Текст книги "Капитализм и шизофрения. Книга 2. Тысяча плато"
Автор книги: Феликс Гваттари
Соавторы: Жиль Делез
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 56 страниц)
Мы всегда вновь возвращаемся к определению: машинный филум – это материальность, естественная или искусственная, или то и другое одновременно, это материя в движении, в потоке, в изменении, материя как носительница сингулярностей и выразительных черт. Отсюда вытекают очевидные выводы, а именно – за такой материей-потоком можно только следовать. Несомненно, операция, состоящая в таком следовании, может быть осуществлена на одном месте – плотник, строгая, следует за деревом, за волокнами дерева, не меняя своего местоположения. Но такой способ следования – лишь частный эпизод более общего процесса. Ибо ремесленник вынужден также следовать и иным способом, то есть идти искать дерево туда, где оно есть, искать дерево, у которого нужные волокна. Или же дерево должны доставлять ему – именно потому, что торговец выполнит часть пути навстречу ремесленнику, тот может сэкономить на своей части пути. Но ремесленник является полноценным, только если он к тому же и изыскатель; а организация, разделяющая изыскателя, торговца и ремесленника, уже уродует ремесленника, дабы сделать из него «рабочего». Следовательно, мы будем определять ремесленника как того, кто вынужден следовать за потоком материи, за машинным филумом. Он – тот, кто странствует, бродяжничает. Следовать за потоком материи – значит странствовать, бродяжничать. Это интуиция в действии. Конечно, существуют странствования второго порядка, где уже более нет потока материи, который мы изучаем и за которым следуем, а есть, например, рынок. Тем не менее мы всегда следуем именно за потоком, хотя такой поток уже и не поток материи. И более того, есть вторичные странствования – на сей раз именно они вытекают из иного «условия», даже если вытекают с необходимостью. Например, кочующее стадо – будь то сельскохозяйственное или животноводческое – меняет землю, когда та истощится или следуя сезонам; но кочующее стадо лишь вторично следует за земным потоком, ибо оно производит оборот, с самого начала предназначенный вернуть его – когда лес восстановится, земля отдохнет, а сезон сменится – к покинутой им исходной точке. Кочующее стадо не следует за потоком, оно чертит круг, и следует только за той частью потока, какая проходит по кругу, по все более и более широкому. Таким образом, кочующее стадо является странствующим только последовательно или становится таковым лишь тогда, когда весь круг его земель или пастбищ исчерпан и когда вращение настолько обширно, что потоки ускользают от округлости. Сам торговец – это некое кочующее стадо в той мере, в какой рыночные потоки подчиняются вращению между точкой исхода и точкой прибытия (идти искать-возвращаться назад, импортировать – экспортировать, покупать – продавать). Какой бы ни была взаимная причастность, имеются крупные различия между потоком и кругооборотом. Мигрант, как мы увидели, – это нечто иное. А кочевник изначально не определяется ни как странник, ни как кочующее стадо, ни как мигрант, хотя он последовательно таковыми становится. Первичное определение кочевника действительно состоит в том, что он оккупирует и удерживает гладкое пространство, – именно с этой точки зрения он определен как кочевник (сущность). На свой страх и риск он будет кочующим стадом и странником – только благодаря требованиям, налагаемым гладкими пространствами. Короче, какими бы ни были фактически смеси между номадизмом, странствованием и перегоном стад в горы, первичный концепт не одно и то же во всех трех случаях (гладкое пространство, материя-поток, вращение). Ибо, только начиная со строгого концепта, мы можем судить о смеси, о том, когда она производится, о форме, под которой она производится, и о порядке, в каком он производится.
