355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Гваттари » Капитализм и шизофрения. Книга 2. Тысяча плато » Текст книги (страница 16)
Капитализм и шизофрения. Книга 2. Тысяча плато
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:22

Текст книги "Капитализм и шизофрения. Книга 2. Тысяча плато"


Автор книги: Феликс Гваттари


Соавторы: Жиль Делез
сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 56 страниц)

Возьмем, к примеру, страту означивания – опять же, есть злокачественная ткань означивания, расцветающее тело деспота, которое блокирует любую циркуляцию знаков, так же как препятствует рождению а-означающего знака на «другом» ТбО. Или же удушающее тело субъективации, которое делает освобождение тем более невозможным, что не позволяет даже различать субъектов. Даже если мы рассматриваем те или иные общественные формации или такой-то аппарат страты внутри некой формации, то мы говорим, что каждый и все они имеют свое ТбО, готовое подтачивать, размножаться, покрывать и захватывать все социальное поле целиком, вступая в отношения насилия и соперничества, а также альянса и соучастия. ТбО денег (инфляция), но также и ТбО Государства, армии, фабрики, города, Партии и т. д. Если страты задействованы в коагуляции и осаждении, то достаточно стремительной степени осаждения в страте, чтобы та утратила свою конфигурацию и артикуляцию и образовала свою особую опухоль в себе самой, в данной формации или в аппаратах. Страты порождают свои тоталитарные и фашистские ТбО, ужасающие карикатуры плана консистенции. Следовательно, мало провести различие между полными ТбО на плане консистенции и пустыми ТбО на обломках страт, разрушенных слишком неистовой дестратификацией. Также нужно принять в расчет начинающие разрастаться злокачественные ТбО в страте. Проблема трех тел. Арто говорил, что вне «плана» есть другой план, окружающий нас «непроясненной пролонгацией или угрозой, ибо случиться может все что угодно». Это борьба, имя коей никогда в достаточной мере не прояснено. Как изготовить для себя ТбО так, чтобы оно не было злокачественным ТбО фашиста внутри нас, либо пустым ТбО наркомана, параноика или ипохондрика? Как различить три Тела? Арто не перестает сталкиваться с этой проблемой. Экстраординарна композиция «Дабы покончить с Божьей карой» – он начинает с того, что проклинает злокачественное тело Америки, тело войны и Денег; он осуждает страты, которые называет «какашкой»; стратам он противопоставляет истинный План, даже если тот является лишь маленькой струйкой тараумара, пейотлем; но он также знает и об опасностях слишком брутальной, слишком небрежной дестратификации. Арто постоянно сталкивается со всем этим и расплавляется в нем. Письмо Гитлеру. «Уважаемый господин, однажды вечером в 1932 году в берлинском „Ider Café“, где мы познакомились незадолго до того, как вы пришли к власти, я показал вам заграждения на карте, которая была не только географической картой, заграждения против меня, действие силы, направленной в нескольких смыслах-направлениях, обозначенных вами. Сегодня, Гитлер, я снимаю установленные мной заграждения! Парижанам нужен газ. Ваш А. А. – P. S. Разумеется, уважаемый господин, это едва ли приглашение, это прежде всего предупреждение».[197] Такая карта, являющаяся не только географической, – это что-то вроде карты интенсивности ТбО, где заграждения обозначают пороги и газ, волны или потоки. Даже если Арто сам и не преуспел, он уверен, что благодаря нему, что-то имеет успех ради нас всех.

