Текст книги "Капитализм и шизофрения. Книга 2. Тысяча плато"
Автор книги: Феликс Гваттари
Соавторы: Жиль Делез
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 56 страниц)
Именно посредством сборок филум отбирает, качественно определяет и даже изобретает технические элементы. Так что мы не можем говорить об оружии или об инструментах, прежде чем определим конституенты сборок, которые те предполагают и в которые они входят. Именно это мы имели в виду, когда говорили, что оружие и инструменты не только отличаются внешним образом друг от друга, но у них нет и отличительных, присущих только каждому из них характеристик. Они обладают внутренними (а не присущими каждому) характеристиками, отсылающими к соответствующим сборкам, с которыми они связываются. То, что осуществляет модель свободного действия, – это не оружие в себе и в своем физическом аспекте, это сборка «машина войны» как формальная причина вооружения. И с другой стороны, то, что осуществляет модель работы, – это не инструменты, а сборка «машина труда» как формальная причина инструментов. Когда мы говорим, что оружие неотделимо от вектора-скорости, тогда как инструмент остается связанным с условиями гравитации, то мы хотим указать лишь на разницу между двумя типами сборки: разницу, которая удерживается, даже если сборка, присущая инструменту, является абстрактно «более быстрой», а оружие – абстрактно «более тяжелым». Инструмент, главным образом, связан с генезисом, с перемещением и с расходованием силы, которая обнаруживает собственные законы в работе, тогда как оружие касается только испытания или демонстрации силы в пространстве и во времени согласно свободному действию. Оружие не падает с неба и явно предполагает производство, перемещение, расход и сопротивление. Но этот аспект отсылает к общей сфере оружия и инструмента и пока не касается специфики оружия, каковая проявляется лишь тогда, когда сила рассматривается сама по себе, когда она более не связана ни с чем, кроме числа, движения, пространства и времени, или когда скорость добавляется к перемещению.[537] Конкретно, вооружение как таковое отсылает не к модели Труда, или Работы, а к модели свободного Действия, – при предположении, что условия работы выполняются где-то еще. Короче, с точки зрения силы инструмент связан с системой тяжесть – перемещение, вес – высота. А оружие – с подвижной системой скорость – perpetuum mobile (именно в этом смысле можно сказать, что скорость сама по себе является «системой вооружения»).
То, что машинная и коллективная сборки – в самом широком смысле – первенствуют над техническим элементом, имеет место повсюду как для инструментов, так и для оружия. Оружие и инструменты суть следствия и только лишь следствия. Часто отмечалось, что оружие – ничто вне организации битвы, с коей оно связывается. Например, «гоплитское» вооружение существует лишь благодаря фаланге как мутации машины войны: в этот момент такой сборкой было создано единственное новое оружие – двуручный щит; что касается другого вооружения, то оно существовало и прежде, но использовалось в иных сочетаниях, где у него были иные функции, иная природа.[538] Именно сборка всегда конституирует систему вооружения. Копье и меч существовали со времен бронзового века только благодаря сборке человек – лошадь, которая вызвала удлинение кинжала, а также рогатины и удалила из употребления первое оружие пехоты – молот и топор. Стремя, в свою очередь, навязывает новую фигуру сборки человек – лошадь, влекущую за собой новый тип копья и новое оружие; и при том эта совокупность человек – лошадь – седло варьируется и имеет разные эффекты в зависимости от того, связана ли она с общими условиями номадизма либо же позже вновь приспосабливается к оседлым условиям феодализма. Та же ситуация имеет место и в случае инструмента – опять же все зависит от организации труда и переменных сборок между человеком, животным и вещью. Таким образом, плуг существует как специфический инструмент только в некой совокупности, где властвуют «долгие открытые поля», где лошадь стремится к тому, чтобы заменить быка как животного, пролагающего черты, когда земля начинает подвергаться трехгодичному севообороту и где экономия становится общинной. До этого плуг может неплохо существовать, но на краю других сборок, кои не выявляют собственную специфику, оставляют неразработанным собственное различие с сохой.[539]
