355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Гваттари » Капитализм и шизофрения. Книга 2. Тысяча плато » Текст книги (страница 19)
Капитализм и шизофрения. Книга 2. Тысяча плато
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:22

Текст книги "Капитализм и шизофрения. Книга 2. Тысяча плато"


Автор книги: Феликс Гваттари


Соавторы: Жиль Делез
сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 56 страниц)

А затем героиня Джеймса достигает – в своей гибкой сегментарности или на своей линии потока – чего-то вроде максимального кванта, дальше которого она уже не может пойти (даже если бы она и хотела, дальше идти нельзя). Эти вибрации, пересекающие нас, несут в себе опасность, что могут обостриться по ту сторону нашей выносливости. Оно рассеялось в форме тайны – что произошло? – это молекулярное отношение между телеграфисткой и телеграфирующим, ибо ничего не произошло. Каждый из них оказался отброшенным в свою жесткую сегментарность – он женится на овдовевшей даме, она выйдет замуж за своего жениха. Но, однако, все изменилось. Она достигла какой-то новой линии, третьей линии, своего рот линии ускользания, столь же реальной, как если бы она происходила на месте – линия, уже не допускающая никаких сегментов, линия, подобная, скорее, взрыву двух сегментарных серий. Героиня пробила стену, она выбралась из черных дыр. Она достигла своего рода абсолютной детерриторизации. «В конце концов, она знала так много, что угадывать ей уже, в сущности, было нечего. Все оттенки определенностей были спутаны, сбиты, только яркий свет».[232] В жизни дальше этой фразы Джеймса мы не сможем продвинуться. Тайна еще раз поменяла природу. Несомненно, тайна всегда имеет дело с любовью, с сексуальностью. Но либо это – лишь скрытая материя, и чем лучше она была скрыта, тем более была ординарной, данной в прошлом, и мы совсем не знали, какую подыскать ей форму: смотри, я сгибаюсь под бременем собственных секретов, смотри, какая тайна работает во мне, некий способ казаться интересным, то, что Лоуренс назвал «грязной маленькой тайной», моим Эдипом, так сказать. Либо же тайна стала формой чего-то, чья материя вся молекуляризировалась, стала невоспринимаемой, неприсваиваемой: это – не то, что дано в прошлом, а неспособное-быть-данным «что произошло?» Но на третьей линии нет даже формы – нет больше ничего, кроме чистой абстрактной линии. Именно потому, что нам уже больше нечего скрывать, нас уже нельзя постичь. Стать самим невоспринимаемыми, демонтировать любовь, дабы стать способными любить. Демонтировать свою собственную самость, дабы, наконец, быть одинокими и встретить подлинного двойника на другом конце линии. Безбилетный пассажир неподвижного путешествия. Стать как все, но это как раз и есть становление только для того, кто умеет быть никем, больше быть никем. Рисовать себя серым на сером. Как говорит Кьеркегор, рыцарь веры ничем не отличается от немецкого бюргера, возвращающегося домой или идущего на почту, – отсюда не исходит никакого особого телеграфного знака; он постоянно производит или воспроизводит конечные сегменты, и все же он уже на другой линии, о которой мы даже не подозреваем.[233] В любом случае, телеграфная линия – это не символ, и она не проста. Есть, по крайней мере, три линии – линия жесткой и очень четкой сегментарности; линия молекулярной сегментации; и затем абстрактная линия, линия ускользания, не менее смертельная, но и не менее живая. На первой линии много слов и разговоров, вопросов и ответов, бесконечных объяснений, подведений к точке; вторая соткана из молчаний, намеков, поспешных недомолвок, предлагаемых для интерпретации. Но если вспыхивает третья линия, если линия ускользания подобна движущемуся поезду, то именно потому, что мы линейно прыгаем по ней, мы можем наконец-то говорить «буквально» и неважно о чем, о былинке, о катастрофе или об ощущении, спокойно принимая то, что происходит, где ничего не может быть более ценным, чем что-либо другое. Однако эти три линии не перестают перемешиваться.