ТбО – это яйцо. Но яйцо не регрессивно – напротив, оно современно по преимуществу, мы всегда несем его с собой как свою собственную среду экспериментирования, свою ассоциированную среду. Яйцо – это среда чистой интенсивности, spatium[198], а не extensio[199]. Нулевая интенсивность как принцип производства. Есть фундаментальное схождение науки и мифа, эмбриологии и мифологии, биологического яйца и психического или космического яйца – яйцо всегда обозначает такую интенсивную реальность, не только недифференцированную, но и ту, где вещи, органы различаются только благодаря градиентам, миграциям, зонам близости. Яйцо – это ТбО. ТбО не существует «до» организма, оно примыкает к нему и непрестанно созидает себя. Если оно и связано с детством, то не в том смысле, что взрослый регрессирует к ребенку, а ребенок – к Матери, но в смысле, что ребенок – эдакий близнец-догон, уносящий с собой кусочек плаценты, – отрывает от органической формы Матери некую интенсивную и дестратифицированную материю, которая, напротив, конституирует его постоянный разрыв с прошлым, его опыт, его актуальное экспериментирование. ТбО – это блок детства, становление, противоположность воспоминанию детства. Оно – ни ребенок «до» взрослого, ни мать «до» ребенка: оно – строгая современность взрослого, ребенка и взрослого, их карта сравнительных плотностей и интенсивностей, и все вариации на такой карте. ТбО – это как раз такая интенсивная зародышевая плазма, где нет и не может быть ни родителей, ни детей (органической репрезентации). Вот чего не понял Фрейд у Вейсмана – ребенок как зародышевый современник родителей. Так что тело без органов никогда не бывает твоим, моим… Это всегда некое тело. Оно проективно не более, чем регрессивно. Это некая инволюция, но инволюция творческая и всегда современная. Органы распределяются на ТбО; но только распределяются они независимо от формы организма, причем формы становятся контингентными, органы же являются не более, чем произведенными интенсивностями, потоками, порогами, градиентами. «Некий» живот, «некий» глаз, «некий» рот – неопределенный артикль не испытывает ни в чем нехватки, он ни неопределенность, ни недифференцированность, но он выражает чистую определенность интенсивности, интенсивное различие. Неопределенный артикль – проводник желания. Речь идет не о раздробленном, расколотом теле или об органах без тела (ОбТ). ТбО – прямая противоположность этому. Нет ни органов, раздробленных по отношению к некоему утраченному единству, ни возврата к чему-то недифференцированному по отношению к поддающейся дифференциации целостности. Есть распределение интенсивных резонов для органов с их позитивными неопределенными артиклями внутри коллектива или множественности, в сборке и согласно машинным соединениям, действующим на теле без органов. Logos spermaticos[200]. Вина психоанализа в том, что он постигает феномены тела без органов как регрессии, проекции, фантазмы, в связи с неким образом тела. Итак, он ухватил лишь изнанку и уже подменил семейными фотографиями, воспоминаниями детства и частичными объектами мировую карту интенсивности. Он ничего не понимал ни в яйце, ни в неопределенных артиклях, ни в современности среды, которая непрестанно создает саму себя.

ТбО – это желание, это то, что и посредством чего мы желаем. И не только потому, что оно является планом консистенции или полем имманентности желания; но даже когда оно падает в пустоту брутальной дестратификации или в пролиферацию злокачественной страты, оно остается желанием. Желание идет дальше – порой желать своего собственного уничтожения, порой желать того, что обладает властью уничтожать. Желание денег, желание армии, полиции и Государства, фашистское желание, ведь даже фашизм – это желание. Желание есть всякий раз, когда есть конституция ТбО под одним отношением или под другим. Это проблема не идеологии, а чистой материи, феномена физической, биологической, психической, социальной или космической материи. Вот почему материальная проблема шизоанализа состоит в том чтобы знать, есть ли у нас средства осуществлять отбор, отделять ТбО от его двойников – пустых стекловидных тел, злокачественных тел, тоталитарных и фашистских. Испытание желания – не разоблачать ложные желания, а различать в желании то, что отсылает к пролиферации страты, или к слишком жесткой дестратификации, и то, что отсылает к конструкции плана консистенции (отслеживать все фашистское, даже внутри нас, а также суицидальное и безумное). План консистенции – это не просто то, что конституируется всеми ТбО. Есть и то, что он отвергает; именно он осуществляет выбор с помощью абстрактной машины, которая его чертит. И даже в ТбО (тело мазохиста, наркотическое тело и т. д.) различает то, что компонуемо или не компонуемо на плане. Фашистское использование наркотиков, или же суицидальное использование, а также возможность использования, соответствующего плану консистенции? Даже паранойя: возможность хотя бы частично нее так использовать? Когда мы задавали вопрос о совокупности всех ТбО, рассматриваемых как субстанциальные атрибуты единственной субстанции, то, в строгом смысле, это должно быть понято только применительно к плану. Именно он создает совокупность отобранных полных ТбО (не бывает позитивной совокупности с пустыми или злокачественными тела). Какова же природа такой совокупности? Исключительно логическая? Или же нужно сказать, что каждое ТбО в своем роде производит эффекты, идентичные или аналогичные эффектам других ТбО в их собственном роде? То, что получает наркоман, то, что получает мазохист, может быть также получено иным способом в условиях плана – а, в конечном счете, принимать наркотики без наркотиков, напиваться допьяна чистой воды, как в экспериментах Генри Миллера? Или еще: не идет ли речь о реальном проходе субстанций, об интенсивной непрерывности всех ТбО? Несомненно, все возможно. Мы говорим только: тождество эффектов, непрерывность родов, тотальность всех ТбО могут быть получены на плане консистенции лишь благодаря абстрактной машине, способной покрывать и даже чертить его, благодаря сборкам, способным подключаться к желанию, действительно заботиться о желаниях, утверждать непрерывные соединения, трансверсальные связи. Или по другому, ТбО плана останутся отдельными в своем роде, маргинальными, сведенными до подручных средств, тогда как на «другом плане» торжествуют пустые или злокачественные двойники.