Эти сборки являются аффективными [passionnels], они суть композиции желания. Желание не имеет ничего общего с естественной или спонтанной детерминацией; нет желания – есть только собирающее, собираемое, машинное. Рациональность, продуктивность сборки не существуют без страстей, которые сборка запускает в игру, без желаний, конституирующих ее так же, как она конституирует их. Детьен показал, каким образом греческая фаланга была неотделима от полного пересмотра ценностей и от аффективной [passionnelle] мутации, полностью изменяющей отношения между желанием и машиной войны. Тут один из тех случаев, когда человек слезает с лошади, а отношение человек – животное уступает место отношению между людьми в сборке пехоты, подготавливающей приход солдата-крестьянина, солдата-горожанина – весь Эрос войны меняется, гомосексуальный Эрос группы стремится заменить зоосексуальный Эрос всадника. И несомненно, каждый раз, когда Государство присваивает себе машину войны, оно стремится приблизить воспитание горожанина к формированию рабочего, к обучению солдата. Но если верно, что любая сборка – это сборка желания, то вопрос состоит в том, чтобы знать, не мобилизуют ли сборки войны и труда, рассматриваемые сами по себе, прежде всего страсти разного порядка. Страсти суть исполнения желания, различающиеся согласно сборке, – это не одна и та же справедливость, не одна и та же жестокость, не одна и та же жалость и т. д. Режим труда неотделим от организации и от развития Формы, коим соответствует формирование субъекта. Это – аффективный [passionnel] режим чувства «как форма рабочего». Чувство предполагает оценку материи и ее сопротивлений, смысл формы и ее развитии, экономию силы и ее смещений, всей тяжести в целом. Но режим машины войны – это, скорее, режим аффектов, отсылающих только к подвижному самому по себе, к скоростям и композициям скорости между элементами. Аффект – быстрая разгрузка эмоции, быстрый ответ, тогда как чувство – это всегда смещенная, задержанная, сопротивляющаяся эмоция. Аффекты суть снаряды – такие же, как оружие, тогда как чувства интроспективны подобно инструментам. Имеется аффективное отношение с оружием, о чем свидетельствует не только мифология, но и эпическая поэма, рыцарский и куртуазный роман. Оружие есть аффект, и аффект оружия. С такой точки зрения самая абсолютная неподвижность, чистая кататония являются частью вектора-скорости, ведомы этим вектором, объединяющим окаменелость жеста со стремительностью движения. Рыцарь спит на своей лошади, а затем уносится как стрела. Как раз Клейст лучше всего скомпоновал такие внезапные кататонии, обмороки, подвешенности с самыми быстрыми скоростями машины войны – он заставляет нас присутствовать при становлении-оружием технического элемента и, одновременно, при становлении-аффектом аффективного [passionnel] элемента (уравнение Пентесилеи). Военные искусства всегда подчиняли вооружение скорости и, прежде всего, ментальной (абсолютной) скорости; но потому они также были искусствами подвешенности и неподвижности. Аффект проходит по этим крайностям. Да и военные искусства ссылаются не на код, как на дело Государства, а на пути, кои являются теми же тропами аффекта; на этих путях мы обучаемся «повреждать» оружие, а также и пользоваться им, как если бы мощь и культура аффекта были подлинной целью сборки, причем оружие являлось лишь временным средством. Учиться уничтожать сделанное и уничтожать себя, – вот что принадлежит машине войны: «недеяние» воина, уничтожение субъекта. Движение декодирования пересекает машину войны, тогда как сверхкодирование спаивает инструмент с организацией труда и Государства (мы не разучаемся пользоваться инструментом, мы можем лишь компенсировать его отсутствие). Верно, что военные искусства непрестанно взывают к центру тяжести и к правилам перемещения. Дело в том, что пути все еще не являются последними путями. Как бы далеко они ни заходили, они все еще принадлежат к области Бытия, они только и делают, что переводят абсолютные движения иной природы в общее пространство, – движения, осуществляемые в Пустоте, не в ничто, но в гладком [пространстве] пустоты, где нет больше цели: атаки, контратаки и выпадения «стремглав»…[540]