Но в ходе предыдущего обсуждения мы отклонились от вопроса: почему машинный филум, поток материи, является, по существу, металлическим или металлургическим? И опять же только строгий концепт может дать нам ответ, показывая, что существует первичное особое отношение между странствием и металлургией (детерриторизация). Однако примеры, которые мы заимствовали у Гуссерля и Симондона, касались дерева или глины так же, как и металлов; и кроме того, не существует ли потоков травы, воды, стад, формирующих так много филумов или материй в движении? Теперь нам легче ответить на эти вопросы. Ибо все происходит так, как если бы металл и металлургия навязывали или доводили до осознания нечто, что только скрыто или запрятано в других материях и операциях. Дело в том, что – где-то еще – каждая операция имеет место между двумя порогами, один из которых конституирует материю, приготовленную для операции, а другой – форму, какую надо воплотить (например, глина и литейная форма). Гилеморфическая модель получает свою общую значимость из этого, ибо воплощенная форма, отмечающая конец операции, может служить материей для новой операции, но в фиксированном порядке, маркирующем последовательность порогов. В то время как в металлургии операции не перестают оседлывать пороги, энергетическая материальность выходит за пределы приготовленной материи, а качественная деформация или трансформация выходят за пределы формы.[554] Итак, закалка [trempage] увязывается с ковкой и имеет место после того, как форма принимается. Или же, когда имеется литье, металлург, так сказать, действует внутри литейной формы. Опять же расплавленная и отлитая сталь потом подвергается серии последовательного обезуглероживания. И наконец, у металлургии есть возможность вновь расплавлять и вновь использовать материю, которой она придает форму-слиток – история металла неотделима от этой крайне особой формы, которая не смешивается ни со складом, ни с товаром; денежная стоимость вытекает из этого. Более обобщенно металлургическая идея «восстановителя» выражает двойное освобождение – материальности по отношению к приготовленной материи и трансформации по отношению к форме, которую надо воплотить. Материя и форма никогда не казались более твердыми, чем в металлургии; и, однако, именно форма непрерывного развития стремится к тому, чтобы заменить последовательность форм, именно материя непрерывной вариации стремится к тому, чтобы заменить изменчивость материй. Если металлургия пребывает в существенном отношении с музыкой, то не только из-за звуков ковки, но благодаря тенденции, которая пересекает оба искусства, подчеркивая за отделенными формами непрерывное развитие формы, за переменными материями – непрерывную вариацию материи: расширенный хроматизм несет как музыку, так и металлургию; музыкальный кузнец – вот первый «трансформер».[555] Короче, то, что металл и металлургия выводят на свет, – это жизнь, присущая материи, жизненное состояние материи как таковой, материальный витализм, существующий, несомненно, везде, но обычно спрятанный или скрытый, сделанный неузнаваемым, разложенный гилеморфической моделью. Металлургия – это сознание или мысль материи-потока, а металл – коррелят такого сознания. Будучи выраженным в панметаллизме, металл коэкстенсивен всей материи в целом, а вся материя в целом – металлургии. Даже воды, травы, леса и звери населены солями или минеральными элементами. Не все является металлом, но везде есть металл. Металл – проводник всей материи. Машинный филум является металлургическим или, по крайней мере, обладает металлической головой, собственной исследующей и странствующей головой. А мысль рождается не столько с камнем, сколько с металлом: металлургия – вот малая наука собственной персоной, «неясная» наука или феноменология материи. Невероятная идея неорганической Жизни – та самая идея, которую Воррингер считал варварской идеей по преимуществу[556], – является изобретением, интуицией металлургии. Металл – это не вещь, не организм, а тело без органов. «Северная, или готическая, линия», прежде всего, является именно рудниковой и металлической линией, окружающей такое тело. Отношение металлургии с алхимией покоится не на символической, как полагал Юнг, ценности металла и его соответствии органической душе, а на имманентном могуществе телесности во всей материи и на духе тел, который сопровождает материю.
