Текст книги "Капитализм и шизофрения. Книга 2. Тысяча плато"
Автор книги: Феликс Гваттари
Соавторы: Жиль Делез
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 56 страниц)
Гуссерль говорит о протогеометрии, обращающейся к неясным морфологическим сущностям, то есть к кочевникам или номадам. Такие сущности отличаются от чувственно воспринимаемых вещей, так же как и от идеальных, королевских или имперских сущностей. Протогеометрия – наука, имеющая с ними дело, – сама является неопределенной в смысле кочевья: она не является ни неточной, как чувственно воспринимаемые вещи, ни точной, как идеальная сущность, но а-точной [anexacte] и, тем не менее, строгой («неточной по существу и неслучайно»). Круг – это идеальная, органическая, фиксированная сущность, но округлое есть неясная и текучая сущность, отличающаяся, одновременно, и от круга, и от округлых вещей (ваза, колесо, солнце…). Теорематическая фигура – это фиксированная сущность, но ее трансформации, деформации, изъятия или увеличения, все ее вариации формируют строгие и неясные проблематичные фигуры в виде «линзы», «зонтика» или «впадины». Мы могли бы сказать, что неясная сущность извлекает из вещей определение, большее, чем вещность, выступающая определением телесности и, возможно, подразумевающая даже телесный дух.[482] Но почему же Гуссерль усматривает здесь протогеометрию, нечто вроде посредника, а не чистую науку? Почему он заставляет чистую сущность зависеть от перехода к пределу, тогда как любой переход к пределу, как таковой, принадлежит неопределенности? Скорее, тут присутствуют две формально разнесенные концепции науки; а также, онтологически, одно и то же поле взаимодействия, где королевская наука непрестанно присваивает содержания номадической или неясной науки, а номадическая наука непрестанно вынуждает ускользать содержания королевской науки. В пределе, в расчет принимается только постоянно сдвигающаяся граница. У Гуссерля (да и у Канта, – который, хотя и в противоположном смысле, понимал округлость как «схему» круга) мы констатируем весьма справедливую оценку нередуцируемости номадической науки, но в то же время и забот Государственного человека, то есть того, кто принимает сторону Государства, поддерживает законодательное и учредительное первенство королевской науки. Каждый раз, когда мы застреваем в таком первенстве, мы превращаем номадическую науку в донаучную, паранаучную или субнаучную инстанцию. А главное, мы уже не можем понять отношения между наукой и техникой, наукой и практикой, ибо номадическая наука – не просто техника или практика, а научное поле, где ставится проблема указанных отношений и где она решается совершенно иначе, нежели с точки зрения королевской науки. Государство постоянно производит и воспроизводит идеальные круги, но нужна машина войны, чтобы создать нечто округлое. Итак, надо определить специфические характеристики номадической науки, чтобы понять, одновременно, и репрессии, коим она подвергается, и взаимодействие, в котором она «удерживается».