С точки зрения сборки все еще имеет место существенное отношение между инструментами и знаками. Дело в том, что модель труда, определяющего инструмент, принадлежит аппарату Государства. Часто утверждалось, будто человек в первобытных обществах, собственно говоря, не работал, даже если его деятельность крайне стеснена и урегулирована; и он как таковой более не человек войны («работы» Геркулеса предполагают покорность царю). Технический элемент становится инструментом, когда он абстрагируется от территории и прилагается к земле как объекту; но одновременно знак перестает записываться на теле и пишется на неподвижной объективной материи. Чтобы имелась работа, нужен захват деятельности со стороны аппарата Государства, семиотизация деятельности посредством письма. Отсюда сходство между сборками знаки – инструменты и знаками письмо – организация работы. Все совсем иначе для оружия, пребывающего в сущностном отношении с драгоценностями. Драгоценности подверглись столь многим вторичным адаптациям, что мы уже как следует и не знаем, чем они являются. Но что-то просыпается в нашей душе, когда нам говорят, что производство золотых и серебряных изделий было «варварским» искусством, или кочевым искусством по преимуществу, и когда мы видим эти шедевры малого искусства. Такие застежки, пластинки из золота и серебра, такие драгоценности касаются мелких подвижных объектов, не только легких в транспортировке, но и принадлежащих объекту лишь как объекту в движении. Такие пластинки конституируют черты выражения чистой скорости – на объектах, которые сами подвижны и неустойчивы. Отношение между ними – это не отношение форма – материя, а отношение мотив-опора, где земля – не более чем почва, где почвы уже нет совсем, а опора является столь же подвижной, как и мотив. Они сообщают цвета скорости света, придавая золоту красный свет, а серебру – белый. Они прикрепляются к конской сбруе, к ножнам шпаги, одеянию воина, к ручке оружия – они украшают даже то, что будет служить только один раз, острие стрелы. Какими бы ни были усилие и тяжкий труд, каковые они предполагают, они суть свободное действие, связанное с чистой подвижностью, а вовсе никакая не работа с ее условиями тяжести, сопротивлениями и затратами. Бродячий кузнец связывает производство золотых и серебряных изделий с оружием, и наоборот. Золото и серебро принимают много других функций, но не могут быть поняты без такого номадического вклада, создаваемого машиной войны, где они уже не материи, а черты выражения, присущие оружию (вся мифология войны не только обитает в деньгах, но и является в них активным фактором). Драгоценности суть аффекты, соответствующие оружию, сметаемые одним и тем же вектором-скоростью.
Производство золотых и серебряных изделий, ювелирное искусство, орнаментация, даже декорирование не формируют письмо, хотя у них есть мощь абстракции, ни в чем не уступающая мощи письма. Но эта мощь устроена иначе. Что касается письма, то кочевники не нуждаются в том, чтобы создавать собственную систему, они заимствуют ее у оседлых имперских соседей, кои снабжают их даже фонетической транскрипцией собственных языков.[541] «Производство золотых и серебряных изделий – варварское искусство по преимуществу: филиграни и позолоченные или посеребренные покрытия. <…> Скифское искусство, привязанное к номадической и воинственной экономии, использующей и, одновременно, отвергающей торговлю, сохраненную для чужеземцев, ориентируется на такой роскошный и декоративный аспект. У варваров не было никакой необходимости обладать точным кодом или создавать точный код (например, такой, как элементарное пикто-идеографическое письмо), а еще меньше – создавать слоговое письмо, которое вступило бы в соперничество с письмом, используемым их более продвинутыми соседями. К IV и III векам до Рождества Христова скифское искусство Черного моря склоняется к графической схематизации форм, которая превращает их, скорее, в линейное украшение, нежели в некое протописьмо».[542] Конечно, мы можем писать и на драгоценностях, на металлических пластинках или даже на оружии; но лишь в том смысле, в каком мы применяем к этим материям предсуществующее письмо. Случай рунического письма является самым волнующим, ибо его происхождение, по-видимому, связано исключительно с драгоценностями, застежками, элементами производства золотых и серебряных изделий, мелкими подвижными объектами. Но именно в свой ранний период руническое письмо имело слишком слабую ценность для коммуникации и обладало крайне нивелированной публичной функцией. Таинственный характер этого письма привел к тому, что многие часто интерпретировали его как магическое. Речь идет скорее об аффективной семиотике, которая заключала бы в себе прежде всего:
1) подписи как метки обладания или изготовления;
2) краткие военные или любовные послания. Эта семиотика конституировала скорее «декоративный текст», нежели письменный, – «малополезное, наполовину провалившееся изобретение», некий заместитель письма. Она обретает ценность письма лишь во второй период, когда появляются монументальные записи благодаря датской реформе IX века после Рождества Христова, а также в связи с Государством и трудом.[543]