Первый и изначальный странник – это плотник-ремесленник. Но ремесленник не является ни охотником, ни земледельцем, ни животноводом. Он – ни веяльщик, ни гончар, занимающиеся кустарной деятельностью лишь вторичным образом. Скорее, ремесленник – это тот, кто следует за материей-потоком как чистой продуктивностью: следовательно, в минеральной форме, а не в растительной или животной формах. Это не человек земли или почвы, а человек недр. Металл – чистая продуктивность материи, так что тот, кто следует за металлом – производитель объектов по преимуществу. Как показал Гордон Чайльд, металлург – это первый специализированный ремесленник, и в данном отношении он формирует некое тело (тайные общества, гильдии, товарищества). Ремесленник-металлург – вот странник, ибо он следует за материей-потоком недр. Конечно же металлург пребывает в отношении с «другими», другими почвы, земли или неба. Он пребывает в отношении с земледельцами оседлых сообществ и с небесными функционерами империи, сверхкодирующими такие сообщества, – действительно, он нуждается в этом, чтобы выжить, он в самом своем существовании зависит от имперского сельскохозяйственного резерва.[557] Но, работая, он вступает в отношения с обитателями леса и частично зависит от них – он должен устраивать свои мастерские вблизи леса, дабы иметь необходимый уголь. В своем пространстве он вступает в отношения с кочевниками, ибо недра объединяют почву гладкого пространства с землей рифленого пространства – в аллювиальных долинах имперских земледельцев нет шахт, нужно пересечь пустыни, достичь гор, а вопрос контроля над шахтами всегда затрагивает номадические племена, любая шахта – линия ускользания, взаимодействующая с гладкими пространствами; причем надо учесть, что и сегодня этому есть эквивалент – проблемы с нефтью.
Археология и история остаются странно сдержанными относительно вопроса о контроле шахт. Случалось, что у империй с сильной металлургической организацией не было шахт; Ближний Восток испытывает нехватку в олове, столь необходимом для изготовления бронзы. Большое количество металла прибывает в виде слитков и издалека (как олово из Испании или даже из Корнуэля). Столь сложная ситуация предполагает не только сильную имперскую бюрократию и разработанные и далеко раскинувшиеся торговые сети. Она предполагает всю подвижную политику, где Государства встречаются лицом к лицу с внешним, где крайне разные народы сталкиваются или договариваются о контроле над шахтами в том или ином аспекте (добыча, древесный уголь, мастерские, доставка). Мало сказать, что существуют войны и рудниковые экспедиции; или обратиться к «евразийскому синтезу номадических мастерских от подступов к Китаю до западных пределов», и констатировать, что «номадические популяции были в контакте с главными металлургическими центрами древнего мира с доисторических времен».[558] Скорее, надо было бы узнать, каковы отношения у кочевников с этими центрами, с кузнецами, коих они сами используют или часто посещают, с собственно металлургическими народами и группами, являвшихся их соседями. Каково положение на Кавказе и в Алтае? В Испании и в Северной Африке? Шахты – источник потока, смеси и ускользания, почти не имеющего эквивалентов в истории. Даже когда они хорошо контролируются империей, владеющей ими (случай китайской империи, случай римской империи), есть крайне важное движение тайной эксплуатации, а также движение шахтерских альянсов с номадическими и варварскими вторжениями или с крестьянскими мятежами. Изучение мифов и даже этнографические размышления о статусе кузнецов уводят нас от этих политических вопросов. Дело в том, что у мифологии и этнографии в этом отношении отсутствует здравый метод. Мы слишком часто спрашиваем себя, как другие «реагируют» на кузнеца: тогда мы впадаем во все пошлости, касающиеся амбивалентности чувства, мы говорим, что кузнеца, одновременно, чествуют, его опасаются и он презираем – он более или менее презираем у кочевников, его более или менее чествуют у оседлых.[559] Но так мы утрачиваем причины данной ситуации, специфику самого кузнеца, несимметричное отношение, какое он сам поддерживает с кочевниками и с оседлыми, тип аффектов, каковые он изобретает (металлический аффект). Прежде чем отыскивать чувства других к кузнецу, надо вначале самого кузнеца оценить как Другого; как таковой, он обладает различными аффективными отношениями с оседлыми и с кочевниками.
