников, архитекторов и ландшафтных дизайнеров, которые затем составят славу века Людовика XIV. Чуть позже банкир Ламбер возвел на острове Сен—Луи особняк, ничем не уступавший находившемуся неподалеку особняку герцога де Лозена. Многие гостеприимные хозяева, прославившиеся изысканностью своего стола, принадлежали к богатой буржуазии или к новому дворянству. Самый известный из них, конечно, Гримо де Ла Реньер, причем не только создатель литературы для гурманов, но и его отец, бывший генеральным откупщиком. Если вернуться в XVII век, то можно вспомнить финансиста Бешамеля, в честь которого назван известный соус, или Жака Амело, которому Пьер де Люн посвятил своего «Нового повара» (1660) в благодарность за полученное от того «умение удовлетворять взыскательному вкусу». Этот Жак Амело, первый президент Палаты косвенных сборов, не столь давно носил титул маркиза де Морегар, поскольку его семья получила дворянство только в 1580 году. Стоит ли напоминать, что маркиза де Помпадур, дочь армейского поставщика по фамилии Пуассон, проявила себя придирчивой ценительницей талантов, как это видно по тем художникам и литераторам, которым она покровительствовала, и что многие рецепты французской кухни обязаны своими именами ее замку Бельвю?
Но оставим XVIII столетие и посмотрим на «Правдивое комическое жизнеописание Франсиона» (1623), свидетельствующую о положении вещей в начале XVII века. Герой Сореля – мелкий дворянин из Бретани, ненавидящий судейских чиновников и торговцев. Завоевав покровительство могущественного вельможи, он начинает действовать соответственно своим чувствам: «Судейские, откупщики и торгаши каждодневно проходили через мои руки, и вы не можете себе представить, с каким удовольствием я заставлял свою палку гулять по черному атласу. Также и те, кто выдавал себя за дворян, не будучи таковыми, не могли укрыться от справедливых последствий моего гнева». Еще до того, как случай свел его с покровителем, он собирает компанию молодых людей, чтобы сбивать спесь с зазнавшихся молодых буржуа. Но кто входит в эту банду? «Все, кто обязывался соблюдать сии предписания… принимались в число „Удалых и Щедрых”… и не придавалось никакого значения тому, были ли вы сыном купца или откупщика, лишь бы вы презирали торгашество и откупа. Мы считались не с породой, а только с достоинствами человека»[214]214
См.: Сорель Ш. Правдивое комическое жизнеописание Франсиона / Пер. Г. Ярхо. М.: Правда, 1990. С. 251, 239.
[Закрыть].
Таким образом, в услужение аристократическому идеалу Франсиона рекрутированы выходцы из разных социальных групп. «Удалые и Щедрые» защищают не свои классовые интересы и не религиозные идеалы, а добровольно выбранный тип светского существования. И это происходит уже в первые десятилетия XVII века. Точно так же в последующие десятилетия общность манер и вкусов будет сводить вокруг хлебосольных столов или в гостеприимных салонах людей разного происхождения, состояния и профессий. Их общность вкусов проявлялась в том, что касалось языка, литературы, музыки, живописи, архитектуры, садов, внутренней обстановки, одежды, кухни и проч. В этих столь разных сферах назначением искусства было не только и не столько делать жизнь членов элиты более приятной и удобной, сколько позволять им демонстрировать хороший вкус, ставший новым мерилом социального превосходства.
Конечно, подобных критериев было множество, как и сфер общественного существования: влиятельность в политической, военной или экономической области отнюдь не гарантировала заметного места в светских кругах. А внутри последних происхождение, богатство и блеск составляли отдельные, независимые друг от друга категории отличия. Но следует отметить, что именно светское существование способствовало умножению подобных критериев. Так, Средние века выдвинули идею куртуазности, которая под именами вежества, воспитанности, светскости продолжала играть заметную роль в последующие эпохи. Ренессанс сделал ставку на искусство беседы, также сохранившем свою актуальность, а XVII век придумал хороший вкус.