Можно возразить, что инструменты, оружие, знаки, драгоценности фактически встречаются везде, они общеприняты. Тут нет проблемы, это все равно, что искать в каждом случае некое происхождение. Речь идет о том, чтобы назначать сборки, то есть определять дифференциальные черты, согласно которым элемент формально принадлежит скорее одной сборке, нежели другой. Также можно было бы сказать, что архитектура и кулинарное искусство обладают сходством с аппаратом Государства, тогда как музыка и наркотики обладают дифференцированными чертами, размещающими их на стороне номадической машины войны.[544] Таким образом, именно дифференциальный метод обосновывает различие между оружием и инструментами – по крайней мере, с пяти точек зрения: смысл (прогнозирование – интроспекция), вектор (скорость – тяжесть), модель (свободное действие – работа), выражение (драгоценности – знаки), желающая или аффективная [passionnelle] тональность (аффект – чувство). Несомненно, аппарат Государства стремится к тому, чтобы унифицировать режимы, дисциплинируя собственные армии, превращая работу в базовое единство, то есть навязывая свои черты. Но не исключено, что вооружение и инструменты войдут еще и в другие союзные отношения, ежели они берутся в новых сборках метаморфозы. Случается, что воин формирует крестьянские или рабочие союзы, но чаще труженик, рабочий или крестьянин заново изобретают машину войны. Крестьяне внесли важный вклад в историю артиллерии во время гуситских войн, когда Жижка вооружил портативными орудиями передвижные крепости, сделанные из возов. Сходства, типа рабочий – солдат, оружие – инструмент, чувство – аффект, отмечают удачный, пусть даже скоротечный, момент для революций и народных войн. У инструмента есть шизофренический привкус, вынуждающий его работу переходить в свободное действие, у него есть шизофренический привкус оружия, превращающий его в средство мира, средство для обретения мира. И, одновременно – контратака, сопротивление. Все двусмысленно. Но мы не полагаем, будто анализ Эрнста Юнгера дисквалифицируется такой двусмысленностью, когда он составляет портрет «Мятежника» как трансисторической фигуры, привлекая, с одной стороны, Рабочего, а с другой, Солдата, – на линии общего ускользания, где мы, одновременно, говорим: «Я ищу оружие» и «Я разыскиваю инструмент»: [надо] чертить линию или то, что возвращается к одному и тому же, преодолевать линию, пересекать линию, ибо линия чертится только превосходя линию разделения.[545] Несомненно, нет ничего более устаревшего, чем воин – он уже давно трансформировался в совершенно иной персонаж, в военнослужащего. Да и сам рабочий подвергся столь многим злоключениям… Но однако, воины возрождаются, с множеством двусмысленностей – они суть все те, кто знает бесполезность насилия, но кто примыкает к машине войны, дабы восстановиться, – к машине активной и революционной контратаки. Также возрождаются и рабочие, не верящие в работу, но примыкающие к машине труда, дабы восстановиться, – к машине активного сопротивления и технологического освобождения. Они не воскрешают старые мифы или архаичные рисунки, они – новая фигура трансисторической сборки (ни исторической, ни вечной, но несвоевременной): номадический воин и бродячий рабочий. Им уже предшествует их темная карикатура, наемник или подвижный военный инструктор, технократ или аналитик кочующих стад, ЦРУ и IBM. Но трансисторическая фигура должна защищать себя как от старых мифов, так и от предустановленных, предвосхищаемых искажений. «Мы не возвращаемся назад, дабы снова завоевывать миф, мы вновь встречаем его, когда время сотрясается до самых своих оснований под владычеством крайней опасности». Военные и технически-прогрессивные искусства имеют ценность лишь потому, что они создают возможность для объединения рабочих и воинских масс нового типа. Общая линия ускользания оружия и инструмента – чистая возможность, мутация. Возникают подземные, воздушные, подводные технические специалисты, более или менее принадлежащие мировому порядку, но невольно изобретающие и накапливающие виртуальный груз знания и действия, используемый другими, – детальный, но легко обретаемый для новых сборок. Заимствования между герильей и военным аппаратом, между работой и свободным действием всегда происходили в обоих направлениях, ради борьбы, выступающей все более разнообразной.