Не бывает кочевых и оседлых кузнецов. Кузнец является блуждающим, странствующим. Особенно важным в этом отношении является то, как живет кузнец: его пространство – это ни рифленое пространство оседлого населения, ни гладкое пространство кочевника. У кузнеца может быть палатка, он может иметь дом, но обитает он в них как в каком-то временном «пристанище» («gote») – подобно самому металлу, – как в каком-то гроте или дыре, хижине, наполовину или полностью врытой в землю. Он – троглодит, но не по своей природе, а благодаря искусству и потребности.[560] Блестящий текст Эли Фор упоминает об инфернальном поезде странствующих народов Индии, продырявливающих пространство и порождающих фантастические формы, соответствующие этим прорывам, жизненным формам неорганической жизни. «На берегу моря, у подошвы горы они встречали гранитную стену. Потом все они входили в гранит, в его тени они жили, любили, работали, умирали, рождались, а три или четыре века спустя они снова идут дальше, пересекая гору. За собой они оставляли пустую скалу, галереи, выдолбленные во все стороны, высеченные, вылепленные перегородки, естественные или искусственные опоры, врытые за этот период времени, десять тысяч ужасных или прекрасных фигур. <…> Человек здесь без боя соглашается на свое могущество и на свое небытие. Он не требует от формы утверждения определенного идеала. Он извлекает ее необработанной из бесформенного такой, какой ее навязывает бесформенное. Он использует сумрачные впадины и неровности скалы».[561] Металлургическая Индия. Он сверлит горы, вместо того чтобы взбираться по ним, роется в земле, вместо того чтобы рифлить ее, дырявит пространство, вместо того чтобы сохранять его гладким, превращает землю в швейцарский сыр. Образ из фильма [Эйзенштейна] «Стачка» разворачивает дырчатое пространство, откуда поднимается весь растревоженный народ, причем каждый выходит из своей дыры как на полностью заминированное поле. Знак Каина – телесный и аффективный знак недр, пересекающий одновременно и рифленую землю оседлого пространства и номадическую почву гладкого пространства, не останавливаясь ни на том, ни на другом: бродячий знак странствия, двойная кража или двойное предательство металлурга, уклоняющегося как от сельского хозяйства, так и от разведения животных. Должны ли мы сохранить имя Каинитов, или Кинеян, за такими металлургическими народами, преследующими глубины Истории? Доисторическая Европа пересечена народами-с-боевыми-топорами [peuples-aux-haches de combat], прибывшими из степей подобно обособленному металлическому ответвлению от кочевников, и народами, известными своими кол околообразными гончарными изделиями [gens du Campaniforme], народами-с-чашеобразными-вазами [peuples-aux-vases calices], происходящими из Андалусии, обособленное ответвление металлургического сельского хозяйства.[562] Странные народы, долихоцефалы и брахицефалы, которые смешиваются и множатся во всей Европе. Не являются ли они теми, кто держит шахты, дырявит европейское пространство во всех направлениях, конституируя наше европейское пространство?
Дырчатое пространство
Кузнец – ни номад среди кочевников или оседлый у оседлого населения, ни полуномад среди кочевников или полуоседлый у оседлых народов. Его отношение с другими вытекает из внутреннего странствования, из его неясной сущности, а не наоборот. Именно в своей специфичности, именно благодаря своему странствованию, благодаря изобретению дырчатого пространства, он с необходимостью коммуницирует с оседлыми народами и с кочевниками (и еще с другими – с кочующими стадами лесных жителей). Прежде всего, именно в себе самом он является удвоенным – гибрид, сплав, двойная формация. Как говорит Гриоль, кузнец-догон является не «нечистым», а «смешанным», и именно потому, что он смешан, он является эндогамным, он не сочетается браком с «чистыми», которые обладают простым потомством, тогда как сам восстанавливает поколение близнецов.[563] Гордон Чайльд показывает, что металлург по необходимости раздвоен, что он существует два раза – один раз как персонаж, захваченный и удерживаемый в аппарате восточной империи, другой раз как куда более подвижный и куда более свободный персонаж в Эгейском мире. Итак, мы не можем отделить один сегмент от другого, просто соотнося каждый из сегментов с его особым контекстом. Металлург империи, рабочий, предполагает металлурга-старателя, однако очень дальнего, а старатель отсылает к торговцу, приносящему металл первому. Вдобавок металл обрабатывается в каждом сегменте, и форма-слиток пересекает их всех: надо представить себе менее разделенные сегменты, чем цепь мобильных мастерских, конституирующих – от дыры к дыре – линию вариации, – некую галерею. Отношение, которое металлург поддерживает с кочевниками и с оседлыми народами, также проходит через отношение, какое он поддерживает с другими металлургами.[564] Именно такой гибридный металлург, производитель оружия и инструментов, коммуницирует одновременно и с оседлыми народами, и с кочевниками. Дырчатое пространство само коммуницирует с гладким и с рифленым пространствами. Действительно, машинный филум или металлическая линия проходят через все сборки – нет ничто более детерриторизованного, чем материя-движение. Но вовсе не одним и тем же образом, и обе коммуникации несимметричны. Воррингер, применительно к эстетике, говорил, что у абстрактной линии два совершенно разных выражения: одно в варварском готическом искусстве, другое – в органическом классическом искусстве. Тут мы могли бы сказать, что филум обладает одновременно двумя различными способами связи – он всегда соединен [connexe] с кочевым пространством и в то же время сопряжен [conjugue] с оседлым пространством. На стороне кочевых сборок и машин войны – он нечто вроде ризомы, с ее скачками, поворотами, подземными переходами, стволами, расщелинами, чертами, дырами и т. д. Но на другой стороне – оседлые сборки и Государственные аппараты осуществляют захват филума, вкладывают черты выражения в форму или в код, заставляют все дыры резонировать вместе, затыкают линии ускользания, подчиняют технологическую операцию модели работы, навязывают коннекциям весь режим древовидных конъюнкций в целом.
Аксиома III. Номадическая машина войны – это что-то вроде формы выражения, для которой странствующая металлургия была бы коррелятивной формой содержания.
Теорема IX. Война вовсе не имеет с необходимостью в качестве цели сражение, и, что более важно, машина войны вовсе не имеет с необходимостью в качестве цели войну, хотя война и сражение могут необходимым образом вытекать из машины войны (при определенных условиях).
Мы сталкиваемся последовательно с тремя проблемами: является ли сражение «целью» войны? А также: является ли война «целью» машины войны? И наконец: в какой мере машина войны – «цель» аппарата Государства? Двусмысленность первых двух проблем исходит, разумеется, из термина цель, но предполагает их зависимость от третьей. Однако мы должны рассмотреть эти проблемы по очереди, даже если нам потребуется умножить случаи. Первый вопрос, то есть вопрос сражения, действительно влечет за собой немедленное различение двух случаев – случая, когда машина войны ищет сражения, и случая, когда она его, по существу, избегает. Эти два случая нисколько не совпадают с наступлением и обороной. Но война, строго говоря (согласно концепции, которая находит свою кульминацию у Фоша), имеет, по-видимому, своей целью сражение, тогда как герилья явно предпочитает не-сражение. И все-таки развитие войны в войну маневренную и в тотальную ставит под вопрос и понятие сражения – как с точки зрения наступления, так и с точки зрения обороны: не-сражение, по-видимому, способно выразить скорость молниеносной атаки или контрскорость немедленного ответа.[565] Наоборот, развитие герильи предполагает, с другой стороны, момент и формы, где сражение должно быть действительно обнаружено по отношению к внешним и внутренним «точкам опоры». Верно, что герилья и война непрестанно заимствуют друг у друга методы – как в первом смысле, так и во втором (например, часто настаивают на том, что герилья на земле вдохновляется войной на море). Таким образом, мы можем лишь сказать, что сражение и не-сражение – двойная цель войны, согласно критерию, не совпадающему ни с наступлением, ни с обороной, ни даже с войной войны [la guerre de guerre] или с войной герильи.
Вот почему, отбрасывая этот вопрос, мы спрашиваем, не является ли сама война целью, или объектом, машины войны. Это совсем неочевидно. В той мере, в какой сама война (со сражением или без сражения) предполагает уничтожение или капитуляцию вражеских сил, машина войны не имеет с необходимостью в качестве цели войну (например, набег мог бы рассматриваться как другой объект-цель, а не как особая форма войны). Но, более обобщено, мы увидели, что машина войны была номадическим изобретением, ибо являлась по своей сути конститутивным элементом гладкого пространства, оккупацией такого пространства, перемещением внутри него и соответствующей компоновкой людей – в этом состоит ее единственная и настоящая позитивная цель (nomos). Заставить пустыню или степь прорасти; не опустошать их, а совсем наоборот. Если из этого с необходимостью вытекает война, то именно потому, что машина войны сталкивается с Государствами и городами – как с силами (рифления), противящимися позитивной цели: с этих пор Государство, город, государственный и городской феномен становятся для машины войны врагами, а ее целью является их уничтожение. Именно здесь она становится войной – уничтожить силы Государства, разрушить форму-Государство. Авантюры Аттилы или Чингисхана ясно демонстрируют такую последовательность позитивной и негативной целей. Говоря по-аристотелевски, мы бы сказали, что война – это ни условие, ни цель машины войны, но она с необходимостью сопровождает или дополняет ее; говоря как Деррида, мы бы сказали, что война – «восполнение» машины войны. Может даже так случиться, что такое восполнение схватывается благодаря постепенному тревожному откровению– Таковыми, например, были похождения Моисея – выходя из египетского Государства, отправляясь в пустыню, он начинает с того, что формирует машину войны под влиянием давнего прошлого кочевых евреев и по совету своего тестя, происходящего из кочевников. Это и есть машина Справедливого, уже машина войны, но машина войны, у которой нет еще войны как цели, или объекта. Итак, Моисей понемногу, шаг за шагом начинает понимать, что война – это необходимое восполнение такой машины, ибо война сталкивается с городами и Государствами или вынуждена пересекать их, ибо должна вначале послать шпионов (вооруженное наблюдение), а затем, возможно, дойти до крайностей (война на уничтожение). Тогда еврейский народ испытывает сомнение и опасается, что недостаточно силен; но и Моисей тоже сомневается, он отступает перед откровением такого восполнения. Именно Иисус Навин будет ответственен за войну, а не Моисей. Наконец, говоря как Кант, мы скажем, что отношение между войной и машиной войны является необходимым, но «синтетическим» (для такого синтеза нужен Яхве).
В свою очередь, вопрос о войне оказывается отброшен, таким образом, еще дальше и подчинен отношениям между машиной войны и аппаратом Государства. Как раз не Государства первыми насаждают войну – конечно же война не является феноменом, который мы находим в универсальности Природы как какое-то насилие. Но война не является и объектом, или целью, Государств, а совсем наоборот. Самые архаичные Государства, по-видимому, не обладают даже машиной войны, и, как мы увидим, их господство основывается на других инстанциях (включающих, скорее, полицию и тюрьмы). Мы можем предположить, что среди удивительных причин внезапного уничтожения архаичных и тем не менее мощных государств присутствует как раз вмешательство внешней или номадической машины войны, контратакующей их и их разрушающей. Но Государство учится быстро. Один из наикрупнейших вопросов с точки зрения всеобщей истории таков: как Государство собирается присваивать машину войны, то есть конституировать ее для себя, согласно собственным размеру, господству и целям? И с какими опасностями? (То, что мы называем военным институтом, или армией, – это вовсе не машина войны сама по себе, а форма, под которой она присваивается Государством.) Чтобы ухватить парадоксальный характер такого предприятия, нужно мысленно пересмотреть всю гипотезу целиком: 1) машина войны – это такое изобретение кочевников, какое имеет войну не в качестве первой цели, а в качестве вторичной, дополнительной или синтетической цели в том смысле, что она побуждается разрушать те форму-Государство и форму-город, с какими сталкивается; 2) когда Государство присваивает машину войны, последняя, очевидно, меняет природу и функцию, поскольку позже направляется против кочевников и всех разрушителей Государства или же выражает отношения между Государствами – в той мере, в какой одно Государство намеревается разрушить другое Государство или навязать ему свои цели; 3) именно после того, как машина войны, таким образом, присваивается Государством, она стремится к тому, чтобы принять войну за свою непосредственную и первую цель, за свой «аналитический» объект (а война стремится к тому, чтобы принять сражение за свою цель, или объект). Короче, именно в то самое время, когда аппарат Государства присваивает себе машину войны, машина войны принимает войну за цель, а война становится подчиненной целям Государства.
Этот вопрос присвоения исторически столь разнообразен, что надо провести различие между несколькими видами проблем. Первая касается возможности операции – именно потому, что война является лишь дополнительным или синтетическим объектом машины войны, она испытывает колебание, оказывающееся для нее фатальным, а аппарат Государства, со своей стороны, собирается овладеть войной и, таким образом, обернуть машину войны против кочевников. Колебание кочевника часто представлялось в виде легенд: что делать с завоеванными и пересекаемыми землями? Превратить их в пустыню, в степь, в большое пастбище? Либо же позволить существовать аппарату Государства, способному непосредственно использовать их, с риском стать, раньше или позже, просто новой династией этого аппарата? Раньше или позже – потому что, например, потомки Чингисхана долгое время могли оставаться лишь частично интегрированными в захваченные ими империи, удерживая, одновременно, все гладкое пространство степей, коему подчинялись имперские центры. В этом состоял их талант, Pax mongolica[566]. Тем не менее интеграция кочевников в завоеванные империи была одним из самых мощных факторов присвоения машины войны аппаратом Государства – неизбежная опасность, жертвой которой стали кочевники. Но есть также и другая опасность – опасность, угрожающая Государству, когда оно присваивает себе машину войны (все Государства чувствовали груз этой опасности, а также риск, которому заставляет подвергаться их такое присвоение). Тамерлан – крайний пример, он был не преемником Чингисхана, а его точной противоположностью: именно Тамерлан сконструировал фантастическую машину войны, повернутую против кочевников, но именно он – благодаря самому этому факту – был обязан установить аппарат Государства значительно более тяжелый и более непродуктивный, ибо он существовал только как пустая форма присвоения данной машины.[567] Оборачивание машины войны против кочевников может подвергнуть Государство столь же великому риску, как и тот, что грозит кочевникам, направляющим машину войны против Государства.
Второй тип проблем касается конкретных форм, в которых осуществляется присвоение машины войны: наемнические или территориальные? Профессиональная армия или призыв на военную службу? Особые тела или национальное рекрутирование? Не только эти формулы не эквивалентны, но существуют все возможные перемешивания между ними.
Вероятно, имелось бы и самое существенное, или наиболее общее, различие: существует ли только «встраивание» машины войны, или же, собственно говоря, «присвоение»? На самом деле захват машины войны аппаратом Государства происходит двумя путями – с помощью встраивания сообщества воинов (которые прибыли извне или возникли изнутри), либо, напротив, с помощью конституирования ее согласно правилам, соответствующим всему гражданскому обществу в целом. Опять же имеется переход и перемещение от одной формулы к другой. Наконец, третий тип проблем касается средств присвоения. С этой точки зрения следовало бы рассмотреть различные данные по фундаментальным аспектам аппарата Государства – территориальность, труд или общественные работы, налоговая система. Конституция военного института или армии по необходимости предполагает территоризацию машины войны, то есть гарантию земель («колониальных» или внутренних), которые могут принимать крайне разнообразные формы. Но налоговые режимы одним махом определяют: как характер услуг и налогов, налагаемых на получающих пенсию воинов, так и – главным образом – некий род гражданского налога для поддержания армии, коим обложено все общество или, наоборот, его часть. И в то же самое время Государственное предприятие общественных работ должно быть реорганизовано в зависимости от «освоения территории», на которой армия играет решающую роль, не только в случае крепостей и укрепленных мест, но и в случае стратегической коммуникации, структуры организации тыла и снабжения, промышленной инфраструктуры и т. д. (роль и функция Инженера в этой форме присвоения).[568]
Позвольте нам сопоставить всю эту гипотезу в целом с формулой Клаузевица: «Война – это продолжение политики другими средствами». Мы знаем, что такая формула сама извлечена из теоретической и практической, исторической и трансисторической совокупности, элементы которой связаны между собой: 1) существует чистый концепт войны как абсолютной, необусловленной войны, некая Идея, не данная в опыте (безо всякого политического, экономического или общественного рассмотрения уничтожать или «разрушать» врага, который, предположительно, не обладает никаким иным определением); 2) но что дано, так это реальные войны как подчиненные целям Государств, кои являются более или менее хорошими «проводниками» по отношению к абсолютной войне и, в любом случае, обуславливают ее реализацию на опыте; 3) реальные войны колеблются между двумя полюсами, причем оба полюса подчинены политике Государства, – война на уничтожение, способная дойти до тотальной войны (в зависимости от целей этого уничтожения) и стремящаяся к тому, чтобы достичь необусловленного концепта через восхождение к крайним пределам; ограниченная война, которая в «неменьшей степени» является войной, но близко подходит к граничным условиям и может дойти до простого «вооруженного наблюдения».[569]