Вторая новелла: «Крушение», Ф. Скотт Фиццжеральд, 1936

Что случалось? – вот вопрос, не дающий покоя Фицджеральду, который в конце как-то раз сказал, что «бесспорно, вся жизнь – это процесс постепенного распада».[234] Как осмыслить такое «бесспорно»? Прежде всего, мы можем сказать, что жизнь не перестает вовлекаться во все более и более жесткую и усохшую сегментарность. Для писателя Фицджеральда морские путешествия, с их четкими сегментами, поизносились. При переходе от сегментов к сегментам имели место также экономический кризис, потеря богатства, усталость и приближение старости, алкоголизм, неудача в супружестве, подъем кинематографа, появление фашизма и сталинизма, утрата успеха и таланта – даже там, где Фицджеральд хочет обнаружить свой талант. «Страшные, неожиданные удары, наносимые извне (или так кажется, что извне)», которые продолжаются посредством слишком означающих купюр, заставляя нас переходить от одного термина к другому в последовательных бинарных «выборах»: богатый – бедный… Даже когда изменение происходит в другом смысле-направлении, нет ничего, что компенсирует ожесточение и старение, сверхкодирующих все, что происходит. Вот она – линия жесткой сегментарности, вводящая в игру большие массы, даже если изначально она была гибкой.

Но Фицджеральд говорит, что есть и иной тип крушений, с совершенно иной сегментарностью. Нет больше великих купюр, а есть микротрещины, как на тарелке; они куда как тоньше и гибче, они возникают, скорее, тогда, когда на другой стороне все идет к лучшему. Если на этой линии и есть также старение, то не тем же самым образом – мы стареем здесь лишь тогда, когда не чувствуем старения на другой линии; мы замечаем старение на другой линии лишь тогда, когда «оно» уже произошло на этой линии. В такой момент, не соответствующий возрасту другой линии, мы достигаем степени, кванта, интенсивности, за пределы которых не можем выйти. (Очень деликатное дело такая история интенсивности – самая прекрасная интенсивность становится вредоносной, если в данный момент превосходит наши силы; нужно суметь продержаться, быть в форме.) Но что же именно произошло? На самом деле ничего определенного или заметного; молекулярные изменения, перераспределения желания – такие, что, когда что-то происходит, то самость [moi], ожидавшая этого, уже мертва, или же тот, кто ожидал бы этого, еще не прибыл. На сей раз толчки и крушения в имманентности ризомы, а не в великих движениях и больших купюрах, определяемых трансцендентностью дерева. Трещина подходит «почти незаметно, но осознаешь ее потом как нечто внезапное». Такая молекулярная линия более гибка, но не менее тревожна, даже куда более тревожна, она не просто внутренняя или личная: она также все вводит в игру – но в ином масштабе и в иных формах, с сегментациями иной природы – ризоматики, а не древовидности. Микрополитика.

Кроме того, есть еще и третья линия, подобная линии разрыва, отмечающая взрыв двух других, их встряску… в пользу кое-чего иного? «Из этого я заключил, что выжившие сумели тем или иным способом начать новую жизнь. Это дело серьезное – не то что бежать из тюрьмы, возможно, лишь затем, чтобы угодить в другую, а то и в ту же самую». Здесь Фицджеральд противопоставляет разрыв и структурные псевдокупюры в так называемых означающих цепочках. Но он также отличает разрыв от более гибких, более подземных связей или отростков типа «путешествия» или даже молекулярной транспортировки. «„Побег“, „бегство прочь от всего“, о котором так много говорят – это же просто прогулка внутри западни, пусть даже маршрут пролегает через Южные Моря, пригодные лишь для тех, кто желает плавать по ним на яхтах и писать морские пейзажи. Начать новую жизнь – значит отрезать пути назад; здесь уже ничего не восстановишь, потому что прошлое перестает существовать.» Возможно, путешествия всегда будут возвратом к жесткой сегментарности? Не являются ли они всегда нашими папочкой и мамочкой, коих мы встречаем, когда путешествуем, подобно Мелвиллу, даже в такую даль, как Южные Моря? Затвердевшие мускулы? Следует ли полагать, будто гибкая сегментарность сама реформирует – под микроскопом, в миниатюре – большие фигуры, к которым она намеревается убежать? Во всех путешествиях взвесьте незабываемую фразу Беккета: «Насколько я знаю, мы путешествуем не ради удовольствия от самого путешествия; мы глупы, но не настолько».

