Текст книги "Капитализм и шизофрения. Книга 2. Тысяча плато"
Автор книги: Феликс Гваттари
Соавторы: Жиль Делез
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 56 страниц)
Верно, что здесь мы обращаемся к рассмотрению содержания, как, впрочем, и выражения. Действительно, в тот самый момент, когда оба плана более всего различаются – как режим тела и режим знаков в сборке – они все еще отсылают к взаимопредположению. Бестелесная трансформация – это выражаемое слов-порядка, но также и атрибут тел. Не только лингвистические переменные выражения, но и лингвистические переменные содержания, входят, соответственно, в отношения формальной оппозиции или различия, способствующие высвобождению констант.
Как замечает Ельмслев, выражение делится, например, на фонические единства, а содержание делится на физические, зоологические или социальные единства («теленок» делится на быка – самца – молодого[127]). Сеть бинарных оппозиций или древовидных разветвлений приложима как к одной, так и к другой стороне. Однако нет никакого аналитического сходства, соответствия или согласования между этими двумя планами. Но их независимость не исключает изоморфизма, то есть существования одного и того же типа постоянных отношений на обеих сторонах. И как раз благодаря такому типу отношений лингвистические и нелингвистические элементы с самого начала нераздельны, несмотря на отсутствие соответствия между ними. В то время как элементы содержания собираются придать смешениям тел четкие контуры, элементы выражения сообщают власть приговора или суждения нетелесному выражаемому. У всех этих элементов есть разные степени абстракции и детерриторизации, но каждый раз они осуществляют ретерриторизацию всей сборки в целом на таких словах-порядка и таких контурах. Действительно, даже смысл учения о синтетическом суждении должен показать, что существует априорная связь (изоморфизм) между Приговором и Фигурой, формой выражения и формой содержания.
Но если мы рассмотрим другой аспект слова-порядка – ускользание, а не смерть, – то кажется, что переменные вошли в новое состояние, состояние непрерывной вариации. Переход к пределу появляется теперь как бестелесная трансформация, которая, тем не менее, все время приписывается телам – единственный способ не отменить смерть, а редуцировать ее или превратить в саму вариацию. Одновременно, такое движение выталкивает язык к его собственным пределам, а тела берутся в движении метаморфоз их содержания или в процессе исчерпания, который вынуждает их достигать или превосходить пределы своих фигур. Здесь самое место противопоставить малые науки главным наукам – например, порыв ломаной линии стать кривой, целая оперативная геометрия черты и движения, прагматическая наука введения в вариацию, которая действует по-иному, нежели чем королевская или главная наука эвклидовых инвариантов, и которая проходит через долгую историю подозрений и даже репрессий (мы еще вернемся к этому вопросу). Наименьший интервал – всегда дьявольский: мастер метаморфоз противостоит инвариантному иератическому королю. Это как если бы интенсивная материя или континуум вариации высвобождались – здесь во внутренних тензорах языка, там во внутренних напряжениях содержания. Идея наименьшего интервала не устанавливается между фигурами одной и той же природы, но она предполагает, по крайней мере, кривую и прямую, круг и касательную. Мы присутствуем при трансформации субстанций и растворении форм, при переходе к пределу или ускользании от контуров в пользу жидких сил, в пользу потоков, воздуха, света и материи – так, чтобы тело или слово не останавливались в какой-либо определенно заданной точке. Бестелесное могущество такой интенсивной материи, материальное могущество такого языка. Более непосредственная материя, более жидкая и пылающая, чем тела и слова. В непрерывной вариации различие следует проводить уже не между формой выражения и формой содержания, а между двумя нераздельными, взаимно