У номадической науки не то же самое отношение к труду, что у королевской науки. Не то чтобы распределение труда в номадической науке было меньше, оно просто другое. Нам известны проблемы, какие всегда вставали перед Государством при общении с «компаньонами» – номадическими или странствующими телами типа каменщиков, плотников, кузнецов и т. д. Одна из главных забот Государства, стремящегося победить как бродяжничество банд, так и номадизм тела, состояла в фиксации рабочей силы, переводе ее на оседлый образ жизни, в регулировании движения рабочего потока, в навязывании ему каналов и труб, в формировании корпораций в смысле организмов – и, в конечном счете, в том, чтобы полагаться на принудительный труд рабочих, рекрутируемых на местах (тяжелый труд), или же на бедняков (мастерские милосердия). Если вернуться к примеру готики, то стоит вспомнить, насколько интенсивно путешествовали ее приверженцы, создавая то тут, то там соборы, перемещая собственные строительные площадки, располагая активной и пассивной мощью (подвижность и забастовка), которая, конечно же, не соответствовала Государствам. И вот быстрый ответ Государства: нужно управлять строительством, проникать в любые распределения труда вплоть до высшего разделения последнего на умственный и ручной, теоретический и практический труд, – разделения, копируемого с различия между «правителями и управляемыми». В номадических, как и в королевских, науках мы находим наличие некоего «плана», но составленного не одинаково. Плану, выполняемому прямо на земле приверженцем готики, противостоит метрический план на бумаге, создаваемый архитектором вне стройки. Плану консистенции, или композиции, противостоит другой план – план организации и формирования. Камню, обтесанному по форме квадрата, противостоит камень, обтесанный с использованием лекал, предполагающих сооружение модели, которую следует воспроизвести. И дело не только в том, что тут больше нет нужды в квалифицированном труде – необходим труд неквалифицированный, нужна дисквалификация труда. Государство не делится властью с интеллектуалами или разработчиками; напротив, оно превращает их в строго зависимый орган, обладающий самостоятельностью лишь во сне, которого, однако, достаточно, чтобы изъять любую власть у тех, кто только и делает, что воспроизводит или выполняет задания. Но это не помешало тому, что Государство столкнулось с еще большими трудностями – с порожденным им самим телом интеллектуалов, которое предъявляет новые номадические и политические претензии. В любом случае, если Государство вынуждено постоянно подавлять номадические и малые науки, если оно противостоит странным сущностям, противостоит операциональной начертательной геометрии, то происходит это вовсе не в силу неточного или несовершенного содержания таких наук и не в силу их магического или инициационного характера, а потому, что данные науки предполагают разделение труда, противостоящее разделению труда согласно нормам Государства. Различие не является внешним: то, как наука – или концепция науки – участвует в организации социального поля и, в особенности, включает в себя разделение труда, составляет часть самой этой науки. Королевская наука неотделима от «гилеморфической» модели, предполагающей как форму организации материи, так и материю, уже подготовленную для формы; часто демонстрировалось, каким образом данная схема выводится не столько из техники или из жизни, сколько из общества, разделенного на правителей и управляемых, а затем на интеллектуалов и подсобных рабочих. Характеризует ее, прежде всего, то, что вся материя оказывается на стороне содержания, тогда как вся форма переходит в выражение. Кажется, что номадическую науку можно ощутить непосредственно, поняв, что она соединена с содержаниями и выражениями самими по себе, причем каждый из этих двух терминов обладает и формой, и материей. Итак, для номадической науки материя никогда не дана в готовом виде и, следовательно, не является однородной материей, но она, по существу, – носительница сингулярностей (конституирующих форму содержания). И выражение более не является формальным, оно неотделимо от существенных черт (конституирующих материю выражения). А это, как мы увидим, совершенно иная схема. У нас уже есть идея такой ситуации, если вспомнить самые общие характеристики номадического искусства, где динамичное соединение между опорой и орнаментом замещает диалектику материи – формы. Значит, с точки зрения номадической науки, репрезентирующей себя как искусство и техника, существует полное разделение труда, но оно не заимствует дуальность формы – материи (даже в случае дву-однозначных соответствий). Скорее, она следует соединениям между сингулярностями материи и очертаниями выражения, располагаясь на уровне этих соединений – естественных или вынужденных.[483] Тут иная организация труда и социального поля через труд.
Следовало бы противопоставить две научные модели, как это сделал Платон в «Тимее».[484] Одну можно было бы назвать Компарс, а другую Диспарс. Компарс – законная, или правовая, модель, заимствованная королевской наукой. Поиск законов состоит в высвобождении констант, даже если эти константы являются лишь отношениями между переменными (уравнения). Неизменная форма переменных, переменная материя инвариантного – вот что обосновывает гилеморфическую схему. Но диспарс – как стихия номадической науки – отсылает скорее к материалу – силе, чем к материи – форме. Речь уже идет не о том, чтобы извлекать константы из переменных, а о помещении самих переменных в состояние непрерывной вариации. Если еще и есть уравнения, то они суть адекватности, неравенства, дифференциальные уравнения, несводимые к алгебраической форме и неотделимые от чувственной интуиции варьирования. Вместо того чтобы конституировать общую форму, они схватывают или задают сингулярности материи. Они проводят индивидуальности через события или этовости [heccéités], а не через «предмет» как композит материи и формы; неясные сущности – не что иное, как этовости. В любом случае, существует оппозиция между logos'ом и nomos'ом, законом и nomos'ом, позволяющая сказать, что у закона все еще «слишком моральный привкус». И все-таки дело не в том, что законная модель игнорирует силы, игру сил. Мы ясно видим это в однородном пространстве, соответствующем компарсу Однородное пространство вовсе не является гладким пространством, напротив, оно – форма рифленого пространства. Пространство опор. Оно становится рифленым благодаря падению тел, вертикалям гравитации, распределениям материи в параллельных слоях, благодаря ламелларным или ламинарным потокам. Такие параллельные вертикали формируют независимое измерение, способное распространяться повсюду, способное формализовать все другие измерения, способное рифлить все пространство во всех его направлениях так, чтобы сделать его однородным. Дистанция по вертикали между двумя точками дает способ сравнения для дистанций по горизонтали между двумя другими точками. В этом смысле всемирное тяготение становится законом для любого закона, в котором оно устанавливает правило для дву-однозначного соответствия между двумя телами; и каждый раз, когда наука открывает новое поле, она будет стараться формализовать его по типу поля тяготения. Даже химия становится королевской наукой лишь благодаря теоретической разработке понятия веса. Эвклидово пространство основано на знаменитом постулате о параллельных, но рассматриваемые параллельные прежде всего являются гравитационными параллельными и соответствуют силам, вызываемым благодаря гравитации, воздействующей на все элементы тела, которые, как предполагается, заполняют данное пространство. Как раз точка приложения результирующей всех этих параллельных сил остается неизменной, когда их общее направление меняется или вынуждает тело вращаться (гравитационный центр). Короче, кажется, что в основе ламинарного, рифленого, однородного и центрированного пространства лежит сила тяготения; именно она обуславливает метрические, древовидные множественности, чьи размеры не зависят от положения и выражаются с помощью единиц или точек (движения от одной точки до другой). Тут нет никакой метафизической озабоченности, а есть подлинно научный интерес, столь часто вынуждающий ученых XIX века спрашивать: не сводимы ли все силы к гравитации или, скорее, к форме тяготения, придающей гравитации универсальную ценность (постоянное отношение для всех переменных) и дву-однозначный радиус действия (два тела каждый раз, и не больше…). Это и есть форма внутреннего любой науки.
Совсем другое – nomos или диспарс. Дело не в том, что другие силы опровергают гравитацию или противоречат тяготению. Даже если и верно, что такие другие силы не выступают против гравитации и тяготения, первые, тем не менее, не вытекают из последних и не зависят от них, но всегда свидетельствуют в пользу дополнительных событий или «вариабельных аффектов». Каждый раз, когда науке открывается поле – в условиях, делающих его куда более важным понятием, чем понятие формы или объекта, – оно проявляется, прежде всего, как несводимое к полю тяготения и к модели гравитационных сил, хотя и не противоречит им. Оно утверждает нечто «большее», или дополнительный избыток, и само обустраивается в этом избытке, в этом отклонении. Когда химия совершает решающий шаг вперед, то каждый раз благодаря добавлению к силе тяжести связей иного типа, например, электрических, трансформирующих характер химических уравнений.[485] Но заметим, что самые простые размышления о скорости немедленно вводят различие между вертикальным падением и криволинейным движением, или, более обобщенно, между прямой линией и кривой – в дифференциальных видах клинамена, или наимельчайшего отклонения, минимума излишка. Гладкое пространство – это пространство мелких отклонений: следовательно, оно однородно только между бесконечно близкими точками, а присоединение смежного осуществляется независимо от любого заданного пути. Это, скорее, пространство контакта, пространство мелких тактильных или мануальных действий контакта, нежели визуальное пространство вроде рифленого пространства Эвклида. Гладкое пространство – это поле без труб и каналов. Поле – неоднородное гладкое пространство – сочетается с крайне особым типом множественностей: неметрические а-центрированные, ризоматические множественности, оккупирующие пространство, не «исчисляя» его, и мы можем «исследовать их, лишь шагая по ним». Они не соответствуют тому визуальному условию, согласно которому, их можно наблюдать из внешней по отношению к ним точки пространства – примером этому служит система звуков, или даже цветов, в противоположность эвклидову пространству.
Когда мы противопоставляем скорость и медленность, быстроту и заторможенность, Celeritas и Gravitas, то здесь не следует усматривать количественную оппозицию или же мифологическую структуру (хотя Дюмезиль показал всю мифологическую значимость такой оппозиции именно в связи с аппаратом Государства и в связи с естественной «гравитацией» такого аппарата). Эта оппозиция является как качественной, так и научной, если только скорость – не абстрактная характеристика движения, а воплощается в чем-то подвижном, которое – пусть даже слегка – отклоняется от собственной линии падения или гравитации. Медленное и быстрое – не количественные степени движения, а два типа качественно определенных движений, какова бы ни была скорость первого или медленность второго. Строго говоря, нельзя сказать, что падающее тело обладает скоростью, как бы быстро оно ни падало; скорее, оно обладает бесконечно убывающей медленностью согласно закону падающих тел. Падающим было бы ламинарное движение, делающее пространство рифленым и идущее от одной точки к другой; но быстрота, скорость говорят только о движении, которое минимально отклоняется, а потом обретает вихревое движение, занимающее гладкое пространство, расчерчивающее само гладкое пространство. В таком пространстве материя-поток больше не может рассекаться на параллельные слои, а движение не позволяет окаймлять себя в дву-однозначных отношениях между точками. В этом смысле качественная оппозиция между заторможенностью и скоростью, тяжелым и легким, медленным и быстрым играет не роль численно задаваемой научной детерминации, а роль соразмерного науке условия, которое регулирует как разделение, так и смешивание обеих моделей, их возможное взаимопроникновение, господство той или другой, их альтернативу. И наилучшая формулировка, Данная Мишелем Серром, излагается в терминах альтернативы, как бы перемешаны и скомпонованы те ни были: «Физика сводится к двум наукам, к общей теории путей и дорог, а также к глобальной теории потока».[486]
Следовало бы противопоставить два типа наук, или научных действий: один состоит в том, чтобы «воспроизводить», другой – в том, чтобы «следовать». Первый подразумевает воспроизводство, итерацию и реитерацию; другой же – совокупность странствующих, блуждающих наук. Мы охотно сводим странствие к условиям техники или к научной применимости и верификации. Но оно не таково: следовать – не то же самое, что воспроизводить, мы никогда не следуем за чем-либо ради воспроизводства. Идеал репродукции, дедукции или индукции – во все времена и в любом месте – составляет часть королевской науки и трактует различия во времени и месте, так же как и другие переменные величины, чья постоянная форма высвобождается именно благодаря закону: ибо одни и те же феномены повторяются в гравитационном и рифленом пространстве, если даны те же самые условия, или если одно и то же постоянное отношение удерживается между разными условиями и вариабельными феноменами. Воспроизведение предполагает перманентность фиксированной точки зрения, внешней тому, что воспроизводится, – разглядывать поток, сидя на берегу. Но следование – это нечто иное, нежели идеал воспроизведения. Не лучшее, но только иное. Мы вынуждены следовать за чем-либо, когда ищем «сингулярности» материи или, скорее, материала, а не открываем формы; когда ускользаем от силы гравитации, дабы войти в поле скорости; когда прекращаем созерцать ход ламинарного потока в заданном направлении, уносимого прочь вихревым потоком; когда вступаем в непрерывную вариацию переменных величин, а не извлекаем из них константы, и т. д. И смысл Земли здесь совсем другой – согласно узаконенной модели мы непрестанно ретерриторизуемся на некой точке зрения, на некой области, в соответствии со всей совокупностью постоянных отношений; но следуя подвижной модели, как раз процесс детерриторизации конституирует и расширяет саму территорию. «Сначала пойдешь к тому, что посадил, и тщательно проследишь на земле следы дождевых потоков. К настоящему времени дождь, должно быть, далеко разнес семена. Проследи промоинки (zanjitas) от дождя и по ним определи направление потока. Затем разыщи тот дурман, который пророс дальше всех от твоего саженца. Все побеги дурмана, выросшие между ними, твои. Позже, когда осыплются семена, ты сможешь расширить свою территорию, следуя дождевым промоинкам от одного растения к другому».[487] Существуют блуждающие, странствующие науки, чья суть в том, чтобы следовать за потоком в поле векторов, где распределяются сингулярности как множество «происшествий» (проблемы). Например: почему первобытная металлургия сама с необходимостью является блуждающей наукой, сообщающей кузнецам квазиномадический статус? Можно было бы возразить, что в этих примерах речь все еще идет о движении от одной точки до другой (даже если это сингулярные точки) благодаря каналам, и что поток все еще остается рассеченным на слои. Но это верно лишь в той мере, в какой подвижные действия и процессы с необходимостью связаны с рифленым пространством, всегда формализуемым королевской наукой, которая отклоняет их от присущей им модели и подчиняет своей собственной, позволяя существовать лишь в качестве «техники» или «прикладной науки». Как правило, гладкое пространство, поле векторов, неметрическое множество всегда будут переводимы – и с необходимостью переводимы – в «компарс»: фундаментальная операция, с помощью которой мы вновь и вновь устанавливаем в каждой точке гладкого пространства касательную эвклидова пространства, наделенную достаточным числом размерностей, и благодаря такой касательной мы снова вводим параллелизм между двумя векторами, рассматривая множество так, как если бы оно погружалось в однородное и рифленое пространство воспроизведения, а не продолжало следовать за ним в «исследовании посредством шагания».[488] Вот в чем состоит триумф logos'a, или закона, над nomos'ом. Но как раз сложность операции свидетельствует о сопротивлениях, кои она должна преодолеть. Каждый раз, когда подвижная процедура и процесс возвращаются к собственной модели, точки вновь обнаруживают свою позицию сингулярностей, исключающую любое дву-однозначное отношение, и поток вновь открывает свое криволинейное и вихревое движение, исключающее любой параллелизм между векторами, а гладкое пространство вновь обретает свойства контакта, удерживающие его от того, чтобы быть однородным и рифленым. Всегда есть поток, благодаря которому блуждающие или странствующие науки не позволяют себе полностью интериоризоваться в репродуктивные королевские науки. Существует и тип блуждающего ученого, с которым не перестают бороться, интегрироваться или соединяться государственные ученые, рискуя предложить ему незначительное место в узаконенной системе науки и техники.
Дело не в том, что блуждающие науки слишком пропитаны иррациональными действиями, тайной и магией. Они становятся таковыми, лишь когда выходят из употребления. С другой стороны, королевские науки также окружают себя немалой святостью и магией. Скорее, в соперничестве между этими двумя моделями проявляется то, что блуждающие или номадические науки не обязуют науку ни брать на себя власть, ни даже иметь автономное развитие. У них для этого нет средств, ибо они подчиняют все свои операции чувственным условиям интуиции и конструирования, следуя потоку материи, расчерчивая и соединяя гладкое пространство. Все схвачено в объективной зоне колебаний, которая смешивается с самой реальностью. «Приблизительное знание», каким бы оно ни было изысканным и строгим, все еще зависит от чувственных и ощущаемых оценок, которые ставят больше проблем, чем решают, – проблематика остается его единственным модусом. Напротив, что свойственно королевской науке, ее теорематической или аксиоматической мощи – так это изоляция всех операций от условий интуиции, их превращение в подлинные внутренние концепты, или «категории». Вот почему даже детерриторизация в такой науке предполагает ретерриторизацию на понятийном аппарате. Без такого категориального, аподиктического аппарата дифференциальные действия вынуждены следовать за эволюцией феномена; более того, поскольку исследования проводятся на открытом воздухе, а постройки возводятся прямо на земле, то мы никогда не будем располагать координатами, возвышающими эти исследования до уровня устойчивых моделей. Переведем некоторые из этих требований в термины «безопасности» – в конце XII века обрушиваются два собора в Орлеане и Бове, а контрольные расчеты слишком трудны, чтобы оказывать влияние на конструкции блуждающей науки. И хотя безопасность являлась фундаментальной частью теоретических норм Государства как политического идеала, речь все же идет о чем-то другом. Благодаря своим практическим действиям блуждающие науки быстро превосходят возможности исчисления: они устанавливаются в таком превосходстве, выходящем за пределы пространства воспроизведения, но быстро сталкиваются с непреодолимыми – с этой точки зрения – трудностями, которые, в конечном счете, разрешаются ими с помощью действий, подсказываемых жизнью. Предполагаемые решения приходят из всей деятельности целиком – деятельности, конституирующей их как неавтономные. Напротив, только королевская наука располагает метрической мощью, задающей понятийный аппарат или автономию науки (в том числе автономию экспериментальной науки). Отсюда необходимость соединять блуждающие пространства с пространством однородности, без которого законы физики зависели бы от особых точек пространства. Но речь идет не столько о переводе, сколько о конституировании – именно о том конституировании, какого блуждающие науки не предлагают (да и не имеют средств для подобных предположений). В поле взаимодействия этих двух наук блуждающие науки довольствуются тем, что изобретают проблемы, решение которых отсылает ко всему набору ненаучных и коллективных действий, но чье научное решение зависит, напротив, от королевской науки и от способа, каким она трансформирует проблему, вводя последнюю в свой теорематический аппарат и в собственную организацию труда. Это что-то вроде различия между интуицией и интеллектом по Бергсону, где только интеллект обладает научными средствами формально разрешать проблемы, поставленные интуицией, – проблемы, которые интуиция была бы рада передоверить качественной деятельности человечества, следующего за материей…[489]
Проблема II. Есть ли способ изъять мысль из модели Государства?
Теорема IV. Наконец, внешний характер машины войны удостоверяется ноологией.
Порой содержание мысли критикуется за слишком уж большой конформизм. Но первый вопрос – это вопрос самой формы. Мысль как таковая уже конформна модели, которую она заимствует у аппарата Государства и которая задает для нее цели и дороги, трубы, каналы и органы, весь органон в целом. Итак, существует образ мысли, покрывающий всю мысль, – образ, являющийся особым объектом «ноологии» и похожий на форму-Государство, развитую в мысли. У такого образа две головы, отсылающие как раз к двум полюсам суверенитета – imperium[490] подлинного мышления, действующий благодаря магическому захвату, схватыванию или связыванию, конституирующий эффективность основания (muthos); республика свободных умов, действующих согласно договору или контракту, конституирующих законодательную и юридическую организацию, несущих санкцию устоев (logos). Эти две головы непрестанно взаимодействуют в классическом образе мысли: «республика умов, чей государь был бы идеей высшего Существа». И если обе головы взаимодействуют, то не только потому, что существует много опосредовании или переходов между ними, но и потому, что одна голова подготавливает другую, а другая использует первую и сохраняет ее, а также потому, что, будучи антитетическими и взаимодополнительными, они необходимы друг другу. Между тем не исключено, что для перехода от одной головы к другой «между» ними должно иметь место некое событие совершенно иной природы – событие, которое прячется по ту сторону образа мысли, происходит где-то вовне.[491] Но, по-видимому, заключение себя в образ мысли – это не просто всякий раз метафора, когда мы говорим об imperium истины и республике умов. Это условие конституции мысли как принципа или как формы внутреннего, как страты.
Хорошо видно, что здесь выигрывает мысль: тяжесть, каковой у нее самой по себе никогда не было бы, центр, выступающий причиной появления всего того – в том числе Государства, – что, как кажется, существует благодаря собственной эффективности или собственной санкции. Но и Государство выигрывает тут не меньше. Действительно, развиваясь таким образом в мысли, форма-Государство обретает нечто существенное – полное согласие. Только мысль способна изобрести фикцию Государства, универсального по праву, только она способна возвести Государство до уровня универсалии по праву. Это как если бы суверен остался единственным в мире, покрыл всю ойкумену и имел бы теперь дело лишь с актуальными или потенциальными субъектами. Речь уже не идет ни о могущественных внешних организациях, ни о странных бандах – Государство становится единственным принципом, отделяющим мятежных субъектов, которые отсылаются назад к состоянию природы, от соглашающихся субъектов, которые отсылают сами себя к собственной форме. Если для мысли выгодно основываться на Государстве, то Государству не менее выгодно распространяться в мысли и быть санкционированным ею в качестве уникальной универсальной формы. Специфичность государств – это только лишь некий факт; а также их вероятная извращенность или несовершенство. Ибо современное Государство по праву определяет себя «как рациональная и справедливая организация общества»: у общества остается лишь одна особенность – внутренняя или духовная (дух народа), тогда как своей организацией общество способствует гармонии универсального (абсолютный дух). Государство придает мысли форму внутреннего, а мысль придает такому внутреннему форму универсальности: «цель всемирной организации – удовлетворение разумных индивидов внутри обособленных свободных Государств». Между Государством и разумом происходит весьма любопытный обмен, но такой обмен – это тоже аналитическая пропозиция, ибо реализованный разум смешивается с Государством по праву, так же как фактическое Государство – это становление разума.[492] В так называемой современной философии и в так называемом современном или рациональном Государстве все крутится вокруг законодателя и субъекта. Государство должно провести различие между законодателем и субъектом под такими формальными условиями, чтобы мысль, со своей стороны, смогла продумать их тождество. Всегда повинуйтесь, ибо чем более вы повинуетесь, тем главнее вы станете, ибо будете подчиняться только чистому разуму, то есть себе самим… С тех пор, как философия отвела себе роль основания, она не прекращает благословлять установленную власть и декалькировать свое учение о способностях на органы Государственной власти. Общий смысл, единство всех способностей как центр Cogito – это консенсус Государства, возведенный в абсолют. Вот в чем, в частности, состояла великая процедура кантианской «критики», возобновленная и развитая гегельянством. Кант не переставал критиковать плохое использование [разума], дабы в еще большей мере благословить функцию. И не нужно удивляться тому, что философ стал публичным профессором или государственным служащим. Все уже отрегулировано, как только форма-Государство инспирирует образ мысли. Услуга за услугу. И несомненно, сам образ приобретает разные контуры, следуя изменениям такой формы – он не всегда изображал, или обозначал, философа и не всегда будет изображать его. Мы можем переходить от магической функции к рациональной. Поэт в архаичном имперском Государстве мог играть роль дрессировщика образа.[493] В современных государствах философа смог заменить социолог (например, когда Дюркгейм и его ученики мечтали наделить республику светской моделью мысли). Даже сегодня психоанализ стремится к роли Cogitatio universalis[494] как мысли Закона в магическом возвращении. И есть еще немало других конкурентов и претендентов. Ноология, не смешивающаяся с идеологией, – как раз и является исследованием образов мысли и их историчности. В каком-то смысле можно было бы сказать, что все это не столь уж важно, что у мысли, чтобы развеселиться, всегда имелась лишь тяжесть, или серьезность. Но просит она лишь одного – чтобы мы не принимали ее слишком всерьез, ибо сама может куда лучше думать за нас и всегда плодить новых собственных слуг, а также потому, что чем меньше люди принимают мысль всерьез, тем больше они мыслят в согласии с тем, чего хочет Государство. Действительно, какой государственный деятель не мечтал о таком невозможном пустяке – быть мыслителем?
Итак, ноология сталкивается с контрмыслями, действия которых жестоки, проявления дискретны, а существование исторически подвижно. Таковы действия «частного мыслителя» как противоположности публичному профессору – Кьеркегор, Ницше или даже Шестов… Где бы они ни обитали, это всегда – степь или пустыня. Они разрушают образы мышления. Возможно, произведение Ницше «Шопенгауэр как воспитатель» – самая крупная критика, когда-либо направляемая против образа мысли и его отношения с Государством. И все-таки «частный мыслитель» – не самое удовлетворительное выражение, ибо оно преувеличивает внутреннее, тогда как речь идет о мысли вовне.[495] Помещать мысль в прямое отношение с внешним, с силами внешнего, короче, превращать мысль в машину войны – вот довольно странное предприятие, строгим процедурам которого мы можем научиться у Ницше (афоризм, например, крайне отличается от максимы, ибо максима, в республике письма, похожа на органическое действие Государства или суверенное суждение, тогда как афоризм всегда ожидает своего смысла от новой внешней силы, последней силы, которая должна завоевать, покорить или использовать его). Есть и другая причина, почему словосочетание «частный мыслитель» не является хорошим выражением: хотя и верно, что контрмысль свидетельствует об абсолютном одиночестве, тем не менее она – крайне населенное одиночество, как сама пустыня, одиночество, которое уже вяжет собственную нить с приходящими людьми, одиночество, зовущее и ждущее этих людей, существующее лишь благодаря им, даже если их еще тут нет… «Нам не хватает такой последней силы, когда нет людей, способных нас вынести. Мы ищем эту людскую поддержку…» Любая мысль – уже племя, она противоположна Государству. И такая форма внешнего для мысли не симметрична форме внутреннего. Строго говоря, симметрия существует только между различными полюсами или очагами внутреннего. Но форма внешнего для мысли – то есть сила, всегда внешняя по отношению к самой себе, или последняя сила, n-ная власть – это вовсе не другой образ, противостоящий образу, инспирированному аппаратом Государства. Напротив, именно сила разрушает образ и его копии, модель и ее копии, любую возможность подчинения мысли модели Истины, Справедливого или Права (картезианская истина, кантианская справедливость, гегельянское право и т. д.). «Метод» – это рифленое пространство cogitatio universalis, и он расчерчивает путь, которым должно следовать от одной точки до другой. Но форма внешнего помещает мысль в гладкое пространство, каковое та должна занять, не исчисляя, и для которого не существует ни возможного метода, ни какого-либо постигаемого воспроизведения, а только лишь реле-переключатели, интермеццо, повышение ставок. Мысль как Вампир, у нее нет образа – ни для того, чтобы создавать модель, ни для того, чтобы делать копию. В гладком пространстве Дзен стрела уже не движется от одной точки до другой, но будет собираться в любой точке, дабы быть посланной в любую точку, и стремится перемещаться вместе со стрелком и мишенью. Проблема машины войны – это проблема переключений, пусть даже бедными средствами, а не проблема архитектоники модели или памятника. Блуждающий люд, состоящий из тех, кто переключает, а не образцовый город. «Природа пускает философа, как стрелу, в людей; она не целится, но надеется, что стрела куда-нибудь попадет. При этом она множество раз ошибается и испытывает огорчение. <…> Художник и философ свидетельствуют против целесообразности средств природы, хотя они представляют блестящее доказательство мудрости ее целей. Они действуют лишь на немногих, а должны действовать на всех; и даже в этих немногих философ и художник попадают не с той силой, с какой они посылают свой заряд…»[496].