В таком разрыве улетучилась не только материя прошлого, но и форма того, что произошло, чего-то невоспринимаемого, которое произошло в летучей материи и более уже не существует. Мы сами стали невоспринимаемыми и незарегистрированными в неподвижном путешествии. Ничего больше не может произойти, ничего не произошло. Никто более ничего не может сделать для меня или против меня. Мои территории – вне захвата, и не потому, что они воображаемы, а напротив: потому что я сам собираюсь их расчерчивать. С войнами – большими и малыми – покончено. С путешествиями, которые всегда тянут к чему-то еще, покончено. У меня нет более никакой тайны, ибо я утратил собственное лицо, форму и материю. Я теперь не более чем линия. Я стал способным любить, но не абстрактной универсальной любовью, а той, какую собираюсь выбрать и которая собирается выбрать меня, вслепую, выбрать моего двойника, так же лишенного самости, как и я. Мы спаслись любовью и для любви, отказавшись от любви и от себя. Мы не более чем абстрактная линия, подобная стреле, рассекающей пустоту. Абсолютная детерриторизация. Мы стали как все, как весь мир, но на такой манер, каким никто не может стать как все, как весь мир. Мы нарисовали мир на себе, но не себя на мире. Мы не должны говорить, будто гений – это экстраординарный человек или будто каждый несет в себе гения. Гений – это тот, кто знает, как превратить весь мир в становление (возможно Улисс – неудавшаяся амбиция Джойса, в чем почти преуспел Паунд). Мы вступили в становления-животным, становления-молекулярным и, наконец, становления-невоспринимаемым. «Я складываю с себя обязанности пополнять кассу, из которой платят пособия безработным, – складываю раз и навсегда. Пьянящая злобная радость не проходила… Но уж зато я постараюсь быть примерным псом, и, если вы мне швырнете кость побогаче, я, может, даже лизну вам руку».* Откуда такой отчаянный тон? Нет ли у линии разрыва или подлинного ускользания собственной опасности, куда худшей, чем другие? Время умирать. В любом случае, Фиццжеральд предлагает нам различать три линии, пересекающие нас и компонующие «жизнь» (заглавие произведения Мопассана). Линия купюры, линия трещины, линия разрыва. Линия жесткой сегментарности, или молярной купюры; линия гибкой сегментации, или молекулярной трещины; линия ускользания или разрыва, абстрактная, смертельная и живая, не сегментарная.

Третья новелла: «История пропасти и подзорной трубы», Пьеретт Флетьо, 1976

Бывают сегменты более-менее близкие и более-менее удаленные. Похоже, что сегменты окружают некую пропасть, своего рода огромную черную дыру. На каждом сегменте есть два вида надзирателей, близко-подглядывающие [courts-voyeurs] и далеко-подглядывающие [longs-voyeurs]. То, за чем они следят, – это движения, толчки, нарушения, беспорядки и мятежи, производимые в пропасти. Но есть и большое различие между двумя типами наблюдателей. У близко-подглядывающих простые подзорные трубы. В пропасти они видят контур гигантских клеток, великих бинарных делений, дихотомий, хорошо определенных сегментов типа «классная комната, барак, H.L.M.[235] или даже страна, увиденная с самолета». Они видят ветви, цепи, ряды, колонны, домино, борозды. Порой на кромках они обнаруживают плохо начерченную фигуру, дрожащий контур. Тогда они находят ужасный лучевой Телескоп. Он служит не для того, чтобы видеть, а чтобы вырезать, выделять. Именно такой геометрический инструмент испускает лазерный луч, обеспечивает повсюду царство великой означающей купюры и восстанавливает молярный порядок, тут же оказывающийся под угрозой. Вырезающий телескоп сверхкодирует все что угодно; он работает в плоти и крови, но сам – лишь чистая геометрия, геометрия как дело Государства, а физика близко-подглядывающих находится на службе у такой машины. Но что такое геометрия, что такое Государство, кто такие близко-подглядывающие? Вот вопросы, лишенные смысла («я говорю буквально»), ибо речь идет даже не о том, чтобы определять, а о том, чтобы эффективно чертить линию, которая более не линия письма, чертить линию жесткой сегментарности, где каждый и весь мир будет осужден и исправлен согласно своим индивидуальным или коллективным контурам.