Проблема III. Как же кочевники изобретают или находят свое оружие?
Теорема VIII. Металлургия сама по себе конституирует поток, по необходимости сливающийся с номадизмом.
Политический, экономический и общественный строй народов степи известен куда менее, чем их военные нововведения, каковые они привносят с точки зрения наступательного и оборонительного вооружения, с точки зрения композиции или стратегии, с точки зрения технологических элементов (седло, стремя, подковы, сбруя…). История каждый раз оспаривает эти новшества, но не может стереть номадические следы. То, что изобретают кочевники, – это сборка человек – животное – оружие, человек – лошадь-седло. Века металла отмечены нововведениями именно благодаря такой сборке скорости. Бронзовое лезвие у боевого топора гиксосов и железный меч хеттов можно приравнять к маленьким атомным бомбам. Мы могли бы создать довольно точную периодизацию вооружения степи, показывая чередования тяжелого и легкого оружия (скифский тип и сарматский тип) и их смешанные формы. Отлитая стальная сабля, часто кривая и укороченная, – оружие для атаки сбоку и прямо – сворачивает иное динамичное пространство, нежели меч из кованого железа, используемый для фронтальной точечной атаки: именно скифы приносят саблю в Индию и Персию, где позже ее обретут арабы. Мы согласны, что в отношении огнестрельного оружия – и, главным образом, пушек – кочевники утратили свою новаторскую роль («порох одолел их скорость»). Но таковое им и не нужно, ибо они не знают, как им пользоваться – речь идет не только об армиях, вроде турецкой, чьи кочевые традиции живы до сих пор, развивают огромную огневую мощь, осваивают новое пространство; но, что более характерно, легкая артиллерия очень хорошо включалась в подвижные подразделения повозок, в пиратские суда и т. д. Если пушка помечает предел кочевников, то скорее потому, что она предполагает экономическую инвестицию, какую может предоставить только аппарат Государства (даже [средств] коммерческих городов тут недостаточно). Тем не менее для оружия – иного, чем огнестрельное, а также для пушки, – мы постоянно находим кочевника на горизонте той или иной технологической преемственности.[546]
Очевидно, каждый случай спорен – например, громкие дебаты о стремени.[547] Дело в том, что довольно трудно различить, что исходит от кочевников как таковых, а что они получают от империи, с коей коммуницируют, которую завоевывают или с которой интегрируются. Между имперской армией и номадической машиной войны существует столь много неопределенностей, посредников или комбинаций, что часто нечто приходит вначале из империи. Пример сабли типичен и, в отличие от стремени, несомненен: хотя и верно, что скифы – распространители сабли и несут ее индусам, персам и арабам, но они также были и первыми жертвами, они начали с того, чем закончили; именно китайская империя династий Цинь и Хань изобретает саблю, является исключительным мастером литой или кованой стали.[548] Вот достаточный пример, иллюстрирующий те трудности, с какими встречаются современные археологи и историки. Даже археологи не лишены некой ненависти или презрения к кочевникам. В случае сабли, где факты уже достаточно говорят в пользу ее имперского происхождения, наилучший комментатор считает нужным добавить, что скифы в любом случае не могли ее изобрести, ибо они были бедными кочевниками, а сталь, выплавленная в горне, с необходимостью происходит из оседлой среды. Но зачем следовать столь древней официальной китайской версии, будто дезертиры имперской армии открыли тайну для скифов? И что может означать «открыли тайну», если скифы были неспособны ею воспользоваться и ничего в этом не понимали? Свалим все на дезертиров. Мы не изготовим атомную бомбу благодаря тайне, мы не изготовим даже саблю, если неспособны воспроизвести ее и интегрировать уже в иных условиях, перенести ее в другие сборки. Распространение и рассеивание всецело являются частью линии инновации; они помечают некий поворот. И к тому же: зачем говорить, будто сталь, отлитая в горне, – это необходимая собственность оседлых или имперских народов, в то время как она, прежде всего, – изобретение металлургов? Предполагается, что такие металлурги с необходимостью контролировались аппаратом Государства; но они также, необходимым образом, пользуются определенной технологической самостоятельностью и социальной нелегальностью, так что, даже будучи контролируемыми, принадлежат Государству так же, как если бы сами были кочевниками. Не было дезертиров, выдавших тайну, но были металлурги, сообщившие о ней и сделавшие возможной ее адаптацию и распространение – совершенно иной тип «предательства». В конце концов, то, что делает подобные споры столь трудными (как в дискуссионном случае со стременем, так и в несомненном случае с саблей), так это не только предубеждения относительно кочевников, но также и отсутствие достаточно разработанного концепта о том, что такое технологическое происхождение (Что определяет технологическую преемственность или континуум, а также его варьирующееся расширение с той или иной точки зрения?).
Было бы бесполезно говорить, будто металлургия является наукой вроде как потому, что она обнаруживает постоянные законы – например, температуру плавления металла в любое время, в любом месте. Ибо металлургия вначале неотделима от нескольких линий вариации – вариации между метеоритами и природными металлами; вариации между рудами и пропорциями металла; вариации между сплавами, будь то естественными или нет; вариации между операциями, осуществленными в металле; вариации между качествами, обеспечивающими ту или иную возможную операцию или вытекающими из той или иной операции. (Например, двенадцать вариаций меди, идентифицированных и инвентаризированных Шумером согласно месту происхождения и степени очистки.[549]) Все эти переменные величины могут быть сгруппированы под двумя большими рубриками – сингулярности, или пространственно-временные этовости, разных порядков и операции, присоединяемые к ним как процессы деформации или трансформации; аффективные качества или черты выражения различных уровней, соответствующие этим сингулярностям и операциям (твердость, вес, цвет и т. д.). Давайте вернемся к примеру с саблей или, скорее, к стали, выплавляемой в горне – он предполагает актуализацию первой сингулярности, а именно: плавление железа при высокой температуре; а затем вторую сингулярность, отсылающую к последовательному обезуглероживанию; этим сингулярностям соответствуют черты выражения – не только твердость, острота, глянец, но и волнообразность или рисунки, прочерченные кристаллизацией и вытекающие из внутренней структуры расплавленной стали. Железный меч отсылает совсем к другим сингулярностям, ибо он выкован, а не выплавлен, не закален и не охлажден на воздухе, он производится по частям, изготавливаемым [параллельно], а не последовательно; его выразительные черты, с необходимостью, крайне отличаются, ибо он протыкает, а не рубит, атакует фронтально, а не наискось; и даже выразительные рисунки получаются здесь совершенно иным способом, путем инкрустации.[550] Мы можем говорить о машинном филуме, или о технологической преемственности каждый раз, когда обнаруживаем совокупность сингулярностей, продолжающихся благодаря определенным операциям, – сингулярностей, сходящихся и вынуждающих эти операции сходиться на одной или некоторых определимых выразительных чертах. Если сингулярности или операции расходятся – в разных материалах или в одном и том же материале, – то надо отличать два различных филума: в этом и заключается случай железного меча, происходящего от кинжала, а также стальной сабли, происходящей от ножа. У каждого филума есть свои сингулярности и операции, собственные качества и черты, определяющие отношение желания к техническому элементу (аффекты сабли не те же самые, что аффекты меча).
Но всегда возможно разместиться на уровне сингулярностей, продолжающихся от одного филума к другому и связывающих эти два филума вместе. В пределе существует одна-единственная филогенетическая преемственность, один и тот же идеально непрерывный машинный филум – поток материи-движения, поток материи в непрерывной вариации, носитель сингулярностей и выразительных черт. Такой операциональный и выразительный поток столь же естественен, сколь и искусственен: он – что-то вроде единства человека и Природы. Но, одновременно, он осуществляется здесь и теперь, только разделяясь, дифференцируясь. Будем называть сборкой любую совокупность сингулярностей и черт, изымаемых из потока – отобранных, организованных, стратифицированных – таким образом, чтобы искусственно и естественно сходиться (консистенция): сборка, в этом смысле, – это подлинное изобретение. Сборки могут группироваться в чрезвычайно обширные совокупности, которые конституируют «культуры» или даже «века»; тем не менее внутри этих совокупностей они дифференцируют филум или поток, делят его на множество разных филумов – данного порядка, на данном уровне – и вводят избирательные прерывности в идеальную непрерывность материи-движения. Сборки разрезают филум на различные дифференцированные преемственности в то самое время, когда машинный филум пересекает их все, покидая один уровень, дабы вновь разместиться на другом, или заставляя их сосуществовать. Такая сингулярность, запечатленная на флангах филума, например, в химии углерода, будет подниматься к поверхности благодаря той сборке, которая отбирает, организует, изобретает ее и через которую проходит весь филум или его часть в данном месте, в данный момент. В каждом случае мы можем различать много крайне разных линий: некоторые из них – филогенетические линии – проходят долгую дистанцию между сборками разных веков и культур (от сарбакана[551] до пушки? от ветряной мельницы до пропеллера? от котелка до двигателя?); другие – онтогенетические линии – являются внутренними по отношению к сборке и соединяют разнообразные элементы или вынуждают один элемент переходить, часто с временной задержкой, в другую сборку иной природы, но той же культуры или того же века (например, подкова, которая распространяется через сельскохозяйственные сборки). Таким образом, надо принять в расчет избирательное действие сборок на филум и эволюционирующую реакцию филума как подземную нить, каковая проходит от одной сборки до другой или покидает сборку, тянет ее вперед и раскрывает ее. Жизненный порыв? Леруа-Гуран ближе всего подошел к технологическому витализму, моделирующему техническую эволюцию по образцу биологической эволюции в целом: универсальная Тенденция – нагруженная всеми сингулярностями и чертами выражения – пересекает внутренние и технические среды, которые преломляют или дифференцируют ее, согласно сингулярностям, а также удерживаемым, избираемым, объединяемым, сходящимся, изобретаемым каждой из них чертам.[552] Действительно, существует машинный филум в вариации, создающий технические сборки, тогда как сами сборки изобретают переменные филумы. Технологическая преемственность изрядно меняется в зависимости от того, расчерчиваем ли мы ее на филуме или же вписываем в сборки; но филум и сборка неразделимы.
Итак, как же определить такую материю-движение, такую материю-энергию, такую материю-поток, такую материю в вариации, входящую в сборки и покидающую их? Это – дестратифицированная, детерриторизованная материя. Нам кажется, что Гуссерль заставил мысль сделать решающий шаг вперед, когда обнаружил регион материальных и неясных сущностей, то есть обнаружил странствующие, неточные и, однако, строгие сущности, отличая их от точных, метрических и формальных сущностей. Мы увидели, что эти неясные сущности отличаются как от оформленных вещей, так и от формальных сущностей. Они конституируют нечеткие множества. Они высвобождают телесность (материальность), которая не смешивается ни с формальной, интеллигибельной сущностью, ни с чувственной, оформленной и воспринимаемой вещностью. У такой телесности две характеристики – с одной стороны, она неотделима от переходов к пределу как изменению состояния, от процессов деформации или трансформации, совершающихся в самом неточном пространстве – времени и действующих подобно событиям (удаление, присоединение, проектирование…); с другой стороны, она неотделима от выразительных или интенсивных качеств, способных быть выше или ниже по степени и производиться подобно вариабельным аффектам (сопротивление, твердость, вес, цвет…). Итак, есть подвижная состыковка события – аффекты, конституирующая неясную телесную сущность и отличающуюся от оседлой связи: «фиксированная сущность – свойства, перетекающие из сущности в вещи», «формальная сущность – оформленная вещь». И несомненно, Гуссерль стремился превратить неясную сущность в нечто вроде посредника между сущностями и чувственно воспринимаемым, между вещью и концептом, что немного напоминает кантианскую схему. Не является ли округлое неясной или схематической сущностью, опосредующим звеном между чувственно воспринимаемыми округлыми вещами и концептуальной сущностью круга? Действительно, округлое существует и как аффект-порог (ни плоский, ни заостренный), и как процесс-предел (округлять) благодаря чувственно воспринимаемым вещам и техническим агентам – жерновам, токарным станкам, колесам, прялкам, наконечникам… Но округлое является также и «посредником» лишь в той мере, в какой посредник автономен, изначально растягивается сам между вещами и мыслями, дабы установить всецело новое отношение между мыслями и вещами, неясное тождество между ними. Некоторые различия, предложенные Симондоном, могут быть приравнены к различиям, введенным Гуссерлем. Ибо Симондон разоблачает технологическую недостаточность модели материя-форма, ибо она предполагает фиксированную форму и материю, рассматриваемую как однородная. Именно идея закона обеспечивает связность этой модели, так как именно законы подчиняют материю той или иной форме, и наоборот, законы реализуют в материи данное существенное свойство, выводимое из формы. Но Симондон показывает, что гилеморфическая модель не затрагивает множество вещей, активных и аффективных. С одной стороны, к оформленной или поддающейся оформлению материи надо добавить всю энергетическую материальность в движении, несущую сингулярности или этовости, кои уже подобны имплицитным формам, скорее топологическим, нежели геометрическим, и которые комбинируются с процессами деформации – например, волны и вариабельные скручивания древесных волокон, задающие ритм операции колки дерева на поленья. С другой стороны, к существенным свойствам материи, вытекающим из формальной сущности, надо добавить интенсивные переменные аффекты, которые порой следуют из операции, а порой, напротив, делают ее возможной – например, более или менее пористое, более или менее эластичное и прочное дерево. Во всяком случае, речь идет о том, чтобы подчиниться дереву, следовать за деревом, соединяя операции с материальностью, вместо того чтобы навязывать форму некой материи – мы обращаемся не столько к материи, подчиненной законам, сколько к материальности, обладающей Homos'ом. Мы обращаемся не столько к форме, способной навязывать свойства материи, сколько к материальным чертам выражения, конституирующим аффекты. Конечно, всегда можно «транслировать» в модель то, что избегает этой модели, – таким образом, мы можем связать способность к материальной вариации с законами, приспосабливающими друг к другу фиксированную форму и постоянную материю. Но такая процедура всегда сопровождается искажениями, состоящими в изъятии переменных из состояния их непрерывного варьирования ради того, чтобы извлечь из них фиксированные точки и постоянные отношения. Таким образом, мы отбрасываем переменные, даже изменяя природу уравнений, кои перестают быть имманентными материи-движению (неравенства, соответствия). Речь идет не о знании того, является ли такой перевод концептуально законным, ибо он таковым является, а о том, чтобы знать, какую интуицию мы здесь утрачиваем. Короче, Симондон упрекает гилеморфическую модель именно в том, что она рассматривает форму и материю как два по отдельности определяемых термина, как крайние точки двух полуцепочек (коих мы более не видим), как их соединение, как простое отношение сплавливания, за которым мы уже не можем ухватить непрерывно и постоянно меняющуюся модуляцию.[553] Критика гилеморфической схемы основалась на «существовании между формой и материей зоны средней и промежуточной размерности», энергетической, молекулярной размерности, – целое пространство в себе, развертывающее свою материальность через материю, целое число в себе, выталкивающее собственные черты через форму…