предполагающими друг друга планами. Теперь относительность их различия полностью реализуется на плане консистенции, где детерриторизация становится абсолютной, сметая сборку. Абсолют, однако, не подразумевает недифференцированное – различия, ставшие «ничтожно малыми», конституируются в одной и той же материи, которая будет служить и выражением как нематериальной властью, и содержанием как безграничной телесностью. Переменные содержания и выражения не пребывают более в отношении взаимного предположения, которое все еще допускает две формы; введение в вариацию переменных осуществляет, скорее, сближение обеих форм, осуществляет союз высших точек детерриторизации как на одной стороне, так и на другой – на плане одной и той же освобожденной материи, лишенной фигур, умышленно неоформленной и удерживающей только такие точки, такие тензоры или напряжения, как в выражении, так и в содержании. Жесты и вещи, голоса и звуки схвачены в одной и той же «опере», сметены изменчивыми эффектами заикания, вибрато, тремоло и разливами. Синтезатор вводит в непрерывную вариацию все параметры, постепенно создавая «по существу разнородные элементы, которые в конце каким-то образом превращаются друг в друга». Как только имеет место такая конъюнкция, появляется общая материя. Лишь там мы доходим до абстрактной машины или диаграммы сборки. Синтезатор занял место суждения, как материя заняла место фигуры или оформленной субстанции. Уже даже не нужно группировать, с одной стороны, энергетическую, физико-химическую, биологическую интенсивности, а с другой – семиотические, информационные, лингвистические, эстетические, математические интенсивности и т. д. Множество систем интенсивностей спрягается, ризоматизируется на всей сборке в целом в тот момент, когда сборка сметается этими векторами или напряжениями ускользания. Поскольку вопрос не в том, как убежать от слова-порядка, – а в том, как избежать смертного приговора, охватываемого словом-порядка, как развить собственную мощь ускользания, как помешать ускользанию превратиться в воображаемое или свалиться в черную дыру, как удержать или высвободить революционную потенциальность слова-порядка. Гофмансталь самому себе бросает слово-порядка, лозунг «Германия, Германия!», потребность ретерриторизовать – даже в «меланхолическом зеркале». Но ниже такого слова-порядка он слышит другое – как если бы старые немецкие «фигуры» были простыми константами, которые теперь стираются, дабы указать на отношение с природой, с жизнью тем более глубокое, чем более оно вариабельно. В каком случае такое отношение с жизнью должно утратить гибкость, в каком случае оно должно быть покорным, а в какой момент речь идет о том, чтобы взбунтоваться, а в какой – чтобы сдаться или быть бесстрастным, и когда требуется сухая речь, а когда нужно изобилие или развлечение?[128] Какими бы ни были купюры или разрывы, только непрерывная вариация освободит эту виртуальную линию, этот виртуальный континуум жизни, «сущностную стихию, или реальное, лежащее ниже повседневного». В фильме Херцога есть замечательное высказываемое. Задав себе вопрос, персонаж фильма говорит: «Кто даст ответ на этот ответ?» На самом деле, вопроса не существует, мы всегда отвечаем только на ответы. Ответу, уже содержащемуся в вопросе (допрос, конкурс, плебисцит и т. д.), мы противопоставляем вопросы, исходящие из другого ответа. Мы высвобождаем слово-порядка слова-порядка, приказ приказа, лозунг лозунга. В слове-порядка жизнь должна ответить на ответ смерти, не ускользая, но делая так, что ускользание действует и творит. Под словами-порядка существуют слова-перехода или пароли. Слова, которые были бы как переход, как компоненты перехода, тогда как слова-порядка помечают остановки, стратифицированные и организованные композиции. У одной и той же вещи, у одного и того же слова без сомнения такая двойная природа: надо извлечь одно из другого – трансформировать композиции порядка в компоненты перехода.
5. 587 до н. э. – 70 н. э.: О нескольких режимах знаков
Новый режим
Мы называем режимом знаков любую специфическую формализацию выражения – по крайней мере, когда это выражение лингвистическое. Режим знаков конституирует семиотику. Но, по-видимому, трудно рассматривать семиотики как таковые: фактически, всегда есть форма содержания, неотделимая от формы выражения и, одновременно, независимая от нее, и обе эти формы отсылают к сборкам, в принципе не являющимся лингвистическими. Однако мы можем действовать так, будто формализация выражения автономна и достаточна. Ибо даже в этих условиях существует такое разнообразие форм выражения, такая смесь этих форм, что невозможно наделить какой-то особой привилегией форму или режим «означающего». Если мы называем означающую семиотику семиологией, то семиология – это лишь один из режимов знаков среди прочих, причем не самый важный. Отсюда необходимость возврата к прагматикам, где язык никогда не обладает ни универсальностью в себе, ни достаточной формализацией, ни общей семиологией или метаязыком. Итак, именно изучение означающего режима прежде всего свидетельствует в пользу неадекватности лингвистических допущений, даже во имя режимов знаков.
Означающий режим знака (означающий знак) имеет одну общую простую формулу: знак отсылает к знаку – и только к знаку – до бесконечности. Вот почему в пределе можно даже обойтись без понятия знака, ибо мы принципиально не удерживаем его отношение ни с состоянием вещей, каковое он обозначает, ни с сущностью, которую он сигнифицирует, но мы удерживаем лишь формальное отношение знака к знаку, ибо оно определяет так называемую означающую цепь. Беспредельность означивания смещает знак. Когда мы полагаем, что денотация (здесь – десигнация и сигнификация, взятые вместе) уже составляет часть коннотации, мы всецело пребываем в этом означающем режиме знака. Мы не занимаемся специально индексами, то есть территориальными состояниями вещей, конституирующими то, что поддается обозначению. Мы не занимаемся специально иконическими знаками, то есть операциями ретерриторизации, конституирующими то, что поддается сигнификации. Следовательно, знак уже достиг высшей степени относительной детерриторизации; он постигается как символ в постоянной отсылке от знака к знаку. Означающее – это знак, который избыточен благодаря знаку. Любые знаки становятся знаком. И речь к тому же идет не о знании того, что означает данный знак, а о том, к какому другому знаку он отсылает, какой другой знак добавляется к нему, дабы сформировать сеть без начала и конца – сеть, отбрасывающую тень на аморфный атмосферный континуум. Именно этот аморфный континуум в данный момент играет роль «означаемого», но он непрестанно скользит ниже означающего, которому служит лишь как посредник или стена – особая форма всех содержаний, растворенных в нем. Атмосферизация и обмирщение содержаний. Итак, содержания абстрагируются. Мы оказались в ситуации, описываемой Леви-Стросом: мир начинает означать до того, как мы знаем, что он означает; означаемое дано, не будучи известным.[129] Жена как-то странно посмотрела на вас; а утром консьерж вручил вам письмо из налоговой инспекции и скрестил пальцы; потом вы наступили в кучу собачьего дерьма, увидели две деревяшки на тротуаре, соединенные подобно стрелкам часов; они шептались за вашей спиной, когда вы вошли в контору. И не важно, о чем все это говорит, оно всегда что-то означает. Знак, отсылающий к знаку, поражен странным бессилием и нерешительностью, но могущественным является как раз означающее, конституирующее цепь. Параноик причастен к такому бессилию детерриторизованного знака, нападающего на него со всех сторон в скользящей атмосфере, но такая причастность дает ему еще больший доступ к сверхвласти означающего – в великолепном чувстве ярости – как хозяину сети, распространяющейся сквозь атмосферу. Паранойяльный деспотичный режим: они атакуют меня и заставляют страдать, но я предвижу их намерения, я на шаг впереди них, я знал это всегда, у меня есть власть даже в собственном бессилии, «я поимею их».