Совершенно иная ситуация у подзорных труб, принадлежащих далеко-подглядывающим – со всеми их двусмысленностями. Таковых совсем немного, не более одного на сегмент. У них тонкие и сложные подзорные трубы. Но наверняка лидеры – не они. И они видят нечто совсем иное, нежели другие. Они видят всю микросегментарность в целом, детали деталей, «тобогган возможностей», крохотные движения, не достигшие кромки, линии или вибрации, которые намечаются задолго до появления контуров, «сегменты, движущиеся рывками». Вся ризома в целом, молекулярная сегментарность, не позволяющая себе быть сверхкодированной означающим, подобно машине для резки, или даже быть приписанной данной фигуре, данной совокупности или элементу. Эта вторая линия неотделима от анонимной сегментации, производящей ее и в каждый момент все пересматривающей – без цели и повода: «Что произошло?» Далеко-подглядывающие могут предугадывать будущее, но всегда в форме становления чего-то, что уже случилось в молекулярной материи; в необнаружимых частицах. Это как в биологии: большие клеточные деления и дихотомии – в своих контурах – сопровождаются миграциями, инвагинациями, смещениями и морфогенетическими порывами, чьи сегменты маркируются не локализуемыми точками, а проходящими ниже порогами интенсивности митозами, где все перемешивается, и молекулярными линиями, перекрещивающимися внутри крупных клеток и их купюр. Это как в обществе: жесткие и сверхсекущие сегменты ниже перекраиваются сегментациями иной природы. Но это – ни одно и ни другое, ни биология и ни общество, ни их сходство: «я говорю буквально», я черчу линии, линии письма, а жизнь проходит между линиями. Линия гибкой сегментарности освобождалась и спутывалась с другой линией, но совершенно иной, коряво начерченной микрополитикой далеко-подглядывающих. Дело политики, такой же мировой, как и другая, даже больше, но в масштабе и в форме, которая несоизмерима с другой и не налагается на нее. Но также и дело восприятия, ибо восприятие, семиотика, практика, политика, теория – всегда составляют совокупность. Мы видим, говорим, мыслим в том или ином масштабе и согласно той или иной линии, которая может или не может сопрягаться с линией другого, даже если другое – все еще мы сами. Если это не так, то не нужно настаивать, не нужно спорить, а нужно ускользать, ускользать, даже говоря «ладно, тысячу раз ладно». Бесполезно говорить, надо бы сначала заменить подзорные трубы, рот и зубы, все сегменты. Мы не только говорим буквально, мы ощущаем буквально, живем буквально, то есть, следуя линиям, либо соединяемым, либо нет, даже когда они крайне неоднородны. И к тому же, порой все не так уж в порядке, когда они однородны.[236]

Двусмысленность положения далеко-подглядывающих в следующем – они способны выявлять в пропасти наимельчайшие микронарушения, то, чего не видят другие; они также констатируют, ниже своей явной геометрической справедливости, ужасные повреждения, вызванные вырезающим Телескопом. У них складывается впечатление, будто они предвидят и пребывают далеко впереди других, ибо видят даже самый малый пустяк как уже случившийся; но они знают, что их предупреждения напрасны, ибо вырезающий Телескоп урегулирует все без предупреждений, не нуждаясь ни в прогнозе, ни в возможности прогноза. Порой они чувствуют, что действительно видят что-то иное, нежели другие; порой же они чувствуют, что то, что они видят, отличается лишь по степени и ни на что не годится. Они сотрудничают с самым жестким и самым грубым предприятием контроля, но как бы они могли не испытывать темной симпатии к подземной активности, открытой для них? Двусмысленность такой молекулярной линии, как если бы она колебалась между двумя склонами. Однажды (что еще случится?) далеко-подглядывающий покинет свой сегмент, займет позицию на узком переходе над темной пропастью, отбудет по линии ускользания, сломав свою подзорную трубу, навстречу слепому Двойнику, приближающемуся с другого конца.