7. Год ноль: Лицевость

Нам уже встречались две оси – означивание и субъективация. То были две крайне разных семиотики, или даже две страты. Но означивание не обходится без белой стены, где оно записывает свои знаки и избыточности. Субъективация же не обходится без черной дыры, куда помещает свое сознание, страсть и избыточности. Поскольку есть лишь смешанные семиотики, а страты всегда идут, по крайней мере, парами, то не следует удивляться, что там, где они пересекаются, монтируется весьма специфическое устройство. И как ни странно, это лицо: система белая стена – черная дыра. Широкое лицо с белыми щеками, мелованный лик, пробитый глазами как черной дырой. Голова клоуна, белый клоун, лунный Пьеро, ангел смерти, плащаница. Лицо – не внешняя оболочка того, кто говорит, мыслит, чувствует. Форма означающего в языке, его единство сами оставались бы неопределенными, если бы вероятный слушатель не распоряжался собственными выборами на лице того, кто говорит («о, он, кажется, в гневе…»; «он не мог сказать этого…»; «смотри мне в лицо, когда я с тобой разговариваю…»; «смотри на меня внимательно…»). Ребенок, женщина, мать, мужчина, отец, начальник, учитель, полицейский говорят не на языке вообще, а на языке, чьи выражающие черты индексируются в особых чертах лицевости. Изначально лица не индивидуальны, они определяют зоны частоты или вероятности, ограничивают некое поле, которое заранее нейтрализует выражения или соединения, невосприимчивые к соответствующим сигнификациям. Так же и форма субъективности – будь то сознание или страсть – оставалась бы абсолютно пустой, если бы лица не формировали места резонанса, отбирающие ментальное или чувственное реальное, заранее обеспечивая последнему соответствие с некой господствующей реальностью. Лицо само является избытком. И оно само создает избыток благодаря избыткам означивания или частоты, как и благодаря избыткам резонанса или субъективности. Лицо строит стену, в коей нуждается означающее, дабы подскакивать; оно конституирует стену означающего, рамку или экран. Лицо роет дыру, в коей нуждается субъективация, дабы пронзать; оно конституирует черную дыру субъективности как сознание или страсть – камера, третий глаз.

Итак, нельзя ли сказать обо всем иначе? Не совсем верно, будто лицо конституируется стеной означающего или дырой субъективности. Лицо – по крайней мере, конкретное лицо – начинает неясно прорисовываться на белой стене. Оно начинает неясно проявляться в черной дыре. У крупного плана лица в кинематографе как бы два полюса – крупный план может быть сделан так, что лицо отражает свет, либо же, напротив, он подчеркивает тени лица, вплоть до погружения последнего «в безжалостную тьму»[201]. Один психолог говорил, будто лицо – это визуальный перцепт, который с самого начала выкристаллизовывается из «всевозможных разнообразий неясных свечений, бесформенных и безразмерных». Суггестивная белизна, захватывающая дыра – лицо. Безразмерная черная дыра и бесформенная белая стена изначально уже тут. И в такой системе возможно много сочетаний – либо черные дыры распределяются на белой стене, либо белая стена истончается, вытягивается в нить и уходит в черную дыру, которая объединяет все черные дыры, низвергает или «вздымает» их. Порой лица проступают на стене со своими черными дырами; порой они появляются в дыре со своей линеаризованной, скрученной стеной. Страшная сказка, но лицо и есть страшная сказка. Конечно же, означающее выстраивает необходимую ему стену не в одиночку; конечно же, субъективность не в одиночку роет свою дыру. Но никакое конкретное лицо не может быть дано в готовом виде. Конкретные лица порождаются абстрактной машиной лицевости, которая, производя их, одновременно дает означающему его белую стену, а субъективности – ее черную дыру. Таким образом, система черная дыра – белая стена – еще не лицо, но абстрактная машина, производящая лицо согласно деформируемым сочетаниям своих шестеренок. А мы и не ожидаем, будто абстрактная машина похожа на то, что она производит, на то, что собирается произвести.

Абстрактная машина появляется внезапно, когда мы ее не ждем, в момент засыпания, сумеречного состояния, галлюцинации или забавного физического эксперимента… Новелла Кафки «Блумфельд»: старый холостяк возвращается вечером к себе домой и обнаруживает два маленьких шарика для пинг-понга, прыгающих сами по себе на «стене» пола, причем скачут они повсюду, даже пытаются тюкнуть его в лицо, и кажется, будто внутри них есть другие, еще более мелкие, электрические шарики. Наконец Блумфельду удается запереть их в черной дыре платяного шкафа. Та же сцена продолжается и на следующий день, когда Блумфельд пытается всучить шарики маленькому глупому мальчишке и двум кривляющимся девчонкам, а затем в конторе, где встречает двух своих глупых и кривляющихся практикантов, желающих овладеть метелкой. В замечательном балете Нижинского и Дебюсси теннисный мячик начинает подпрыгивать в темной части сцены; в завершении сюжета появится и другой мячик. На сей раз – между двумя мячиками – две девочки и наблюдающий их мальчик развивают свои аффективные черты танца и лица под неясным освещением (любопытство, досада, ирония, экстаз…)[202] Здесь нечего объяснять, нечего интерпретировать. Чистая абстрактная машина сумеречного состояния. Белая стена – черная дыра? Но, в зависимости от сочетаний, стена также могла бы быть черной, а дыра – белой. Шары могут скакать на стене или ускользать в черную дыру. Даже в своем столкновении они могут играть относительную роль дыры в отношении стены, как и в своем длинном пробеге они могут играть относительную роль стены в отношении дыры, к коей они направляются. Они циркулируют в системе белой стены – черной дыры. Ничего не напоминает здесь лица, и, однако, во всей системе распределяется лицо, организуются черты лицевости. Тем не менее, такая абстрактная машина может, конечно же, осуществляться в чем-то ином, нежели лица; но не в любом порядке, и не без необходимых оснований [raisons].

Лицом много занималась американская психология, особенно, что касается отношений ребенка с матерью через eye-to-eye contact[203]. Машина с четырьмя глазами? Напомним некоторые этапы этих исследований: 1) исследования Исаковера о засыпании, где так называемые проприоцептивные ощущения[204] – будь то мануальные, оральные, кожные или даже смутно визуальные – отсылают к инфантильному отношению рот – грудь; 2) открытие Левиным белого экрана сна, обычно покрытого визуальными содержаниями, но остающегося белым, когда содержанием сна являются только проприоцептивные ощущения (этот экран или эта белая стена, а еще то могла бы быть материнская грудь, приближающаяся, увеличивающаяся, расплющивающаяся); 3) интерпретация Шпица, согласно которой белый экран – это, скорее, некий визуальный перцепт, предполагающий минимум дистанции и, на таком основании, выявляющий материнское лицо, по которому ориентируется ребенок, дабы найти грудь, нежели репрезентация самой груди как объекта тактильного ощущения или контакта. Итак, имеется сочетание двух крайне разных видов элементов – мануальные, оральные или кожные проприоцептивные ощущения; визуальная перцепция лица, увиденного анфас на белом экране с рисунком глаз как черных дыр. Такая визуальная перцепция очень быстро обретает решающее значение в отношении акта питания, в отношении тактильно ощущаемых груди как объема и рта как полости.[205]