Это первое из перечисленных нами явлений, где «быть» переходит в «иметь» и где индивидуум выступает в качестве потребителя. Конечно, некоторую роль тут мог играть тот факт, что в течение XVII века аристократия утрачивает значительную часть своего политического и военного влияния и превращается в преимущественного потребителя. Кроме того, именно сфера роскоши и потребления стала той территорией, где в XVII–XVIII веках с наименьшим затруднением могли общаться элиты разного социального происхождения.
Хороший вкус – первое социальное отличие в сфере светского существования, которое относится не только к внешним качествам человека, но и к внутренним. Вежество и искусство разговора связаны с поведением индивидуума по отношению к окружающим. А вот вкус соотносится с тем, кто он есть на самом деле и что чувствует при соприкосновении с теми или иными вещами. XVII век много заботился о внешней видимости, однако он был не столь холоден и величав, как это иногда кажется. Именно эта эпоха начинает интересоваться чувствами человека и его интимным миром.
РЕБЕНОК КАК ИНДИВИДУУМ
Жак Желис
Тело «для себя» и тело «для других»На протяжении столетий в Западной Европе преобладало – несмотря на противодействие Церкви – такое понимание жизни и хода времени, которое можно назвать «природным». Для преимущественно (вплоть до прошлого века) сельского общества неисчерпаемым источником жизни была мать–земля, обеспечивавшая обновление всех видов и в первую очередь человека. Каждый год природа проигрывала один и тот же сценарий, когда времена года сменяли друг друга и мир пребывал в постоянном круговороте. В этой постоянно обновляющейся вселенной не было более тяжкой беды, чем бесплодие супружеской пары, прерывавшее природный цикл и нарушавшее связь поколений. Любой член семьи зависел от других: без них он был ничем. Взрослые детородного возраста осуществляли связь между прошлым и будущим, между ушедшими и еще не пришедшими. Разорвать эту связь значило взять на себя непомерную ответственность. Главная роль принадлежала женщине как хранительнице рода, поскольку именно она вынашивала ребенка, рожала и выкармливала его. Отсюда множество обрядов, направленных на повышение плодовитости, которые она проходила в разных «природных святилищах», рядом с обеспечивающими плодородие камнями, источниками или деревьями, как будто семена с будущими детьми были рассыпаны вокруг этих привилегированных мест.
Каждый человек проходил свой жизненный круг, более или менее длительный, в начале которого он выходил из земли в момент зачатия, а в конце снова уходил в нее. Под землей располагались царство мертвых и резервуар душ, ожидавших нового рождения – духи предков, которые «отдали душу» и рано или поздно возродятся в своих внуках. Не отсюда ли давний обычай давать внукам имена их дедов и бабок[215]215
Это делалось также для сохранения имени, которое имело для семьи чрезвычайно большое символическое значение. Так, в Англии существовала практика давать первым двум или трем сыновьям одно и то же имя, чтобы, если старший умрет, то младший мог как бы полностью его заместить. См.: Stone L. The Family, Sex and Marriage in England, 1500–1800. London, 1973. P. 409. – Прим. автора.
[Закрыть]? За этими верованиями и практиками угадывается структура глобального жизненного цикла, предполагающая идею полноты мира, семейного единства живых и мертвых, где потери одних компенсируются прибытком у других и наоборот.
Такое понимание жизни и смены поколений давало иное, отличное от нашего восприятие тела, которое можно назвать амбивалентным. Конечно, тело у каждого свое собственное, но зависимость от рода, от кровных связей, была столь велика, что человек не мыслил свою телесность как нечто абсолютно отдельное: тело принадлежало ему, но и в какой–то мере «другим», большой семье ныне живущих и умерших предков.
Судьба коллективного тела, к которому был причастен индивидуум, безусловно находилась в противоречии с его личным удовольствием от жизни – тем самым «желанием жить собственной жизнью», которое мы теперь считаем абсолютно законным. Приоритет отдавался первому, поскольку было необходимо любой ценой обеспечить его выживание, то есть продолжение рода. Человек мог располагать своим телом лишь в той мере, в какой его удовольствия не противоречили интересам семейства. В этом плане можно сказать, что он давал жизнь, но не имел возможности прожить собственную. Его долгом было продолжить коллективное существование.
В такой системе представлений о жизни и о теле ребенок рассматривался как новое ответвление родового ствола, как частица большого коллективного тела, бессмертного благодаря непрерывной смене поколений. Он принадлежал не только родителям, но всему роду, и в этом смысле был «публичен». Этой концепции вроде бы противоречит та тесная связь между матерью и ребенком, которая существует, пока он не отнят от груди. На самом деле это не привилегированные отношения, а необходимость: младенец не способен удовлетворять свои самые элементарные нужды, поскольку он рождается «недоделанным». Мать, питавшая его своей кровью, пока он находился во чреве, теперь вскармливает его молоком, которое считается побелевшей кровью[216]216
Чрезвычайно древнее представление, восходящее к Гиппократу. – Прим, автора.
[Закрыть].[217]217
Чрезвычайно древнее представление, восходящее к Геродоту.
[Закрыть] По окончании этого периода, который длится двадцать, двадцать четыре или тридцать месяцев, ребенок вступает в ту часть детства, когда его воспитание становится публичным, хотя достаточно долго обучение у отца и матери продолжает играть основную роль. С самого момента рождения «публичная» и «приватная» стороны его существования неразрывно связаны, поскольку его статус определяется обеими сферами. Его рождение имеет место в приватном пространстве – там, где живут мать с отцом, – но происходит оно при собрании родственниц и соседок, то есть как публичный акт. Его первые шаги имеют символическое значение, а потому совершаются там, где похоронены его предки, на кладбище, или же в церкви во время мессы, когда священник возносит вверх гостию. Иными словами, это опять–таки публичный ритуал, отмечающий начало относительной автономности ребенка.
Эти первые самостоятельные шаги обнадеживали родителей и демонстрировали окружающим, что род продолжается[218]218
Судя по собранным фольклористами свидетельствам, этот ритуал «постановки на ноги» еще существовал в конце XIX века. См.: Gelis J. L’Аrbe et le Fruit. Paris: Fayard, 1984. Р. 472–473.
[Закрыть].
Крещение – священнодействие, смывающее клеймо первородного греха, и ритуал представления младенца общине, – также было связано с набором магических процедур, призванных обеспечить остроту его органов чувств. По завершении обряда, после ухода священника, ребенка «прокатывали» по алтарю, чтобы был крепок телом и избежал рахита и хромоты. Чтобы он не был «гугнивым», то есть заикой или немым, крестные мать и отец должны были, выйдя из церкви, обняться под колоколом. В некоторых случаях важную роль в ритуале играла «молодежь». Так, в Массиаке (Овернь) в начале XIX века сразу по окончании крещения за праздничной процессией шли мальчишки с трещотками и молотками, производившие страшный шум. Это должно было обеспечить мальчика сильным голосом и острым слухом, а девочку – умением хорошо говорить и петь[219]219
Van Gennep A. Le Folklore de l'Auvergne et du Velay. Paris, 1942. P. 22.
[Закрыть].
Раннее детство было периодом ученичества: освоения пространства дома, деревни, окрестностей. Обучения играм и общения с другими детьми, как ровесниками, так и теми, кто был постарше, больше знал и на большее решался. Знакомства с телесными техниками, с требованиями, накладываемыми принадлежностью к сельской общине, с жизненными реалиями. В этом первоначальном воспитании важная роль принадлежала родителям. С семи–восьми лет мальчики вместе с отцом ходили в поле, пока их не «определяли» к соседу или родственнику, а девочки, как правило, оставались при матери, перенимая у нее навыки, необходимые будущей жене и хозяйке. Детское и подростковое ученичество должно было укрепить тело, отточить чувства, научить человека выносить удары судьбы и, главное, сделать его способным продолжить род, продлить существование семьи. Это была форма общинного воспитания, целый спектр различных влияний, которые делали индивидуума продуктом коллективных установок и подготавливали его к предназначенной роли. Такой контекст почти не допускал интимности: день за днем в ребенке укреплялось ощущение принадлежности к большой семье, с которой он был неразрывно связан и в горе, и в радости.
В начале 1580‑х годов грудной сын контролера финансов и мэра Лудена Севоля де Сент–Март тяжело заболел. К его колыбели были созваны самые искусные медики, «но их старания были тщетными, и они потеряли надежду на его выздоровление». Однако сам Севоль оказался одним из тех (не слишком нам известных) людей конца XVI века, кто не был готов смириться с преждевременной кончиной больного ребенка. «Будучи хорошим отцом и человеком весьма ученым», он принял вызов судьбы, заменил собою лекарей «и сам взялся за его лечение. Для этого он с крайним тщанием стал разыскивать редкие и ученые сведения относительно детского естества и темперамента. Благодаря живости и основательности ума он смог проникнуть в самые скрытые тайны природы и тела и столь удачно ими воспользовался, что смог вырвать свое дитя из рук смерти». Без сомнения, случай Севоля в высшей степени показателен, но мы знаем о нем лишь потому, что счастливый отец, которого попросили «сохранить для потомства столь примечательные изыскания», поведал о себе в латинской поэме, посвященной тому, как следует вскармливать младенцев[220]220
Sainte–Marthe S. Paedotrophia ou la Manure de nourrir les enfans a la mamelle, traduit du latin. Paris, 1698.
[Закрыть].
С конца XIV века мы сталкиваемся с признаками того, что в обеспеченной городской среде начинают по–новому относиться к детям. Это не столько проявление эмоций, сколько все более отчетливое желание уберечь жизнь ребенка. Двумя веками позже случай Севоля де Сент–Март является наглядным образчиком смены установок у новых социальных элит. Эта тенденция усиливается в XVII веке. «Я не хочу, Что 6ы эта [девочка] умерла!», – восклицает госпожа де Севинье во время болезни своей внучки, отказываясь смириться с худшим сценарием событий.
Первоочередной целью встревоженных родителей становится уберечь ребенка от болезни и преждевременной смерти, дать недугу отпор и попытаться его вылечить. Это отнюдь не означает, что раньше они не страдали от потери любимого существа. Но восприятие своего существования и жизненного цикла было иным, и их реакцией на несчастье было родить еще одного ребенка, поскольку род должен был продолжиться… Отказ смиряться с болезнью ребенка представляет один из (важнейших) аспектов нового ощущения жизни и времени. Сходным образом, нет ничего нового в стремлении продлить свое существование и с помощью специалиста, каковым становится врач, облегчить телесные страдания. Но начиная с XVI века оно проявляется с беспрецедентной силой, что, по–видимому, свидетельствует об изменении самовосприятия европейского человека. Однако вплоть до конца XVIII столетия медики не способны соответствовать этим требованиям об уходе и заботе, еще не приноровившись к новой роли. Отсюда разочарование в медицине, о котором свидетельствуют мольеровские комедии. Его отзвуки слышны и в трактате Джона Локка «Некоторые мысли о воспитании», вышедшем в Лондоне в 1693 году и переведенном на французский Пьером Костом уже в 1695 году, который стал педагогической классикой XVIII века. С первых страниц автор обращает внимание родителей на необходимость профилактических мер по предотвращению болезней: «Мои дальнейшие рассуждения о здоровье касаются не того, что должен делать врач с больным и хилым ребенком, а того, что должны делать родители, не обращаясь к помощи медицины, для оберегания и укрепления здоровой или по меньшей мере неболезненной конституции»[221]221
См.: Локк Дж. Мысли о воспитании // Локк Дж. Сочинения: В 3 т. М.: Мысль, 1988. Т. III. С. 412.
[Закрыть].
Обязанности перед родом и остро ощущавшаяся необходимость его продолжения плохо согласовывались с возрастающим желанием отдельного человека жить своей жизнью и свободно ею распоряжаться. Сначала он озабочен поддержанием связи между прошлым и будущим и имеет мало возможностей заниматься самим собой. Но когда он начинает думать о своих непосредственных и будущих интересах, то учится считать и понимает, что время – время его жизни – исчислено.
Поиск компромисса между личным желанием вести полноценное существование и необходимостью блюсти интересы рода постепенно меняет характер семейных отношений. Расчет не ограничивается сферой торговли, но незаметно становится частью семейной стратегии, принимая невиданные ранее формы и способствуя установлению новых правил. Спор о даче денег в заем и ростовщичестве приводит к новому урегулированию отношений с Небом и созданию новых коммерческих структур; конфликт интересов между родом и отдельным человеком решается путем взаимных уступок, меж тем как родовое сознание постепенно ослабевает, а индивидуальное резко усиливается.
Новому типу взаимодействия между группой и индивидуумом соответствует и новое представление о теле. Если раньше зависимость от рода воспринималась как кровная, физическая связь, но теперь тело обретает большую автономию и индивидуализируется: это «мое тело», и я стараюсь избавить его от лишних страданий и болезней. Но я также знаю, что оно смертно, а потому стремлюсь продлить существование, передав его частицу своему ребенку. В этой символической связи между индивидуальным и коллективным (родовым) телом надо искать ключ к целому ряду поведенческих моделей классической эпохи. Она помогает лучше понять, почему ребенок становится центром отцовских и материнских забот, объектом бескорыстной любви и источником радости.
На смену ощущению цикличности жизни постепенно приходит более линеарное и сегментированное сознание реальности. Сначала это касается обеспеченных классов, затем Менее зажиточных категорий, распространяясь из больших городов в малые и лишь потом медленно захватывая сельскую местность. Индивидуум обретает собственный вес, и его личность более не подменяется семейными или родовыми связями.
Базовое культурное изменение, каковым является перемена отношения к ребенку, относится ко времени большой длительности, а потому его хронологию невозможно установить с высокой степенью точности. За отсутствием надежных данных обозначим лишь некоторые ключевые пункты, тем более что в разных местах оно происходило с разной скоростью, где–то замедляясь под воздействием политических и социальных факторов, а где–то, напротив, убыстряя темп. Нет сомнения, что тон тут задавал город, который являлся источником всего нового. Именно там на протяжении XV века постепенно формируется «современная семья», состоящая их супружеской пары и ее детей. Ренессансный город уже не столь тесно связан с землей–матерью, что снижает остроту восприятия смены времен года. Ослабевает и почитание предков, ранее игравшее центральную роль в жизни общины: в городе ему уделяется все меньше места и времени; точно так же проблемы бесплодия семейной пары решаются уже не при помощи «естественных» или магических средств. В этой рукотворной среде, где город все чаще «мыслится подобным телу»[222]222
Choay Fr. La ville et le domain bati comme corps dans les textes des architectes–thejriciens de la premiere Renaissance italienne // Le dehors et la dedans / Nouvelle Revue de Psychanalyse. 1974. No. 9. P. 239–251.
[Закрыть], усиление значения нуклеарной семьи ведет к перестройке домашнего пространства, что начиная с XIV века можно наблюдать в Италии, особенно во Флоренции[223]223
Klapish–Zuber Ch. Parents de sang, parent de lait: la mise en nourrice a Florence, 1300–1530 // Annales de demographie historique. 1983. P. 33–64.
[Закрыть], с XV (но в большей степени с XVI) века – в Англии, а затем эстафету подхватывают Фландрия и Франция.
Изменение отношения к детству тоже проявляется неравномерно и отнюдь не является необратимым процессом. Например, во Франции в XVI веке отмечается если не попятное движение, то по крайней мере его замедление. Политические и религиозные смуты той эпохи можно расценивать как симптомы глубинного кризиса ценностей, о чем также свидетельствует охватившая значительную часть Европы «эпидемия колдовства» и борьба с ней. Новое отношение к ребенку различимо уже в начале XVI столетия, и те вопросы, которые мы привыкли связывать с XVIII веком, нередко поднимаются в литературных и медицинских текстах эпохи. К ним относится проблема свивальника. Вступая в мир, ребенок попадает в пространство запретов и принуждения, символом которых становится свивальник, лишающий его свободы движений: по мнению многих медиков XVI века, включая Симона де Валамбера, это не может не оказывать губительного влияния на его здоровье[224]224
Vallambert S. de. De la maniere de nourrir et gouverner les enfans. Paris, 1565 (chap. X). Cp.: Sainte‑Marthe S. Paedotrophia.
[Закрыть]. То же относится к намеренным деформациям черепа при помощи чепчиков и колпаков[225]225
Gelis J. L’Arbre et le Fruit. P. 434–457.
[Закрыть]: младенец подобен размягченному воску, которому стремятся придать форму, соответствующую эстетическому идеалу. Встает и известная проблема вскармливания младенца посторонней кормилицей. Писатели–моралисты советуют избегать этой практики (а некоторые ее напрямую осуждают), поскольку для еще «недоконченного» новорожденного опасно «продажное молоко». Тем более что, по общему признанию, «воспитание берет верх над природой», а соответственно, «вливание» чужого молока влияет не только на тело, но и на дух и ставит под угрозу идентичность младенца. В этом плане вопрос вскармливания оказывается включен в более общий спор о взаимодействии природы и культуры, врожденных и благоприобретенных качеств[226]226
См. критерии, по которым предлагает выбирать кормилицу Севоль Де Сент—Март: они чрезвычайно близки к тому, что будут говорить по этому вопросу в XVIII веке. Итак, кормилица должна быть не молодая и не старая, не худая и не толстая; бодрая и со здоровым цветом лица, широким бюстом, круглыми и торчком стоящими грудями. У нее не должно было быть выкидышей. – Прим. автора.
[Закрыть].
Практика передачи младенца на попечение кормилице не была изобретением XVI века: во Флоренции она появляется уже в конце XIV века и получает широкое распространение в XV столетии. Эта разлука с семьей, которая предполагается краткой, но, как мы знаем, зачастую оказывается вечной, приводя к гибели ребенка, сурово осуждается как в медицинских, так и в моралистических сочинениях: даже животные вскармливают свое потомство, тогда как человек…[227]227
Klapish–Zuber Ch. Parents de sang, parent de lait. P. 60.
[Закрыть] Такое поведение родителей объяснялось тем, что система городских ценностей сильно отличается от существовавших в сельском мире, к которому принадлежат кормилицы[228]228
Мы не знаем, как деревенские кормилицы относились к родителям, отказывавшимся самостоятельно выполнять свой долг по выкармливанию потомства. Учитывая общую для сельских жителей картину мира и представление о смете поколений, они, скорее всего, считали городских родителей бесчеловечными, равнодушными к судьбе своих отпрысков. А если так, то зачем особенно заботиться о младенцах, которые не нужны собственным родителям? – Прим. автора.
[Закрыть]. Отдавая ребенка на вскармливание, супруга состоятельного человека освобождалась от одной из самых тяжелых и стеснительных для нее задач. И хотя тем самым уменьшался промежуток между беременностями, тем не менее у нее оставалось достаточно времени для общения, чтения и прогулок, что давало совершенно иное восприятие собственной жизни. Конечно, за это приходилось дорого платить – и разлукой с дорогими существами, и все большей зависимостью от мужа. Такое разделение функций – родов и вскармливания – свидетельствует об изменении представления о женщине и о ее месте в жизненном цикле. Появление зазора между тем, что раньше было практически неразрывным комплексом, способствует замыканию женщины в роли самки–производительницы, от которой требуется фертильность, способность вынашивать плод и рожать. В городе ребенок считается отпрыском отцовской линии и ей принадлежит.