Будь мы индивидами или группами, нас пересекают линии, меридианы, геодезические, тропические линии, линии веретена, которые не сражаются в одном и том же ритме и не обладают одной и той же природой. Именно линии компонуют нас, причем мы говорили о трех видах линий. Или, скорее, пучки линий, ибо каждый вид множественен. Мы можем заинтересоваться одной из этих линий больше, чем другими, и, возможно, на самом деле есть одна, которая, хотя и не решающая, но более важна, чем другие… если она там есть. Ибо некоторые из всех этих линий налагаются на нас, по крайней мере частично, извне. Другие же рождаются как-то случайно, из ничего, и мы никогда не узнаем почему. Другие должны быть изобретены, начерчены, без какой-либо модели и без случая – мы должны изобрести, если способны, наши линии ускользания, и мы можем изобретать их, только эффективно прочерчивая в наших жизнях. Не являются ли линии ускользания самыми трудными? Некоторые группы, некоторые люди испытывают в них нехватку и никогда не будут их иметь. Некоторым группам, некоторым людям недостает данного вида линии, или они утратили его. Художница Флоранс Жюлиан [Florence Julien] особо интересуется линиями ускользания: она начинает с фотографий и изобретает процедуру, с помощью которой сможет извлечь из них линии, почти абстрактные и бесформенные. Но опять же, существует целый пакет крайне разнообразных линий – линия ускользания детей, бегом покидающих школу, отличается от линии демонстрантов, преследуемых полицией, или линии сбежавшего заключенного. Линии ускользания разных животных – у каждого вида, у каждого индивида своя. Фернан Делиньи транскрибирует линии и траектории аутичных детей, он снимает карты, – он тщательно различает «линии, движущиеся по инерции» и «обычные линии». Это годится не только для прогулок, есть также карты восприятия, карты жестов (готовить еду или собирать дрова) с привычными жестами и жестами по инерции. То же и для языка, если он имеется. Делиньи открыл свои линии письма на линиях жизни. Линии постоянно перекрещиваются, пересекаясь на мгновение, некоторое время следуют друг за другом. Линия, движущиеся по инерции, пересекает обычную линию, и там ребенок делает что-то, что не принадлежит больше в точности ни одной из двух линий, он находит что-то, что потерял – что произошло? – или он прыгает, хлопает в ладоши, мелкое и быстрое движение – но его жест сам, в свою очередь, испускает несколько линий.[237] Короче, есть линия ускользания, уже сложная, со своими сингулярностями; а также молярная, или обычная, линия с сегментами; и между двумя линиями (?) есть молекулярная линия со своими квантами, вынуждающими ее склоняться то к одной стороне, то к другой.

Как говорит Делиньи, легко видеть, что эти линии ни о чем не хотят сказать. Это – дело картографии. Они компонуют нас, поскольку компонуют нашу карту. Они трансформируются и даже могут переходить друг в друга. Ризома. Наверняка они не имеют ничего общего с языком; напротив, именно язык должен следовать за ними, именно письмо должно ими питаться между своими собственными линиями. Наверняка они не имеют ничего общего с означающим, с детерминацией субъекта посредством означающего; скорее, именно означающее возникает на наиболее затвердевшем уровне одной из линий, именно субъект рождается на самом низком уровне. Наверняка они не имеют ничего общего со структурой, которая всегда была оккупирована только точками и позициями, древовидными разветвлениями, и которая всегда закрывала систему именно для того, чтобы помешать ускользанию. Делиньи обращается к общему Телу, на котором записываются эти линии как столь многочисленные сегменты, пороги, или кванты, территориальности, детерриторизации или ретерриторизации. Линии записываются на Теле без Органов, где все прочерчивается и ускользает, сама абстрактная линия без воображаемых фигур или символических функций – реальность Тела без Органов. У шизоанализа нет иного практического объекта: каково твое тело без органов? каковы твои линии, какую карту ты собираешься создать или переделать, какую абстрактную линию ты собираешься начертить, и какой ценой, ради себя и ради других? Твоя линия ускользания при тебе? А твое ТбО, смешивается ли оно с ней? Ты разрушаешься? Собираешься ли ты разрушиться? Детерриторизуешь ли ты себя? Какую линию ты ломаешь, а какую продлеваешь или возобновляешь – без фигур и символов? Шизоанализ не касается ни элементов, ни совокупностей, ни субъектов, ни отношений, ни структур. Он касается только очертаний, пересекающих как группы, так и индивидов. Анализ желания, шизоанализ является непосредственно практическим и непосредственно политическим, идет ли речь об индивиде, группе или обществе. Ибо до бытия имеет место политика. Практика не приходит после расстановки по местам терминов и их отношений, но активно участвует в прочерчивании линий, сталкиваясь с теми же опасностями и тем же вариациями, что и они. Шизоанализ подобен искусству новеллы. Или, скорее, у него нет никакой проблемы применения – он высвобождает линии, которые могут быть также и линиями жизни, литературного произведения или искусства, линиями общества, согласно выбранной системе координат.

Линия молярной, или жесткой сегментации, линия молекулярной, или гибкой сегментации, линия ускользания – встает много проблем. Первая касается специфического характера каждой линии. Мы могли бы полагать, что жесткие сегменты определены, предопределены социально, сверхкодированы Государством; у нас может, вместо этого, иметься тенденция делать из гибкой сегментарности внутреннее, воображаемое упражнение или фантазм. Что касается линии ускользания, не будет ли она всецело личностной таким образом, каким индивид ускользает на свой собственный страх и риск, ускользает от «ответственностей», ускользает от мира, укрывается в пустыне или же в искусстве… и т. д. Ложное впечатление. Гибкая сегментарность не имеет ничего общего с воображаемым, а микрополитика не менее экстенсивна или реальна, чем макрополитика. Большая политика может всегда управлять своими молярными совокупностями, только проходя через такие микроинъекции, такие инфильтрации, которые ей благоприятствуют или чинят препятствия; чем крупнее молярные совокупности, тем больше производится молекуляризация инстанций, запускаемых ими в игру. Что касается линий ускользания, то они никогда не состоят в ускользании от мира, а скорее, заставляют ускользать его – так, как мы разрываем трубу; и не бывает общественной системы, которая не ускользала бы во всех направлениях, даже если его сегменты непрестанно затвердевают, дабы закупорить линии ускользания. На линии ускользания нет ни воображаемого, ни символического. У животных и у человека нет ничего более активного, чем линия ускользания.[238] Даже История вынуждена проходить, скорее, там, чем через «означающие купюры». Что ускользает в обществе в каждый момент? Именно на линиях ускользания мы изобретаем новое оружие, чтобы обернуть его против тяжелых орудий Государства, и «возможно, что я ускользнул, но на всем пути моего ускользания я ищу оружие». Именно на своих линиях ускользания кочевники сметали все на своем пути и находили новое оружие, повергавшее Фараона в оцепенение. Возможно, что одна и та же группа или один и тот же индивидуум сразу презентируют все линии, которые мы различили. Но чаще всего отдельная группа или индивидуум сами функционируют как линия ускользания; они, скорее, создают линию, нежели следуют за ней, они сами являются живым оружием, которое они, скорее, куют, нежели захватывают. Линии ускользания – это реальности; это крайне опасно для обществ, хотя последние не могут обойтись без них, а порой обустраивают их.

Вторая проблема касается соответствующей значимости линий. Мы можем начать с жесткой сегментарности, это самое легкое, это то, что дано; а затем посмотреть, как и в какой мере она перекраивается гибкой сегментарностью, неким видом ризомы, окружающей ее корни. А затем увидеть, как к этому добавляется еще и линия ускользания. И союзы, и сражения. Но мы можем начать также с линии ускользания: возможно, именно она является первичной – со своей абсолютной детерриторизацией. Ясно, что линия ускользания не приходит потом; она тут с самого начала, даже если ожидает своего часа и взрыва двух других линий. Тогда гибкая сегментарность – это лишь что-то вроде компромисса, действующего посредством относительных детерриторизаций и допускающего ретерриторизации, которые создают блокировки и отсылают к жесткой линии. Любопытно, как гибкая сегментарность захватывается между двумя другими линиями, готова слиться либо с одной стороной, либо с другой; такова ее двусмысленность. И еще нужно рассмотреть разные комбинации: линия ускользания кого-либо – группы или индивида – может совсем не благоприятствовать линии кого-то другого; напротив, она может поставить ей барьер, законопатить ее и тем более забросить ее обратно в жесткую сегментарность. Так, в любви случается, что творческая линия одного является заключением под стражу линии другого. Существует проблема композиции линий – одной линии с другой – даже в том же роде. Нет уверенности, что две линии ускользания окажутся совместимы, совозможны. Нет уверенности, что тело без органов скомпонуется легко. Нет уверенности, что любовь или политика будут этому сопротивляться.