Тогда мы можем предложить следующее различение – лицо составляет часть системы поверхность – дыры, системы дырявой поверхности. Но систему эту ни в коем случае нельзя смешивать со свойственной (проприоцептивному) телу системой объем – полость. Голова включена в тело, но не в лицо. Лицо – это поверхность: черты, линии, морщины лица, лицо вытянутое, квадратное, треугольное; лицо – некая карта, даже если оно налагается или навивается на объем, даже если оно окружает или окаймляет какие-то полости, существующие только как дыры. Голова – даже человеческая – не обязательно является лицом. Лицо производится лишь тогда, когда голова перестает быть частью тела, когда она перестает кодироваться телом, сама перестает обладать многомерным, многозначным телесным кодом – когда тело, включая голову, оказывается декодированным и должно сверхкодироваться тем, что мы назовем Лицом. Иными словами, голова, все объемно-полостные элементы головы должны быть олицевлены. И их олицевление осуществляется дырявым экраном, системой белой стены-черной дыры, абстрактной машиной, производящей лицо. Но данная операция на этом не заканчивается – голова и ее элементы олицевляются лишь в том случае, если олицевляется или должно олицевляться все тело целиком в ходе неизбежного процесса. Рот, нос и – прежде всего – глаза становятся дырявой поверхностью, только таща за собой все прочие объемы и полости тела. Операция, достойная доктора Моро – ужасная и блестящая. Рука, грудь, живот, пенис и влагалище, бедро, нога и ступня олицевляются. Фетишизм, эротомания и т. д. неотделимы от этих процессов олицевления. Речь вовсе не о том, чтобы взять какую-то часть тела, дабы наделить ее сходством с лицом или запускать в игру лик сновидения, [проступающий] как в тумане. Никакого антропоморфизма. Олицевление действует не благодаря сходству, а благодаря порядку оснований [raisons]. Именно это действие – куда более бессознательное и машинное – заставляет все тело проходить через дырявую поверхность, а лицу здесь отводится роль не модели или образа, а сверхкодирования для всех декодированных частей. Все остается сексуальным – никакой сублимации, но новые координаты. Именно в силу зависимости лица от абстрактной машины, оно не ограничивается тем, что покрывает голову, но затрагивает другие части тела и даже, если нужно, иные несхожие объекты. Тогда речь идет о том, чтобы знать, при каких обстоятельствах включается эта машина, производящая лицо и олицевление. Если уж голова – даже человеческая – не является обязательно лицом, то лицо производится в человеческом роде, но в силу необходимости, которая не применима к людям «вообще». Лицо не является животным, но не является оно и человеческим вообще, в лице есть даже что-то абсолютно нечеловеческое. Было бы ошибкой полагать, будто лицо становится нечеловеческим, только начиная с некоторого порога: крупный план, предельное увеличение, необычное выражение и т. п. Нечеловеческое в человеке – вот что такое лицо изначально, лицо по природе – крупный план, с его неживыми белыми поверхностями, с его сверкающими черными дырами, с его пустотой и скукой. Лицо-бункер. До такой степени, что если у человека и есть какая-то судьба, то она, скорее, в том, чтобы бежать от лица, разрушать лицо и олицевления, становиться невоспринимаемым, становиться подпольщиком: не посредством возвращения к животности, не даже посредством возвращений к голове, но с помощью крайне духовных и особых становлений-животным, с помощью поистине странных становлений, преодолевающих стену и выбирающихся из черных дыр, являющихся причиной того, что сами черты лицевости избегают наконец-таки организации лица, более не позволяют итожить себя лицом – веснушки, ускользающие к горизонту, унесенные ветром волосы, глаза, которые мы пронизываем насквозь вместо того, чтобы увидеть в них себя или заглядывать в них во время нудных столкновений означающих субъективностей. «Я больше не смотрю в глаза женщины, которую держу в своих объятиях, но проплываю их насквозь – сначала голова, потом руки, ноги – и вижу, что за глазницами раскинулся целый неисследованный мир, мир будущности, и всякая логика здесь отсутствует… Я разрушил стену… Мне не нужны глаза, ибо они дают лишь образ познанного. Все мое тело должно стать неизменным пучком света, движущимся с величайшей быстротой, неостановимым, не оглядывающимся назад, неистощимым… Поэтому я затыкаю уши, глаза, рот».[206] ТбО. Да, у лица великое будущее, но при условии, что оно будет разрушено, истреблено. На пути к а-значающему и а-субъективному. Но мы еще совсем не объяснили, что же мы чувствуем.

У перехода от системы тело – голова к системе лица нет ничего общего ни с эволюцией, ни с генетическими стадиями. Ни с феноменологическими позициями. Ни с интеграциями частичных объектов, вкупе со структурными или структурирующими организациями. Более не может быть ссылок на субъекта, который уже существовал или был бы приведен к существованию, не пройдя через машину, присущую лицевости. В посвященной лицу литературе тексты Сартра о взгляде и тексты Лакана о зеркале ошибочно отсылают к некой форме субъективности, человечности, отраженной в феноменологическом поле или расколотой в структурном поле. Но взгляд лишь вторичен по отношению к глазам без взгляда, к черной дыре лицевости. Зеркало лишь вторично по отношению к белой стене лицевости. Мы не будем более говорить ни о генетической оси, ни об интеграции частичных объектов. Мыслить стадиями в онтогенезе значит мыслить как арбитр – мы полагаем, будто самое быстрое является первым, пусть даже оно послужит основанием или трамплином для идущего следом. Что касается частичных объектов, то такая мысль еще хуже, это – мышление обезумевшего экспериментатора, который расчленяет, режет, анатомирует во всех смыслах-направлениях, рискуя, как попало, перешить все заново. Можно составить какой угодно список частичных объектов – рука, грудь, рот, глаза… Так от Франкенштейна не уйти. Нам надлежит рассматривать не органы без тела, не расчлененное тело, а прежде всего тело без органов, оживляемое разнообразными интенсивными движениями, которые задают природу и место интересующих нас органов и делают из этого тела организм или даже систему страт, куда организм входит только как часть. Сразу делается ясным, что самое медленное движение и то, что производится или случается с последним, не является наименее интенсивным. А самое быстрое могло уже сомкнуться, сцепиться с ним в дисбалансе диссинхроничного развития страт, которые имеют разные скорости и не проходят последовательно сменяющие друг друга стадии, но все-таки являются одновременными. Тело – это проблема не частичных объектов, а дифференциальных скоростей.

Такие движения суть движения детерриторизации. Именно они «делают» из тела организм – животный или человеческий. Например, хватательная рука предполагает относительную детерриторизацию не только передней лапы, но и двигательной руки. У нее самой есть некий коррелят в виде полезного предмета или орудия – палка как детерриторизованный сук. Грудь женщины в вертикальном положении указывает на детерриторизацию молочной железы животного; рот ребенка, снабженный губами благодаря выворачиванию наружу слизистой оболочки, отмечает детерриторизацию рыла и пасти животных. Губы – грудь: каждое служит коррелятом для другого.[207] Человеческая голова предполагает по отношению к животному некую детерриторизацию и в то же время имеет своим коррелятом организацию мира как уже детерриторизованной среды (степь – первый «мир», в противоположность среде леса). Но лицо, в свою очередь, представляет собой куда более интенсивную детерриторизацию, даже если она и медленнее. Мы могли бы сказать, что это абсолютная детерриторизация: относительной она перестает быть потому, что изымает голову из страты организма – как человеческого, так и животного, – дабы соединить ее с другими стратами, такими как страты означивания или субъективации. Итак, лицо обладает коррелятом огромной важности – пейзажем, который уже не только среда, но детерриторизованныи мир. На этом «высшем» уровне существует множество корреляций между лицом и пейзажем. Христианское воспитание осуществляет духовный контроль одновременно над лицевостью и над пейзажностью: скомпонуйте одно как другое, раскрасьте их, дополните их, упорядочите их – в некой взаимодополнительности, которая отсылает пейзажи к лицевости.[208] Учебники по лицу и пейзажу образуют целую педагогику – строгую науку, которая вдохновляет искусства, так же как искусства вдохновляют науку. Архитектура размещает свои ансамбли – дома, деревни, города, монументы и заводы, – функционирующие как лица в пейзаже, который она трансформирует. Живопись возобновляет то же движение, но также и меняет его на противоположное, помещая пейзаж в зависимость от лица, трактуя первый как второе: «трактат о лице и пейзаже». Крупный план в кинематографе трактует лицо прежде всего как пейзаж; именно так определяется кино – черная дыра и белая стена, экран и камера. Но то же можно сказать и о других искусствах – архитектуре, живописи, даже романе: крупные планы, оживляющие их, изобретая все их корреляции. А твоя мать – это пейзаж или лицо? Лицо или завод? (Годар). Все лица окутывают неизвестный, неизведанный пейзаж; все пейзажи населены любимым или желаемым в мечтах лицом, все развивают лицо, которое придет или уже прошло. Какое лицо не обращается к пейзажам, которые оно объединило, к морю и горе; какой пейзаж не взывает к лицу, которое дополнило бы его, которое предоставило бы ему неожиданное дополнение в виде своих линий и черт? Даже когда живопись становится абстрактной, все, что она делает, так это переоткрывает черную дыру и белую стену, великую композицию белого полотна и черного разреза. Разрыв, но также и растягивание полотна осью ускользания, точкой ускользания, диагональю, лезвием ножа, разрезом или дырой – машина уже там, она всегда функционирует, производя лица и пейзажи, даже самые абстрактные. Тициан начинал с того, что создавал картину черным и белым цветом, но не ради формирования контуров, требующих заполнения, а как матрицу для каждого цвета, который еще придет.

Роман: Персеваль видит диких гусей полет, коих снег ослепил. <…> Ястреб нашел одного из них, покинутого стаей. Он поразил его, ударил столь сильно, что тот камнем вниз полетел. <…> И Персеваль видит примятый снег, где лежит гусь, и кровь, появившуюся вокруг. Он опирается на копье, дабы узреть и капли крови, и снег. Эта свежая кровь ему кажется той, что была лицом его возлюбленной. Ион думает до тех пор, пока не забывается, ибо именно так он видел на полотнище лицо своей любимой – ярко-красное, помещенное на белом, как эти три капли крови на белом снегу появились. <…> Мы увидели рыцаря, который дремлет на своем боевом коне. Здесь все: избыток, присущий лицу и пейзажу, снежная белая стена лица-пейзажа, черная дыра ястреба или трех капель, распределенных на стене; и в то же время, серебристая линия пейзажа-лица, ускользающая к черной дыре рыцаря, погруженного в кататонию. Не может ли рыцарь, иногда и в определенных условиях, протолкнуть движение еще дальше, пересекая черную дыру, проламывая белую стену, демонтируя лицо, – даже если такая попытка провалится?[209] Все это никоим образом не обозначает конец романтического жанра, а присутствует в нем с самого начала, принадлежит ему по существу. Неверно видеть в Дон Кихоте конец рыцарского романа – обращаясь к галлюцинациям героя, к растеканию его идей, к его гипнотическим или каталептическим состояниям. Неверно видеть в романах Беккета конец романа вообще – обращаясь к черным дырам, к линии детерриторизации персонажей, к шизофреническим прогулкам Моллоя или Безымянного, к потере ими своих имен, к воспоминанию или проекту. Действительно, существует эволюция романа, но она, конечно же, не роман. Роман всегда определялся приключением потерянных персонажей, уже не знающих своего имени, того, чего они ищут, или того, что творят, – персонажей, страдающих амнезией, атаксиков, кататоников. Именно они проводят различие между романтическим жанром и эпическим или драматическим жанром (когда эпический или драматический герой поражен безумием, беспамятством и т. д., то происходит это совершенно иным способом). «Принцесса Киевская» – роман, поражавший современников своей парадоксальностью: провалами в памяти или состояниями «покоя», сна, неожиданно поражающими персонажей; в нем везде есть какое-то христианское воспитание. «Моллой» – начало романтического жанра. Когда роман начинается (например, с Кретьена деТруа), то начинается он с существенного персонажа, который сопровождает роман на всем его пути – рыцарь куртуазного романа проводит время, забывая собственное имя, то, что он делает, что ему говорят, он не знает, куда идет или с кем разговаривает, он непрестанно чертит линию абсолютной детерриторизации, а также утрачивает собственный путь, останавливается и падает в черные дыры. «Он жаждет рыцарства и приключений». Откройте Кретьена де Труа на любой странице, и вы найдете сидящего на коне, опирающегося на копье кататонического рыцаря, который чего-то ждет, высматривает в пейзаже лицо своей возлюбленной, и нужно толкнуть его, чтобы он ответил. Ланселот – перед белым лицом королевы – не замечает, как его лошадь погружается в реку; или же он садится в проходящую повозку, и та оказывается повозкой бесчестья. Есть подходящая роману совокупность лица-пейзажа, где – то черные дыры распределяются на белой стене, то белая линия горизонта ускользает в черную дыру, и оба процесса происходят одновременно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю