Текст книги "Капитализм и шизофрения. Книга 2. Тысяча плато"
Автор книги: Феликс Гваттари
Соавторы: Жиль Делез
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 56 страниц)
Несомненно, в каждом случае мы, одновременно, должны задействовать факторы территориальности, детерриторизации, а также ретерриторизации. Ритурнели ребенка и животного кажутся территориальными: значит, они – не «музыка». Но когда музыка схватывает ритурнель, дабы детерриторизовать ее и детерриторизовать голос, когда она схватывает ритурнель, дабы заставить ее сплестись в ритмический звуковой блок, когда ритурнель «становится» Шуманом или Дебюсси, тогда все это происходит благодаря системе мелодических и гармонических координат, где музыка ретерриторизуется в себе в качестве музыки. Наоборот, мы увидим, что в определенных случаях даже животная ритурнель обладает силами детерриторизации куда более интенсивными, чем очертания животных, их позы и цвета. Таким образом, нужно учесть много факторов: относительные территоризации, соответствующие детерриторизации, а также коррелятивные ретерриторизации; и еще несколько типов ретерриторизации: например, внутренних – таких как музыкальные координаты, или внешних – таких как вырождение ритурнели в надоедливый напев или вырождение музыки в дешевую песенку. То, что нет детерриторизации без специфической ретерриторизации, должно побудить нас продумать иной способ корреляции между молярным и молекулярным – никакой поток, никакое становление-молекулярным не ускользают от молярной формации без того, чтобы молярные компоненты сопровождали их, формировали переходы или воспринимаемые метки для невоспринимаемых процессов.
Становление-женщиной, становление-ребенком музыки появляются и в проблеме машинизации голоса. Механизировать голос – первая музыкальная операция. Известно, что для западной музыки – в Италии и в Англии – эта проблема была разрешена двумя разными способами: с одной стороны, фальцет тенора-альтино, который поет «выше собственного голоса» или чей голос исходит из пазух в задней части горла и неба, не полагаясь на диафрагму и проходя через бронхи; с другой стороны, голос живота кастратов, «более сильный, более объемный, более томный», как если бы они сообщали материальную плоть чему-то невоспринимаемому, неосязаемому, воздушному. Доминик Фернандез написал на эту тему прекрасную книгу, где он, удачно воздерживаясь от какого-либо психоаналитического обсуждения связи между музыкой и кастрацией, показывает, что музыкальная проблема машинерии голоса с необходимостью подразумевает отмену громадной дуальной машины, то есть молярной формации, которая распределяет голос между «мужчиной или женщиной».[372] Для музыки более нет мужчин или женщин. Но нет уверенности, что достаточно мифа об Андрогине, к которому обращается Фернандез. Речь идет не о мифе, а о реальном становлении. Сам голос должен достичь становления-женщиной или становления-ребенком. В этом состоит изумительное содержание музыки. Как замечает Фернандез, речь больше не идет об имитации женщины или ребенка, даже если поет именно ребенок. Как раз музыкальный голос сам становится ребенком в тот момент, когда ребенок становится звуковым, чисто звуковым. Никакой ребенок никогда не смог бы проделать такое, а если и проделывает, то, становясь также чем-то иным, нежели ребенок, становясь ребенком иного мира, странным образом небесного и чувственного. Короче, детерриторизация является двойной – голос детерриторизуется в становлении-ребенком, а ребенок, каковым становится голос, сам является детерриторизованным, непорожденным, становящимся. «Ребенок отрастил крылья», – сказал Шуман. То же зигзагообразное движение мы находим в становлении-животным музыки – Марсель Морэ показывает, что музыка Моцарта пересекается становлением-лошадью или становлением-птицей. Но музыкант вовсе не развлекается, «создавая» лошадь или птицу. Звуковой блок обладает становлением-животным как своим содержанием, только если животное одновременно становится – в звучности – чем-то иным, чем-то абсолютным, ночью, смертью, радостью – и конечно, не всеобщностью или упрощением, а этовостью, вот этой смертью, вот этой ночью. Музыка берет в качестве своего содержания становление-животным; но лошадь, например, выступает тут как выражение тихих ударов литавр, легких, как крылатые сандалии, исходящие с небес или из ада; а птица обретает выражение в групетто, аподжатурах, нотах стаккато, трансформирующих их в столь многочисленные души.[373] Именно эти акценты формируют диагональ у Моцарта, прежде всего акценты. Если мы не следуем за акцентами, если мы не соблюдаем их, мы вновь сваливаемся в относительно бедную точечную систему. Человеческая музыка детерриторизуется в птице, но как раз сама птица детерриторизуется, «преображается» в некую звездную птицу, которая пребывает в становлении в не меньшей мере, чем то, что становится вместе с ней. Капитан Ахав вовлечен в неодолимое становление-китом вместе с Моби Диком; но животное, Моби Дик, одновременно должно стать невыносимой чистой белизной, чистой белой яркой стеной, чистой серебряной нитью, которая растягивается и размягчается «как» девушка, или скручивается подобно хлысту, или вздымается как крепостной вал. Возможно ли, чтобы литература иногда нагоняла живопись или даже музыку? И чтобы живопись нагоняла музыку? (Морэ ссылается на птиц Клее, но, в свою очередь, он не понимает, что говорит Мессиан относительно птичьего пения.) Никакое искусство не является подражательным, искусство не может быть подражательным или изобразительным – предположим, художник «представляет» птицу; фактически, становление-птицей может иметь место лишь в той мере, в какой сама птица на пути к тому, чтобы стать чем-то иным, чистой линией и чистым цветом. Итак, подражание, или имитация, саморазрушается, если имитатор, сам не зная об этом, входит в становление, сопрягается со становлением, не зная того, что он имитирует. Мы имитируем, только если промахиваемся, когда промахиваемся. Художник и музыкант не имитируют животное, они становятся животным именно тогда, когда животное становится тем, чем хотели стать они – на самом глубоком уровне своего согласия с Природой.[374] Становление всегда двойное: то, чем кто-то становится, становится в неменьшей степени, чем тот, кто становится, – формируется блок, по существу подвижный, никогда не пребывающий в равновесии. Совершенный квадрат, именно совершенный квадрат Мондриана балансирует на одном углу и производит диагональ, приоткрывающую его закрытие, унося прочь ту и другую сторону.
Становление никогда не является имитирующим. Когда Хичкок создает птицу, он вовсе не воспроизводит птичий крик, он производит электронный звук, как поле интенсивности или волну вибраций, он производит непрерывную вариацию, подобную ужасной угрозе, которую мы испытываем внутри себя.[375] И это применимо не только к «искусствам» – некоторые страницы «Моби Дика» также соответствуют чистому живому опыту двойного становления, и в ином случае не были бы столь прекрасны. Тарантелла – странный танец, который заговаривает и изгоняет дьявола из предполагаемых жертв укуса тарантула; но когда жертва осуществляет свой танец, то можем ли мы сказать, что она имитирует паука, идентифицируется с ним – даже в идентификации «атональной», «архетипической» борьбы? Нет, ибо жертва, пациент, больной становятся танцующим пауком лишь в той мере, в какой предполагается, что сам паук становится чистым очертанием, чистым цветом и чистым звуком, в которых танцует другое.[376] Мы вовсе не имитируем; мы конституируем блок становления, имитация вмешивается только для пригонки блока, как в последнем прикосновении, подмигивании, подписи. Но все важное произошло в другом месте – в становлении-пауком танца при условии, что паук сам стал звуком и цветом, оркестром и картиной. Возьмем, к примеру, распространенного в некоторых областях фольклорного героя, Алексиса Рысака [Alexis le Trotteur], который бегал «как» лошадь с чрезвычайной скоростью, подстегивал себя коротким хлыстом, тихо ржал, становился на дыбы, бил копытом, опускался на колени, ложился на землю на манер лошади, состязался с лошадями в беге, а также с велосипедами и поездами. Он имитировал лошадь, чтобы заставить людей смеяться. Но у него была куда более глубокая зона близости и неразличимости. Источники говорят нам, что он никогда не был так похож на лошадь, как когда играл на гармошке – именно потому, что уже не нуждался во вторичной и регулирующей имитации. Говорят, будто он называл гармошку своим «крушением-губ» и удваивал весь мир этим инструментом, удваивал время аккорда, навязывал нечеловеческий темп.[377] Но более всего Алексис становился лошадью, когда лошадиные удила становились гармошкой, а лошадиная рысь шла в два раза быстрее. И то же самое следует всегда говорить о самих животных. Ибо животные обладают не только цветами и звуками, и они вовсе не ждут художника или музыканта, дабы создавать живопись или музыку – то есть чтобы войти в определенные становления-цветами и становления-звука-ми (мы увидим это в другом месте) с помощью компонент детерриторизации. Этология достаточно продвинута, чтобы суметь подступиться к этой области.
Мы вовсе не боремся за эстетику качеств, как если бы чистое качество (цвет, звук и т. д.) содержало тайну безмерного становления, как в «Филебе». Как нам кажется, чистые качества все еще являются точечными системами – они суть реминисценции, они либо трансцендентные и уплывающие воспоминания, либо ростки фантазма. Напротив, функционалистская концепция усматривает в качестве только функцию, которую оно выполняет в точной сборке или в переходе от одной сборки к другой. Именно качество должно рассматриваться в становлении, которое захватывает его, а не становление во внутренних качествах, обладающих ценностью архетипов и филогенетической памяти. Например, белизна, цвет схватываются в становлении-животным, которое может быть становлением-животным художника или капитана Ахава и, одновременно, в становлении-цветом, становлении-белизной, которое может быть становлением-животным самого животного. Белизна Моби Дика – особый показатель его становления-отшельником. Животные цвета, силуэты и ритурнели суть индексы становления-женатым или становления-социальным, которые подразумевают также компоненты детерриторизации. Качество функционирует только как линия детерриторизации сборки или в движении от одной сборки к другой. Именно в этом смысле блок-животное – это нечто иное, нежели филогенетическая память, а блок детства – нечто иное, нежели воспоминание детства. У Кафки качество никогда не функционирует ради самого себя или как воспоминание, скорее, оно выправляет сборку, в которой детерриторизуется, и наоборот, которой оно дает линию детерриторизации – так, колокольня детства переходит в башню замка, принимает ее на уровне своей зоны неразличимости («неопределенные просветы между зубцами»), чтобы бросить ее на линию ускользания (как если бы жилец «провалился» через крышу). Если для Пруста все более запутанно и менее здраво, то именно потому, что для него качества сохраняют дух воспоминания и фантазма; однако у него они также являются функциональными блоками, действующими не как память или фантазм, а как становление-ребенком, становление-женщиной, как компоненты детерриторизации, переходящие от одной сборки к другой.
К теоремам простой детерриторизации, с коими мы встречались ранее (при обсуждении лица), мы теперь можем добавить другие теоремы, касающиеся двойной обобщенной детерриторизации. – 5 теорема. Детерриторизация всегда двойная, потому что она подразумевает сосуществование главной переменной и малой переменной, которые становятся в одно и то же время (в становлении оба термина не меняются местами, не отождествляются, а вовлекаются в асимметричный блок, в котором один меняется не меньше, чем другой, и который конституирует их зону близости). – 6 теорема. Несимметричная двойная детерриторизация позволяет задать детерриторизующую силу и детерриторизованную силу, даже если одна и та же сила переходит от одной ценности к другой в зависимости от «момента» или рассматриваемого аспекта; более того, менее детерриторизованное всегда запускает в движение детерриторизацию наиболее детерриторизующего, которое затем еще сильнее реагирует на первое. – 7 теорема. Детерриторизующее играет относительную роль выражения, а детерриторизованное – относительную роль содержания (как это хорошо видно в искусствах); итак, не только содержание не имеет ничего общего с внешними субъектом или объектом, ибо оно формирует асимметричный блок с выражением, но и детерриторизация ведет выражение и содержание к такой близости, где их различие перестает быть существенным или где детерриторизация создает их неразличимость (пример: звуковая диагональ как музыкальная форма выражения и становление-женщиной, становление-ребенком, становление-животным как собственно музыкальные содержания, ритурнели). – 8 теорема. У одной сборки вовсе не те же самые силы или даже скорости детерриторизации, что у другой; каждый раз следует исчислять индексы и коэффициенты согласно рассматриваемым блокам становления и мутациям абстрактной машины (например, некая медленность, некая вязкость живописи по отношению к музыке; но, более того, мы не можем прочертить символическую границу между человеком и животным, мы можем только исчислять и сравнивать мощности детерриторизации).
Фернандез показал присутствие становлений-женщиной, становлений-ребенком в вокальной музыке. А после он протестует против подъема инструментальной и оркестровой музыки; в особенности он критикует Верди и Вагнера за то, что те ресексуализовали голос, что они воссоздали бинарную машину в ответ на требования капитализма, который хочет, чтобы мужчина был мужчиной, а женщина – женщиной, каждый со своим собственным голосом: голос-Верди, голос-Вагнер ретерриторизуются на мужчине и женщине. Он объясняет преждевременное исчезновение Россини и Беллини – отставку одного и смерть другого – их безнадежным ощущением того, что становления голосов оперы больше уже невозможны. Однако Фернандез не спрашивает, под чьим покровительством и благодаря каким новым типам диагоналей. Прежде всего верно, что голос перестает машинизироваться сам по себе благодаря простому инструментальному сопровождению; он перестает быть стратой или линией выражения, зависящей от самой себя. Но почему? Музыка преодолела новый порог детерриторизации, за которым именно инструмент машинизирует голос, а голос и инструмент находятся на одном и том же плане – порой в отношении конфронтации, порой в отношении замещения, порой – обмена и взаимодополнительности. Возможно, именно в романсе, и в особенности в романсе Шумана, впервые появляется такое чистое движение, помещающее голос и фортепиано на один и тот же план консистенции, делающее фортепиано инструментом бреда – в направлении, которое подготавливает вагнеровскую оперу. Даже случай подобный случаю Верди – часто говорилось, что его опера остается лиричной и вокальной, несмотря на разрушение ее бельканто и несмотря на важность оркестровки в финальных произведениях; голоса все еще инструментализуются и особенно одерживают победу в тесситуре и протяженности (производство баритона-Верди, сопрано-Верди). Однако речь не идет ни о каком-либо композиторе, в особенности не о Верди, ни о том или ином жанре, а о самом общем движении, которое аффектирует музыку – медленная мутация музыкальной машины. Если голос обнаруживает бинарное распределение полов, то в отношении бинарных группирований инструментов в оркестровке. В музыке всегда есть молярные системы, служащие в качестве координат; но когда на уровне голоса мы находим дуальную систему, то такое молярное и точечное распределение является условием новых молекулярных потоков, которые затем пересекаются, сопрягаются и сметаются в неких инструментальности и оркестровке, стремящихся стать частью самого произведения. Голоса могут ретерриторизоваться на распределении обоих полов, но непрерывный звуковой поток все еще проходит между ними как в разнице потенциалов.
Это второй пункт, который следовало бы отметить – если принципиальной проблемой, касающейся такого нового порога детерриторизации голоса, уже не является проблема собственно вокального становления-женщиной или становления ребенком, то именно потому, что она является теперь проблемой становления-молекулярным, где сам голос оказывается инструментальным. Конечно же, становления-женщиной или ребенком остаются столь же важными и даже приобретают новую значимость, но лишь в той степени, в какой высвобождают новую истину – то, что производилось, уже было молекулярным ребенком, молекулярной женщиной… Достаточно задуматься о Дебюсси – становление-ребенком и становление-женщиной у него интенсивны, но неотделимы теперь от молекуляризации мотива, подлинной «химии», достигаемой через оркестровку. Ребенок и женщина неотделимы теперь от моря и молекулы воды (именно «Сирены» представляют одну из первых законченных попыток интегрировать голос в оркестр). Уже Вагнера упрекали за «элементарный» характер его музыки, за ее акватизм или «атомизацию» мотива, «подразделение на бесконечно малые единицы». Это становится даже еще яснее, если мы поразмыслим о становлении-животным – птицы все еще также важны, но, тем не менее, господство птиц, как кажется, замещается эпохой насекомых с его куда большими молекулярными вибрациями, стрекотанием, шуршанием, жужжанием, щелканьем, скрипением и царапанием. Птицы вокальны, но насекомые инструментальны – барабаны и скрипки, гитары и цимбалы.[378] Становление-насекомым сменило становление-птицей или формирует блок с ним. Насекомое ближе к тому, чтобы сделать услышанной ту истину, что все становления молекулярны (см. волны Мартено, электронную музыку). Дело в том, что молекулярное способно заставить элементарное коммуницировать с космическим – именно потому, что оно вызывает разложение формы, которое связывает самые разнообразные долготы и широты, самые вариабельные скорости и медленности, и которое обеспечивает непрерывность, растягивая вариацию далеко за ее формальные пределы. Вновь откройте Моцарта – его «тема» была вариацией с самого начала. Варез объясняет, что звуковая молекула (блок) разделяется в элементах, располагаемых различными способами согласно вариабельным отношениям скорости, а также в столь многих волнах или потоках акустической энергии, озаряющих всю вселенную в целом, линию панического ускользания. Именно так он населил пустыню Гоби насекомыми и звездами, формирующими становление-музыкой мира, диагональ для космоса. Мессиан представляет множественные хроматические длительности – в соединении, – «чередуя наидлиннейшие и наикратчайшие ради того, чтобы внушить идею отношений между бесконечно долгими длительностями звезд и гор и бесконечно короткими длительностями насекомых и атомов: космическая элементарная мощь, которая… наследует, прежде всего, ритмическую работу».[379] То, что вынуждает музыканта открывать птиц, также вынуждает его открывать стихийное и космическое. То и другое создают блок, волокно универсума, диагональное или сложное пространство. Музыка посылает молекулярные потоки. Конечно же, как говорит Мессиан, музыка не является привилегией человека – вселенная, космос сделаны из ритурнелей; проблема музыки – это проблема могущества детерриторизации, пересекающей природу, животных, стихии и пустыни точно так же, как и человека. Речь скорее идет о том, что не является музыкальным в человеке и что уже является музыкальным в природе. Более того, то, что этологи открывают у животных, Мессиан обнаружил в музыке: у человека почти нет никакой привилегии – кроме как в средствах сверхкодирования – создавать точечные системы. Это даже противоположность привилегии; благодаря становлению-женщиной, становлению-ребенком или становлению-молекулой природа противопоставляет свое могущество и могущество музыки – машинам человека, грохоту фабрик и бомбардировщиков. И необходимо достичь такой точки, необходимо, чтобы немузыкальный звук человека формировал блок со становлением-музыкой звука, чтобы они противостояли друг другу или обхватывали друг друга, как два борца, которые более не могут освободиться от взаимной хватки и соскальзывают по наклонной линии: «Пусть хор представит выживших… Мы слышим слабый шорох цикад. Затем трели жаворонка, потом пение пересмешника. Кто-то смеется, какая-то женщина рыдает… Громкий мужской крик: „Мы пропали!“ И женский голос: „Мы спасены!“ Крики рвутся со всех сторон: „Пропали! Спасены! Пропали! Спасены!“»[380].
11. 1837 – О ритурнели
Пауль Клее. Щебечущая машина
I. Охваченный страхом в темноте ребенок напевает, чтобы успокоиться. Он бродит, вдруг останавливается – и все по воле песенки. Потерянный, в меру своих сил, он защищается и, с грехом пополам, ориентируется благодаря песенке. Такая песенка напоминает грубый набросок убаюкивающего и стабилизирующего, спокойного и устойчивого центра внутри хаоса. Ребенок может даже подпрыгивать, когда поет, ускорять или замедлять темп; но как раз сама песня – уже прыжок: она перескакивает от хаоса к началам порядка в хаосе и каждое мгновение рискует развалиться. Всегда есть какое-то звучание в нити Ариадны. Или в пении Орфея.
II. И наоборот, теперь мы дома. Но свой дом заранее не дан – прежде надо нарисовать круг, очерчивающий такой сомнительный и хрупкий центр, надо организовать ограниченное пространство. Сюда вмешивается много весьма разных компонент, всевозможные вехи и метки. То же верно и для предыдущего случая. Но теперь такие компоненты используются ради организации пространства, а не ради мгновенного определения центра. И силы хаоса – настолько, насколько возможно, – удерживаются снаружи, а внутреннее пространство защищает терминальные силы ради выполнения поставленной задачи или ради сооружения, каковое еще надо сотворить. Тут есть и вся деятельность, связанная с отбором, уничтожением, удалением, дабы глубинные земные силы, внутренние силы земли не были утоплены, дабы они могли сопротивляться хаосу, а может, даже что-то заимствовать у последнего через фильтр или уже сито очерченного пространства. Итак, голосовые или звуковые компоненты весьма важны – стена звука, или в любом случае стена, хотя бы некоторые кирпичи которой состоят из звука. Ребенок напевает, чтобы накопить силы для домашних заданий, требуемых в школе. Домохозяйка напевает или слушает радио, когда организует антихаотические силы своей работы. Радио или телевизор подобны звуковой стене вокруг каждого домашнего очага, они помечают территории (а сосед протестует, когда слишком громко). Ради возвышенных сооружений – вроде основания города или изготовления Голема – мы чертим круг, но, главным образом, мы ходим по кругу будто в детском хороводе, соединяя согласные и ритмические гласные, соответствующие внутренним силам творения как различным частям организма. Ошибка в скорости, ритме или гармонии была бы катастрофой, ибо она погубила бы и творца, и творение, вернув силы хаоса.
III. И тут наконец-то мы приоткрываем круг, разрываем его, впускаем кого-то, взываем к кому-то, или сами выходим вовне, устремляемся дальше. Но круг мы рвем не там, откуда давят прежние силы хаоса, а в другой области, создаваемой самим кругом. Как если бы круг стремился к самому себе, дабы открыться будущему, в зависимости от работающих сил, каковые он скрывает. На сей раз для того, чтобы воссоединиться с силами будущего, силами космоса. Мы устремляемся вперед, подвергаясь опасности импровизаций. Но импровизировать – значит воссоединяться с Миром или смешиваться с ним. По ходу песенки мы выбираемся из собственного дома. На моторных, жестовых, звуковых линиях, отмечающих привычный бег ребенка, прививающихся к «линиям инерции» или начинающих почковаться – с разными петлями, узлами, скоростями, движениями, жестами и звучаниями.[381]
Тут нет трех последовательных моментов эволюции. Это три аспекта одной и той же вещи – Ритурнели. Мы находим их в сказках – страшных или добрых, – а также в романсах. У ритурнели три аспекта, она синхронизирует или смешивает их – вот-вот, вот-вот, вот-вот. Вот-вот хаос станет огромной черной дырой, и мы стараемся зафиксировать в качестве центра зыбкую точку. Вот-вот мы организуем вокруг этой точки спокойное и устойчивое «хождение» (а не форму) – черная дыра стала домом. Вот-вот мы привьем такому хождению некий отрыв от черной дыры. Именно Пауль Клее глубже всех показал данные три аспекта и их связь. По живописным причинам он называет черную дыру «серой точкой». Но именно серая точка, прежде всего, является нелокализуемым, лишенным измерений хаосом – силой хаоса, спутанным пучком блуждающих линий. Затем точка «перепрыгивает саму себя» и излучает размерностное пространство с его горизонтальными слоями, с вертикальными срезами, неписанными привычными линиями, со всей земной внутренней силой (такая сила появляется даже в самой расхлябанной походке, в атмосфере или в воде). Таким образом, серая точка (черная дыра) перепрыгивает из одного состояния в другое и представляет уже не хаос, а жилище или дом. Наконец, точка устремляется куда-то и выходит из самой себя под действием странствующих центробежных сил, развертывающихся до космических сфер: «Конвульсивно мы пытаемся улететь от земли, и уже на следующем уровне мы действительно обитаем выше нее <…> под властью центробежных сил, торжествующих над гравитацией».[382]
Роль ритурнели часто подчеркивается: последняя территориальна, она – территориальная сборка. Птичья песнь – птица поет, дабы таким образом пометить свою территорию… Греческие лады, индусские ритмы сами являются территориальными, провинциальными, региональными. Ритурнель может принимать на себя и другие функции – любовные, профессиональные, общественные, литургические или космические – она всегда уносит землю с собой, она обладает землей, даже духовной землей как тем, что ей сопутствует, она пребывает в сущностном отношении с Рождением, с Родным. Музыкальный «ном»[383] – мотивчик, мелодическая формула, взыскующая признания и остающаяся опорой или почвой полифонии (cantus fîrmus[384]). Nomos – как привычный, неписанный закон – неотделим от распределения пространства, от распределения в пространстве, тут он – этос, но этос – это также и Жилище.[385] Порой мы движемся от хаоса к порогу территориальной сборки – направленные компоненты, инфрасборка. Порой мы организуем сборку – размерностные компоненты, интрасборка. Порой мы покидаем территориальную сборку ради иных сборок или ради чего-то еще в другом месте – интерсборка, компоненты перехода или даже ускользания. И все три сборки вместе. Силы хаоса, земные силы, космические силы – все это сталкивается друг с другом и сходится в территориальной ритурнели.
Из хаоса рождаются Среды и Ритмы. Этим озабочены очень древние космогонии. Нет хаоса без направленных компонент, являющихся его собственными экстазами. В других обстоятельствах мы видели, как все виды сред – причем каждая определяется некой компонентой – скользят по отношению друг к другу, друг над другом. Каждая среда вибрирует, то есть она – блок пространства-времени, конституируемый периодическим повторением компонент. Итак, у живого есть внешняя среда, отсылающая к материалам; есть внутренняя среда, отсылающая к компонующим элементам и скомпонованным субстанциям; есть промежуточная среда, отсылающая к мембранам и пределам; есть аннексированная среда, отсылающая к источникам энергии и действиям-восприятиям. Каждая среда кодирована, причем код определяется периодическим повторением; но любой код постоянно транскодируется или преобразуется. Транскодирование или преобразование – вот способ, каким одна среда служит основанием для другой или, напротив, надстраивается над другой средой, рассеивается или конституируется в ней. Но понятие среды вовсе не унитарно – не только живое непрестанно переходит из одной среды в другую, но и среды переходят одна в другую, они по существу коммуницируют. Среды открыты хаосу, угрожающему им истощением или вторжением. Ритм – вот быстрый ответ среды хаосу. Что является общим для хаоса и ритма, так это промежуток – промежуток между двумя средами, ритм-хаос или хаосмос: «Между ночью и днем, между тем, что конструируется, и тем, что растет естественно, между мутациями от неорганического к органическому, от растения к животному, от животного к человеческому роду – причем эта серия вовсе не является постепенным развитием…» В таком промежутке хаос становится ритмом – не то чтобы неумолимо, но у него есть шанс им стать. Хаос – не противоположность ритма, он, скорее, – среда всех сред. Ритм есть тогда, когда есть транскодируемый переход от одной среды к другой, когда есть коммуникация сред, координация разнородных пространств-времен. Истощение, смерть и вторжение, получающие ритмы. Хорошо известно, что ритм – не метр и не темп, пусть даже нерегулярные метр или темп: нет ничего менее ритмичного, чем военный марш. Там-там – это не 1–2, вальс – не 1–2–3, музыка не является бинарной или тринитарной, у нее, скорее, – 47 изначальных темпов, как у турок. Дело в том, что метр – регулярный или нет – предполагает кодированную форму, чья единица меры может меняться, но в некоммуницирующей среде, тогда как ритм – это Неравное или Несоизмеримое, всегда подвергающееся транскодированию. Метр является догматическим, но ритм – критическим, он связывает вместе критические моменты, или сам связывает себя в переходе от одной среды к другой. Он действует не в однородном пространстве-времени, но благодаря разнородным блокам. Он меняет направление. Башляр вправе сказать, что «связь между подлинно активными моментами (ритм) всегда осуществляется на плане, отличающемся от плана, где выполняется действие»[386]. У ритма никогда нет такого плана, как ритмичный. Дело в том, что действие происходит в некой среде, тогда как ритм локализуется между двумя средами или между двумя меж-средами, как между двумя водами, между двумя часами, в сумерках, в twilight или zwielicht[387], в этовости [Heccéité]. Менять среду, взяв ее за живое, – это и есть ритм. Приземляться, приводняться, улетать… Тут мы легко избегаем апории, угрожавшей ввести метр в ритм, несмотря на все декларации о намерениях – действительно, как можно провозглашать уже установленное неравенство ритма и в то же время допускать предполагаемые вибрации, периодические повторения компонент? Дело в том, что среда действительно существует благодаря периодическому повторению, но повторению, у коего нет иного эффекта, кроме производства различия, благодаря которому среда переходит в другую среду. Именно различие является ритмическим, а не повторение, которое, однако, его производит; но, отметим сразу, продуктивное повторение не имеет ничего общего с репродуктивным метром, или мерой. Таково было бы «критическое разрешение антиномии».