В режиме такого типа все заканчивается ничем. Он и создан для этого, эдакий трагический режим бесконечного долга, в котором мы, одновременно, являемся и кредиторами, и должниками. Один знак отсылает к другому знаку, в который он переходит и который – от знака к знаку – вновь переносит его еще в другие знаки. «Рискуя вернуться по кругу…» Знаки не только создают бесконечную сеть, но и сеть знаков бесконечно циркулирует. Высказываемое живет дольше собственного объекта, имя живет дольше своего носителя. Переходит ли он в другие знаки или же какое-то время хранится в резерве, знак живет дольше как своего собственного состояния вещей, так и своего означаемого; он скачет подобно зверю или мертвецу, дабы вновь обрести собственное место в этой цепи и инвестировать новое состояние, новое означаемое, откуда он, впрочем, и извлекается.[130] Намек на вечное возвращение. Есть целый режим странствующих, плавающих высказываемых, подвешенных имен, знаков, которые подкарауливают, ожидая того, чтобы снова продвинуться вперед благодаря этой цепи. Означающее как самоизбыточность детерриторизованного знака, мрачный мир и мир ужаса.
Но в расчет принимается не столько такая циркуляция знаков, сколько множественность кругов и цепей. Знак не только отсылает к другим знакам в одном и том же круге, но и от одного круга к другому или от одного витка к другому. Роберт Лови [Robert Lowie] рассказывает, как мужчины кроу и хопи по-разному реагируют, когда обмануты своими женами (кроу – номадические охотники, а хопи – оседлые крестьяне, связанные с имперскими традициями): «Индеец кроу, чья жена изменила ему, режет ей лицо, тогда как хопи, ставший жертвой такого же несчастья, не теряя спокойствия, уходит и молится, чтобы засуха и голод сошли на деревню». Мы видим, на чьей стороне обитает паранойя, деспотичный элемент или означающий режим; как еще говорит Леви-Строс, «ханжество»: «Дело в том, что для хопи действительно все связано – общественные беспорядки и домашняя склока затрагивают систему универсума, уровни которого объединены множеством соответствий; потрясение на одном плане умопостигаемо и морально переносимо только как проекция других потрясений, воздействующих на иные уровни»[131]. Хопи перескакивают от одного круга к другому или от одного знака к другому на двух витках. Деревню или город покидают, чтобы вернуться. Случается, что эти скачки регулируются не только до-означающими ритуалами, но и всей имперской бюрократией в целом, которая выносит решение относительно их законности. Мы перескакиваем не как угодно, не без правил; скачки не только регулируются, но некоторые из них запрещены: не переступай самый внешний круг, не приближайся к самому центральному кругу… Здесь есть различие между кругами: хотя все знаки отсылают друг к другу лишь в той мере, в какой они детерриторизованы, ориентированы на один и тот же центр означивания, распределены в аморфном континууме, тем не менее у них разные скорости детерриторизации, свидетельствующие о месте происхождения (храм, дворец, дом, улица, деревня, куст и т. д.), они обладают дифференциальными отношениями, которые поддерживают различие между кругами и конституируют пороги в атмосфере континуума (частное или публичное, семейная склока или общественный беспорядок). Впрочем, распределение этих порогов и кругов меняется случайным образом. В такой системе кроется фундаментальный обман. Перескакивать от круга к кругу, всегда перемещать сцену, разыгрывать ее в другом месте – вот истеричное действие обманщика как субъекта, которое отвечает на паранойяльное действие деспота, обустроившегося в своем центре означивания.
Есть и другой аспект – означающий режим оказывается не только перед задачей организовывать знаки в круги, испускаемые со всех сторон; он постоянно должен гарантировать расширение кругов или спирали, вновь помещать означающее в центр, дабы преодолеть присущую системе энтропию, дабы расцветали новые круги или прежние подпитывались вновь. Итак, необходим вторичный механизм на службе означивания – толкование, или интерпретация. На сей раз означаемое принимает новую фигуру – оно перестает быть аморфным континуумом, который дан, не будучи известным, и на который сеть знаков набрасывает свою тонкую ткань. Мы приводим в соответствие знаку или группе знаков некую порцию означаемого, определяемую как подходящая и потому познаваемая. К синтагматической оси знака, отсылающего к другому знаку, добавляется парадигматическая ось, где так формализованный знак обеспечивает себе подходящее означаемое (к тому же тут есть и абстракция содержания, но произведенная новым способом). Жрец-толкователь, пророк – это один из бюрократов деспота-бога. Появляется новый аспект жульничества – жульничество жреца: интерпретация ведется до бесконечности и никогда не сталкивается с тем, что надо бы интерпретировать, что само уже не было бы интерпретацией. Так что означаемое постоянно заново дает означающее, заново нагружает или производит его. Форма всегда исходит от означающего. Следовательно, последнее означаемое – это само означающее, в его чрезмерности или «избытке». Совершенно бесполезно пытаться превзойти интерпретацию и даже коммуникацию с помощью производства означающего, ибо именно коммуникация интерпретации всегда служит воспроизводству и производству означающего. Конечно же, так мы не сможем обновить понятие производства. Открытие жрецов-психоаналитиков (открытие, какое делали все жрецы или все пророки в свои времена) состояло в следующем – интерпретация должна быть подчинена означиванию вплоть до того, что означающее сообщается означаемому лишь в том случае, если означаемое в свою очередь вновь сообщается означающему. Действительно, в пределе больше уже нет никакой нужды интерпретировать, но именно потому, что наилучшая интерпретация – самая весомая и самая радикальная – это многозначительное безмолвие. Хорошо известно, что, когда психоаналитик перестает говорить, он, тем не менее, интерпретирует еще больше и лучше, дает интерпретацию ради субъекта, перескакивающего с одного круга ада на другой. Поистине, означивание и интерпретозис [interprétose] – две болезни земли или кожи, то есть человечества, его базовый невроз.
О центре означивания, об Означающем собственной персоной сказано немного, ибо оно является как чистой абстракцией, так и чистым принципом; то есть, оно – ничто. Недостаток или избыток, не так уж важно. Одно и то же сказать, что знак отсылает к другим знакам до бесконечности или что бесконечная совокупность знаков отсылает к главному означающему. Но именно такая чисто формальная избыточность означающего даже не могла бы быть помыслена без особой субстанции выражения, для которой мы должны подыскать имя – лицевость. Не только язык всегда сопровождается чертами лицевости, но и лицо кристаллизует все чрезмерности, оно излучает и получает, освобождает и вновь захватывает означающие знаки. Оно в себе самом – цельное тело: оно подобно телу центра означивания, на котором сцепляются все детерриторизованные знаки, и оно отмечает предел их детерриторизации. Голос исходит именно от лица; вот почему, какой бы фундаментально важной ни была машина письма в имперской бюрократии, написанное сохраняет устный, а не книжный характер. Лицо – это Икона, присущая означающему режиму, это ретерриторизация, внутренняя по отношению к системе. Означающее ретерриторизуется на лице. Именно лицо задает субстанцию означающего, именно оно заставляет интерпретировать, изменяет черты, когда интерпретация вновь придает означающее его субстанции. Ага, он изменился в лице. Означающее всегда олицевлено. Лицевость материально царит над всей этой совокупностью означиваний и интерпретаций (психологи много написали об отношениях ребенка с лицом матери, а социологи – о роли лица в масс-медиа или рекламе). Деспот-бог никогда не скрывал своего лица, напротив – он создает себе одно или даже несколько лиц. Маска не скрывает лицо, она им является. Священник умело пользуется ликом бога. У деспота все публично, а все, что публично, является таковым благодаря лицу. Ложь и обман составляют фундаментальную часть означающего режима, но не его тайны.[132] И наоборот, когда лицо стирается, когда черты лицевости исчезают, мы можем быть уверены, что вступаем в совсем иной режим, в другие зоны, бесконечно более безмолвные и более невоспринимаемые, где происходят подземные становления-животным, становления-молекулой, где происходят ночные детерриторизации, выходящие за пределы означающей системы. Деспот, или бог, грозит своим солнечным ликом, который и есть все его тело – как тело означающего. Он странно посмотрел на меня, нахмурил брови, и что я должен сделать, чтобы он изменился в лице? Передо мной моя собственная фотография, и можно сказать, что она смотрит на меня… Наблюдение лицом, как сказал Стриндберг, сверхкодирование означающим, излучение во всех направлениях, нелокализованная вездесущность.
Наконец, у лица и тела деспота или бога есть что-то вроде контр-тела – тело пытаемого или, лучше, тело исключенного. Несомненно, два тела коммуницируют, ибо тело деспота порой также подвергается унижению или даже пытке, либо изгнанию и исключению. «На другом полюсе можно представить себе тело осужденного; он тоже обладает правовым статусом, создает собственный церемониал… но не для того, чтобы обосновать „избыток власти“, принадлежащей личности государя, а для того, чтобы выразить „недостаток власти“, отпечатывающийся на телах тех, кто подвергается наказанию. В самой темной области политического поля осужденный представляет симметричный перевернутый образ короля».[133] Пытаемый – это прежде всего тот, кто теряет свое лицо, кто вступает в становление-животным, становление-молекулой, чей прах рассеивается ветром. Но мы сказали бы, что пытаемый – вовсе не последний термин, а, напротив, первый шаг перед исключением. Эдип, по крайней мере, понимал это. Он истязал сам себя, выдавил себе глаза, а затем ушел прочь. Обряд, посвященный становлению-животным козла отпущения, ясно иллюстрирует это – первое искупительное животное приносится в жертву, но второе изгоняется, посылается в засушливую пустыню. В означающем режиме козел отпущения представляет новую форму роста энтропии в системе знаков – он ответственен за все, что было «плохим» в данный период, то есть за все, что сопротивлялось означающим знакам, за все, что избегало отсылки от знака к знаку через различные круги; а также он принимает на себя все, что не сумело вновь нагрузить означающее в своем центре, и к тому же он уводит все, что выходит за пределы самого широкого круга. Наконец, и главным образом, он воплощает те линии ускользания, какие означающий режим не может вынести, другими словами, он воплощает абсолютную детерриторизацию, которую этот режим должен блокировать или которую он может определить только негативно именно потому, что она превышает степень детерриторизации – как бы высока та ни была – означающего знака. Линия ускользания подобна касательной к кругам означивания и центру означающего. На нее обрушивается проклятие. Анус козла противостоит лицу деспота и бога. Мы уничтожим и заставим ускользать все, что рискует вынудить ускользать саму систему. Все, что превосходит избыток означающего, или все, что проходит ниже последнего, будет помечено негативной ценностью. У вас будет единственный выбор – между анусом козла и ликом бога, между колдуном и священником. Тогда полная система понимается так: паранойяльное лицо или тело деспота-бога в означающем центре храма; священник-интерпретатор, всегда заново погружающий означаемое в храм, превращая его в означающее; истеричная толпа снаружи, сгруппированная в компактные круги и перескакивающая с одного круга на другой; депрессивный, лишенный лица козел отпущения, исходящий из центра, избранный, обработанный и разукрашенный священниками, пересекающий круги в своем безудержном ускользании в пустыню. – Этот слишком уж беглый перечень приложим не только к имперскому деспотическому режиму, но также фигурирует во всех центрированных, иерархических, древовидных, подчиненных группах: в политических партиях, в литературных движениях, в психоаналитических ассоциациях, в семьях, в супружеских союзах… Фотография, лицевость, избыток, означивание и интерпретация вмешиваются повсюду. Тоскливый мир означающего, его архаизм со всегда актуальной функцией, его сущностный обман, коннотирующий все его аспекты, его глубинную клоунаду. Означающее царит над каждой домашней склокой, как и в любом аппарате Государства.
Означающий режим знака определяется восьмью аспектами, или принципами: 1) знак отсылает к знаку до бесконечности (беспредельность означивания, детерриторизующего знак); 2) знак приносится другим знаком и не перестает возвращаться (циркуляция детерриторизованного знака); 3) знак перескакивает от круга к кругу и не перестает смещать центр в то самое время, когда соотносится с ним (метафора, или истерия знака); 4) расширение кругов всегда обеспечивается интерпретациями, которые задают означаемое и заново задают означающее (интерпретозис жреца); 5) бесконечная совокупность знаков отсылает к наивысшему означающему, представляющему собой как недостаток, так и избыток (деспотическое означающее, предел детерриторизации системы); 6) форма означающего обладает субстанцией, либо означающее обладает телом, кое является Лицом (принцип черт лицевости, конституирующий ретерриторизацию); 7) линия ускользания системы наделяется негативной ценностью и осуждается как то, что превышает власть детерриторизации означающего режима (принцип козла отпущения); 8) это режим универсального обмана, одновременно, в скачках, в регулируемых кругах, в управлении интерпретациями пророка, в публичности олицевленного центра и в обработке линии ускользания.
Такая семиотика не только не является первой; мы не видим даже причины приписывать ей какую-то особую привилегию с точки зрения абстрактного эволюционизма. Нам хотелось бы очень кратко указать и на некоторые характеристики двух других семиотик. Прежде всего, так называемая примитивная, до-означающая семиотика, которая значительно ближе к «естественным» кодированиям, действующим без знаков. Мы не найдем здесь редукции к лицевости как единственной субстанции выражения – нет никакой элиминации форм содержания с помощью абстракции означаемого. В той мере, в какой мы все же создаем абстракцию содержания в строго семиотической перспективе, это поощряет плюрализм и поливокальность форм выражения, которые предотвращают любой захват власти со стороны означающего и сохраняют выразительные формы, присущие самому содержанию – именно так формы телесности, жестикуляции, ритма, танца и ритуала гетерогенно сосуществуют с вокальной формой.[134] Некоторые формы и некоторые субстанции выражения пересекаются друг с другом и сменяют друг друга. Именно сегментарная, но многолинейная, мультиразмерная семиотика заранее ведет бой с любой означающей цикличностью. Сегментарность – это закон родословных. Так что своей степенью относительной детерриторизации знак обязан не вечной отсылке к другим знакам, а конфронтации между территориальностями и сравниваемыми сегментами, из коих извлекается каждый знак (лагерь, джунгли, смена лагеря). Поливокальность высказываемых не только сохраняется; мы даже можем покончить с высказываемым – использованное имя отбрасывается, что крайне отличается от перевода в резерв или от означающего трансформирования. Когда режим является до-означающим, людоедство имеет именно такой смысл – сожрать имя, вот семиография, всецело являющаяся частью семиотики, несмотря на ее связь (но выразительную) с содержанием.[135] Не следует думать, будто семиотика такого типа функционирует именно благодаря игнорированию, подавлению или лишению прав означающего. Напротив, она оживает благодаря тяжкому предчувствию того, что должно прийти; чтобы бороться с ней, ее не нужно понимать; она целиком предопределяется своей сегментарностью и даже поливокальностью, дабы воспрепятствовать тому, что уже угрожает – воспрепятствовать универсализирующей абстракции, эрекции означающего, унификации формального и субстанциального в высказывании, циркуляции высказываемых и их коррелятов, воспрепятствовать появлению аппаратов Государства, размещению деспота, жреческой касте, козлу отпущения и т. д. Каждый раз, когда мы пожираем умершего, мы можем сказать – еще одного мертвеца Государство не получит.
Есть к тому же и другая семиотика, которую мы будем называть контр-означающей (а именно – режим грозных, воинственных, разводящих скот кочевников, отличающихся от кочевников-охотников, составляющих часть предыдущей семиотики). На этот раз такая семиотика продолжается не столько посредством сегментарности, сколько благодаря арифметике и нумерации. Конечно же, число уже крайне значимо в делении и объединении сегментарных родословных; оно также обладает решающей функцией в означивающей имперской бюрократии. Но именно число представляло или означивало, число «провоцируемое, производимое, причинно вызываемое чем-то иным, нежели оно само». Напротив, числовой знак, не производимый ничем внешним относительно той маркировки, каковая его устанавливает, помечая подвижное и множественное распределение, сам задавая функции и отношения, осуществляя скорее упорядочивание, чем целостности, скорее распределения, чем коллекции, действуя скорее посредством купюр, переходов, миграций и аккумуляций, чем благодаря комбинированию единиц, – такой знак, похоже, принадлежит семиотике номадической машины войны, направленной, в свою очередь, против аппаратов Государства. Исчисляющее число.[136] Числовая организация из 10, 50, 100, 1000… и т. д. и ассоциированная с ней пространственная организация явно будут возобновлены государственными армиями, но прежде всего они свидетельствуют о военизированной системе, присущей великим номадам степей – от гиксосов до монголов, – и налагаются на принцип родства. Тайна, шпионаж – вот важные элементы семиотики Чисел в машине войны. Роль Чисел в Библии вовсе не независима от кочевников, ибо Моисей получает идею числа от своего тестя Иофора Кенеянина – он делает из нее организационный принцип для исхода и миграции и сам применяет ее в военной области. В такой контр-означающей семиотике имперская деспотическая линия ускользания замещается линией отмены, которая оборачивается против великих империй, рассекает и разрушает их – или, по крайней мере, захватывает их и интегрируется с ними, формируя смешанную семиотику.
Нам хотелось бы особо поговорить еще и о четвертом, пост-означающем режиме, который противится означиванию с помощью новых характеристик и определяется оригинальной процедурой, «субъективацией». – Следовательно, существует много режимов знаков. Сам наш список ограничен произвольно. Нет никакого резона отождествлять режим, или семиотику, с каким-либо народом или моментом истории. В одно и то же время или в одном и том же народе существует такая смесь, что мы можем лишь сказать, что данный народ, язык или период обеспечивают относительное господство определенного режима. Возможно, все семиотики смешаны, они не только комбинируются с разнообразными формами содержания, но также комбинируют разные режимы знаков. До-означающие элементы всегда активны в означающем режиме, контр-означающие элементы всегда присутствуют и работают в нем, пост-означающие элементы уже здесь. И к тому же это маркирует слишком много темпоральности. Семиотики и их смеси могут проявляться в истории, когда народы сталкиваются и перемешиваются, а также в языках, где конкурируют несколько функций, или в психиатрической больнице, где формы бреда сосуществуют и даже воссоединяются в одном и том же [клиническом] случае, они могут проявляться в обычной беседе, когда люди, говорящие на одном и том же языке, не говорят на одном и том же языке (внезапно появляется фрагмент неожиданной семиотики). Мы не создаем ни эволюционизма, ни даже истории. Семиотика зависит от сборок, являющихся причиной того, что данный народ или язык, даже данный стиль, мода, патология или ограниченное ситуацией мелкое событие могут гарантировать, господство той или иной семиотики. Мы пытаемся составить карты режимов знаков: мы можем переворачивать их, удерживать те или иные их измерения, и – в зависимости от случая – мы будем иметь дело с общественной формацией, патологическим бредом, историческим событием и т. д. Мы увидим такое еще и в других обстоятельствах: порой мы имеем дело с датированной социальной системой – «куртуазная любовь», а порой – с частным предприятием, именуемым «мазохизмом». Также мы можем комбинировать эти карты или разделять их. Чтобы провести различие между двумя типами семиотик – например, между пост-означающим режимом и означающим режимом, – мы должны рассматривать, одновременно, крайне разные области.