Третья проблема – есть взаимная имманентность линий. И их совсем нелегко распутать. Ни у одной из них нет трансцендентности, каждая работает внутри другой. Имманентность повсюду. Линии ускользания имманентны социальному полю. Гибкая сегментарность непрерывно демонтирует твердость жесткой сегментарности, но на своем уровне она восстанавливает все то, что демонтирует: микро-Эдипы, микроформации власти, микрофашизмы. Линия ускользания взрывает обе сегментарные серии; но она способна к наихудшему, к подскакиванию на стене, к падению опять в черную дыру, к движению к наибольшему регрессу и к воссозданию самых жестких из сегментов в случайности своих поворотов. Выбросили ли мы дурь из головы? Это хуже, чем если бы мы не убежали вообще – см. то, в чем Лоуренс упрекает Мелвилла. Между материей грязной маленькой тайны в жесткой сегментарности, пустой формой вопроса «Что случалось?» в гибкой сегментарности и подпольем того, что не может больше произойти на линии ускользания, – между всем этим как не увидеть резких скачков тянущейся во все стороны инстанции, Тайны, рискующей заставить все опрокинуться? Между Супружеской парой первой сегментарности, Двойником второй и Подпольщиком линии ускользания так много всевозможных смесей и переходов. Наконец, еще одна, последняя проблема, самая мучительная, касающаяся опасностей, присущих каждой линии. Немного можно сказать об опасности первой линии, о ее ожесточении, не рискующем упорядочиться. Немного можно сказать и о двусмысленности второй линии. Но почему линия ускользания – даже независимо от подстерегающей ее опасности вновь упасть на две других – сама заключает в себе столь специфическое отчаяние, несмотря на ее радостные послания, как если бы самой сердцевине ее предприятия что-то угрожает – смерть, разрушение – в тот самый момент, когда все приходит к разрешению? О Чехове, действительно крупнейшем творце новелл, Шестов сказал: «Чехов надорвался, в этом почти не может быть сомнения. И надорвался не от тяжелой, большой работы, не великий непосильный подвиг сломил его, а так, пустой, незначительный случай: упал, споткнувшись, поскользнулся… Нет прежнего Чехова, веселого и радостного… а есть угрюмый, хмурый человек, „преступник“».[239] Что произошло? И еще, это вопрос для всех персонажей Чехова. Не можем ли мы приложить усилие и даже сломать в себе что-то, не свалившись в черную дыру горечи и песка? Но упал ли Чехов на самом деле, не является ли это всецело внешним суждением? Был ли у самого Чехова повод сказать, что сколь бы мрачными ни были его персонажи, они все еще несут в себе «пятьдесят кило любви»? Конечно, нет ничего легкого в линиях, которые компонуют нас и конституируют сущность Новеллы [La Nouvelle], а иногда Хорошей Новости [La Bonne Nouvelle]. Каковы твои супружеские пары, твои двойники, твои подпольщики, и каковы смеси между ними? Когда один говорит другому: люби вкус виски на моих губах, как я люблю блеск безумия в твоих глазах, – то какие линии они собираются скомпоновать или, напротив, сделать несовозможными? Фиццжеральд: «Возможно, половина наших друзей и родственников скажут вам из самых благих побуждений, будто именно мое пьянство довело Зельду до безумия, другая же половина поручится, что как раз ее безумие вынудило меня пить. Ни одно из этих суждений ничего не значит. Эти две группы друзей и родственников были единодушны, говоря, что каждому из нас было бы куда лучше без другого. Ирония в том, что мы никогда не были так безнадежно влюблены друг в друга за всю нашу жизнь. Ей нравится алкоголь на моих губах. Я лелею ее самые экстравагантные галлюцинации». «В конце концов, ничто на самом деле не имело никакого значения. Мы разрушили сами себя. Но, честно говоря, я никогда не думал, что мы разрушили друг друга». Прекрасные тексты. Тут все линии: линия семьи и друзей, линии всех тех, кто говорит, объясняет и психоанализирует, распределяет неверное и верное, всю бинарную машину Супружеской Пары – объединенную или разделенную – в жесткой сегментарности (50 %). А затем линия гибкой сегментации, где алкоголик и сумасшедшая черпают, как из поцелуя в губы и глаза, умножение двойника на пределе того, что они могут удержать – в своем состоянии, с недомолвками, которые служат им в качестве внутреннего послания. Но еще есть и линия ускользания, тем более общая теперь, что они отделяются, или наоборот, каждая из них является подпольщиком для другой, двойником, тем более преуспевшим, чем больше ничего уже не имеет значения, и все может возобновиться, ибо они разрушились, но не одна благодаря другой. Ничего не пройдет через воспоминание, все пройдено на линиях, между линиями, на том самом И, которое делает их невоспринимаемыми, одну и другую, ни дизъюнкция, ни конъюнкция, а линия ускользания, которая не перестает более прочерчиваться, ради нового согласия, противоположности отказа или смирения, ради нового счастья?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю