Текст книги "Сентябрь"
Автор книги: Ежи Путрамент
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 35 страниц)
18
– Вздор, вздор! – кричал Бурда и колотил кулаком по столу. – Ромбич с ума спятил! Ведь это означает конец Варшавы! Учреждения, фабрики, водопровод, электричество – все замрет! Как можно предлагать что-либо подобное… Вы, наверно, напутали!
– Но, пан министр, – Хасько был бледен, пальцы у него дрожали, он ронял бумажки, нагибался, поднимал их, – полковник лично… положение критическое, Варшаву в любой момент могут отрезать с востока…
Надо спасать призывников… для воссоздания резервов…
– Вздор! – все больше горячился Бурда. – Такая мобилизация даст двести – триста тысяч человек. А сколько женщин пойдет за ними? Поток, наводнение! Запрудят все шоссе! Полнейший беспорядок! Дороги нельзя будет использовать для войска. А чем будет питаться эта саранча? Вздор!
Хасько наконец подобрал все бумажки, крик Бурды, видимо, его успокоил, теперь он стоял, слегка наклонив голову, и ждал.
– Вздор! – еще раз сказал Бурда и задумался; у него мелькнула мысль, что Ромбич не без причины пытается именно с ним согласовать этот вопрос. Провоцирует! Как тогда, с Пекарами! Чтобы потом раструбить: Бурда паникер! Ба, за такие делишки и пулю в лоб можно схлопотать!
Теперь успокоился и Бурда, довольный тем, что так быстро разгадал замысел Ромбича, вопросительно посмотрел на Хасько.
– У нас снова зарегистрировались трое старост, из Поморья…
– Крысы убегают! Посылайте всех к гражданскому комиссару! Пусть он им покажет! Дальше!
– Из Келецкого воеводства нет сведений, кроме Радома…
Карандаш, который держал Бурда, сломался. Он швырнул его в корзину.
– Где премьер?
– Поехал в Анин. Инспектирует бомбоубежища… в смысле снабжения водой…
Они смотрели друг другу в глаза. Лицо Хасько приобрело обычное невинное, беспечное выражение, а Бурда снова вышел из себя.
– Чего вы уставились? – крикнул он. – Что должно означать ангельское спокойствие в ваших глазках? Вам не нравится наш премьер?
– Да что вы, пан министр…
– Предупреждаю вас! Я знаю, что в ваших кругах болтают о премьере! Не потерплю! – Он бил кулаком по столу так, что перекатывались и дрожали карандаши, ножи для разрезания бумаги, пепельницы, все подсобные орудия государственного деятеля. – В военное время! Пораженчество! Саботаж! В Березу [67]67
Концлагерь для политических заключенных в буржуазной Польше.
[Закрыть]! – Он с размаху рубанул ладонью, и фотография Пилсудского в темной кожаной рамке, с автографом, подскочила и упала плашмя.
Хасько словно ожидал такого финала; одним прыжком он очутился у стола, поднял фотографию, быстро догладил ее худыми пальцами и заботливо поставил на место. Он не уходил.
– Еще что? – уже только прошипел Бурда.
– Увы, пан министр, неприятное дело… Подрывные элементы, в рабочей милиции… в районе Воли, в Повисле…
– Почему допустили?
Хасько развел руками:
– Я говорил, что здесь милиция вообще не нужна. Потом уже ничего не поможет… пролезут в любую щель.
– Надо договориться с кем-нибудь из ППС. С кем-нибудь, у кого голова на плечах! Впрочем, я сам улажу! Все?
– Да вот коммунисты… Козеборский староста…
– Еще и Козеборы!
– Так точно… первого сентября… со всем персоналом…
– Ну и что же? Теперь таких много!
– Так точно. Но немцы… Немцы только…
Бурда начинал понимать. Устав от крика, он засопел, потом поджал губы и нахмурился:
– Что с заключенными?
– Вот именно, пан министр. Недоглядели…
– У нас доглядят!
– Так точно! Выломали ворота, ушли. А в городе устроили митинг, антигосударственный…
– Где они?
– Мелкими группками… По всей территории…
– Вылавливать.
– Они в гражданской одежде…
– Проверить документы, в уезды и в армию послать списки главарей.
– Документы забрал начальник тюрьмы…
– Ну, значит… тем лучше. Проверять. Тех, у кого не окажется документов, считать диверсантами. Расстреливать на месте! Немедленно разошлите циркуляр! И вообще, почему столько дней медлили?
– Только сегодня Познань сообщила…
– Разжаловать этого старосту! В отставку! Начальника тюрьмы…
– Начальник, пан министр, сделал все, что мог. Документы унес, список политических оставил. Убежал по сигналу из староства…
– Чепуха! Недоглядел, разжаловать! Перевести в участковые. Доложите мне об исполнении. Вы рискуете своей… – Он поглядел на Хасько, на секунду задумался: еще неделю назад сказал бы «карьерой», а теперь только грозно нахмурил брови и буркнул: —…Собственной головой!
Хасько повернулся и уже в дверях, откланиваясь, бросил на Бурду беглый взгляд, выражавший уверенность в том, что его начальник, подобно премьеру, начинает дрейфить. Бурда, увы, отлично его понял.
С первой минуты войны его разрывали два отвратительных чувства. Прежде всего сознание бессмысленности, нелепости этой войны. Каждое донесение, каждая весть обостряли временно затихшую боль. Ссора, супружеская ссора! Козеборская история и скандал с милицией были особенно неприятны! Это тебе не вазы и ковры; разбилась стеклянная пробирка, содержавшая опасные бактерии. Повздорившие супруги, швыряя друг в друга подушки, разинув в крике рты, будут вместе с пылью глотать и бактерии. Существует своеобразный закон семейной ссоры, своеобразный кодекс: даже в момент наибольшей запальчивости не говорят некоторых вещей и не касаются некоторых предметов. Но вот ссора разгорается неудержимо, уже по инерции, и все больше сужается область такого табу.
А второе, быть может более гнетущее, чувство родилось и под влиянием косых взглядов Хасько, вроде недавнего, прощального, с порога, и под влиянием с каждым днем возрастающего числа старост, покинувших свои посты, и под влиянием уменьшающегося с каждым днем количества инструкций, размножаемых на стеклографе для уездов, и, наконец, под влиянием все более громких криков и угроз, которыми надо подкреплять приказы, если хочешь, чтобы их выполнили хотя бы на двадцать, хотя бы на десять процентов.
Как человек, которого хватил удар, Бурда чувствовал, что окончательно теряет способность управлять собственным телом. Уже нельзя пошевелить пальцами ноги. Появился странный холодок в локте. Быть может, завтра страшный недуг скует всю руку. Осталась только боль, боль в бессильных руках и ногах, боль или воспоминание о боли, то или другое, но равно докучливое. И самое оскорбительное – сознание, что нельзя вовремя приостановить развитие болезни, сознание, что ты приказываешь руке сжаться в кулак, а она лежит на подушке, на вид здоровая, даже не побелевшая, но неподвижная. А возле кровати стоят всякие Хасько, ироническим молчанием подтверждая, что болезнь прогрессирует. Они все видят, а тебе по-прежнему кажется, будто ты поднимаешь кулак и бьешь кого-то по морде.
Оба эти чувства теперь скрестились, слились, как две реки. Захлестнутый ими, Бурда некоторое время боролся со слабостью, сидел у стола, беспомощно откинув голову на спинку кресла. А потом в нем проснулась своего рода проницательность, способность ясно и безжалостно глядеть на вещи и людей.
Он внезапно понял, что страшна не только бессмысленность войны, еще страшнее ее неотвратимость.
Если ссора достигает слишком большого напряжения, то заносчивый, строптивый супруг перестает быть нужным своей прекрасной половине. Какой от него толк, если его мебель, недвижимое имущество разбито вдребезги, а сам он поражен злым недугом, подползающим к сердцу?
Уже давно напрашивался подобный вывод, ну хотя бы из разговоров с дураком Фридебергом. Что же иное, если не открывшаяся ему жестокая правда, заставило Бурду вспомнить о собственном автомобиле, готовиться к путешествию в другие страны в последнюю неделю августа? И теперь его подгоняла не столько сама эта правда, сколько уверенность в том, что медлить больше нельзя, пора, уже пора.
Пора бросить эту убогую страну и неблагодарный народ. Больше нечего ждать, больше не о чем жалеть. Через окно он видел дым – еще не успели погасить пожары после дневного налета. Горел большой город, центр которого с таким трудом украшали и убирали, стараясь, чтобы он стал похож на города Европы. Благодаря именно такому повороту мыслей зрелище горящей Варшавы доставило Бурде и нечто вроде мстительного удовлетворения: «Раз я не буду любоваться красотой этого города, то хорошо, что и для вас не многое останется».
Он напряженно думал, кусая губы. Вывод был ясен, нужно было продумать только детали. Некоторое время он не мог с ними справиться; одна частность противоречила другой, они давили на его сознание; объяснив одну, он терял возможность связать с ней две другие.
Как мальчишка-второклассник, увязший в решении слишком сложной арифметической задачи, он после бесплодных размышлений еще раз вернулся к началу, еще раз изложил самому себе исходные данные.
Война началась, никакая капитуляция теперь не возможна. Следовательно, как уже сказано, для него нет места в этой стране. Следовательно, надо вернуться к прежнему плану, пора ехать в эмигрантский рай. Но нельзя ехать как попало, так вот взять и смыться. Не подобает ему оставлять о себе память как о трусе, дезертире! Надо ждать, пока не наступит подходящая ситуация, пока не приблизится катастрофа. Надо ждать, хотя бы это грозило смертью от бомбы, уличным скандалом, тысячами других неожиданностей, нередких в этой дикой войне.
Вдруг ему показалось, что снова объявили тревогу. Он нервно вскочил со стула, подбежал к окну. Дым, по-прежнему дым. С минуту он прислушивался: взрывов не было, только радиорупор вопил на улице, какой-то шут душераздирающим голосом призывал замерший город бороться до конца. Шут, крикун! Бурда захлопнул окно и вернулся к столу. Он скверно чувствовал себя в этом кабинете и предпочел бы, чтобы уже начался налет и можно было спуститься в убежище.
Ах, скорее бы вырваться из этого здания, из этого города! Он закрыл глаза; шоссе убегает назад, мелькают придорожные деревья, машина стремительно мчится вперед. И где-то в конце пути полное спокойствие – никаких огорчений, забот, никаких Козеборов, никакой милиции, коммунистов, хасько, ромбичей.
Зазвонил телефон. Приятель из соседнего министерства:
– Ты слышал? Хорошие новости. В Познаньском мы идем вперед. На Нареве готовится наше наступление! Из вернейшего источника… адъютант самого Ромбича!
Приятель не дал себя смутить скептическими замечаниями и, полный радостного возбуждения, повесил трубку.
Шут, дурак! Бурда встал, и вдруг после очередного скачка мысли все стало ясно. Чем скорее, тем лучше. Всякое промедление с отъездом – лишний шанс для катастрофы. Как с Кноте: слепая бомба – и конец. Может быть, настрополить старика, может быть, придумать какую-нибудь инспекцию в Покуте? Дутая, дутая комбинация. Начнут орать, сплетничать, на это их еще станет. Впрочем, инспекция – это значит без Скарлетт, без вещей.
Если бы в этой великой авантюре можно было бы, как во время скандала со Скарлетт, отвести душу в крике, бить стекло и фарфор, а потом как ни в чем не бывало вернуться к прежней идиллии… Бурда тряхнул головой, отгоняя несерьезные мыслишки: думать надо так, как пристало государственному деятелю. Беспощадно.
Что-то в словах приятеля показалось ему странным. Приятель тоже хвастал, что получил сведения от Ромбича. Но одни только радостные. А у Хасько, наоборот, вести самые мрачные, какие только можно вообразить.
Бурда стал метаться по кабинету, отгоняя непослушные мысли. Он чувствовал, что подошел почти вплотную к последнему, решающему звену. Ну, что? Ну, что? Провокация? Именно его, Бурду, Ромбич хочет душевно сломить? Это ясно, не в том дело! Глупости, мелочь, чепуха…
Важно нечто другое. Ему вспомнился афоризм Бека: «Страна эта годится только на растопку, и ни на что больше». Неужели до него дошел смысл фразы, которую до сих пор он объяснял бековской истерией? Бурда вспомнил Хасько и происки коммунистов. Чем дольше мы тут будем торчать, тем наглее они будут себя вести. Бурда остановился, придавил руками доску стола, словно опасаясь, что от него ускользнет самая важная мысль, на которую он с таким трудом набрел. Ромбич расспрашивал его об эвакуации призывников. «Чепуха, – сказал Бурда. – Ничего подобного. Именно здесь, именно в этом кроется ключ к загадке».
Двести, триста тысяч! Наводнение, саранча! Варшава затопит половину Польши. В такой толпе разве заметишь один лимузин…
Лишь бы скорее! Видимость приличия будет соблюдена. Кто-то из начальников департамента уже уехал подготовить базу для министерства. Но он, Бурда! Он только в случае необходимости… И лучшего случая нельзя даже представить себе.
В голове Бурды творилось непонятное. Все, что он раньше считал абсурдом, нелепостью, теперь оказывалось единственно правильным. Он словно встал на голову и в этой позе принялся заново судить о внешнем мире. Если бы наступление на Нареве удалось, было бы плохо. Если бы немецкое давление на Варшаву ослабело, тоже было бы плохо. Это означало бы отсрочку единственно разумного шага, который им осталось сделать в этой стране, иначе говоря, помешало бы бегству куда-нибудь, далеко в Покуте, на румынскую или венгерскую границу.
И наоборот, следует ускорить, ускорить осуществление плана, который ему подсовывает Ромбич. В данный момент это самое важное. Конечно, если действовать разумно, так, чтобы в случае чего было точно установлено, на ком лежит ответственность. Ставка – только она имеет право принимать решения в таком вопросе. «Напишем письмецо на всякий случай, чтобы Ромбич не мог все свалить на меня».
Он послал письмо, запечатанное сургучом. Если Верховное командование намерено предпринять массовую эвакуацию, то гражданские власти готовы выполнить его распоряжение. Мало, слишком мало он помогает истории в свершении неотвратимых действий. Бурда пошел в канцелярию. Хасько вертелся возле него, старался пронюхать, что сулит столь необычный визит. Приоткрытые двери в мрачные прихожие, чьи-то силуэты. Кто это?
– Пресса, пан министр. Гоню изо всех сил. Не помогает. Лезут в двери, в окна. Швейцаров не хватает. Разрешите, прикажу еще раз прогнать…
Бурда сдержал его подобострастную поспешность. Выглянул в приемную, толком не знал, кого он ищет. И в самом деле нашел: Гейсс.
Она была неряшливо одета, вся какая-то замызганная, грязная, растерянная, не знала, как благодарить Бурду за то, что он пригласил ее в кабинет. От былой фамильярности ничего не осталось. Гейсс села на краешек стула, руки у нее дрожали, недокрашенные щеки обвисли, сморщились, стали шершавыми, как шкура слона. Разумеется, она начала с изъявления восторга по поводу положения на фронтах. Но неделя войны ее совершенно выбила из колеи. Уже не маршал и не министры давали пищу для суждений Гейсс; она ссылалась на знакомого капитана в запасе, а то и просто на сержанта, которого командировали в столицу откуда-то из Люблина.
Бурде с трудом удалось навести порядок в ее убогой голове. Прежде всего он предупредил Гейсс об абсолютной секретности того, что будет сказано. Потом вызывал духов двадцатипятилетней давности, вспоминал Волынь, затем май двадцать шестого года, вершины ее жизненного успеха. Он даже немножко припугнул ее, давая понять, что хорошо знает историю Тарнобжесского, и в особенности ее финал. Гейсс сидела тихо, как мышь, таращила глаза, усы ее покрылись капельками пота.
Тогда он дал ей задание, сказал без обиняков:
– Надо подготовить столицу к эвакуации. И не к такой, как бывало раньше, тянувшейся дни и недели. Часы, минуты! Понятно?
Быть может… быть может, она и поняла. Бурда не был в том уверен. И впрочем, он сам чувствовал, что всего этого недостаточно. Возможно, это и важно, но не имеет решающего значения. Ромбич! Здесь надо ударить; он схватил руку Гейсс и, стиснув зубы – до того холодная и липкая была ее рука, – заговорил в самом доверительном тоне; надо объяснить этому безумцу – спасение в том, чтобы уйти от неприятеля, эвакуировать город, вывести население.
– Нужны резервы, понимаешь, резервы, надо их воссоздать. Понимаешь? Ну, сформировать из жителей Варшавы, еще не взятых в армию, новые полки и дивизии. Понимаешь? Ромбич уперся, не видит. А немцы идут на Варшаву… они близко… Если они придут сюда, то всех мужчин погонят на работы, и тогда конец, у нас не будет солдат. Надо сказать Ромбичу, а я не могу, ты знаешь, как у нас… Я мог бы через кого-нибудь из министров, но Ромбич обидится, знаешь, какой он, зачем, мол, ему присылают приказы… Только ты, понимаешь? Ты! Все зависит от тебя, ты должна пробиться к нему, объяснить, что происходит в Варшаве, так, как ты умеешь, горячо, убежденно…
Она смотрела на него без энтузиазма и кивала головой.
– Ну?
– Полковник Ромбич не хочет меня знать, – сказала она не с печалью, а хуже того – со смирением. – На улице он со мной не здоровается. Не такое теперь время. Если у человека нет машины, с ним никто не считается.
Бурда сердито махнул рукой:
– Чепуха!
Потом подумал и согласился; маневр был слишком рискованным.
– Фирст! С ней поговори! Расскажи, что все дамы уже сидят на чемоданах, что такая-то уже уехала. Что… ну, придумай, затронь ее бабье самолюбие. Понимаешь? Ну, и упаси тебя боже, не проговорись, кто тебе это поручил. Во-первых, тогда все пропало, она передаст своему возлюбленному, а тот назло мне будет настаивать, чтобы все торчали здесь, все, вплоть до последнего вестового. Во-вторых, ты меня знаешь, моя дорогая, я и после смерти сумею укусить…
Поняла ли она? Возможно. Черт побери, соли, перца, корицы не хватило ему для этого нравоучения, что ли? Почему не воспламеняется, не горит эта «солома польского энтузиазма»? Ведь задание такое секретное, такое важное, историческое! Гейсс следовало бы визжать от радости, что именно ей доверили нечто подобное! Терпение Бурды иссякло, он хлопнул ее по плечу:
– Помни, от тебя зависит судьба страны…
Гейсс встала. Глаза у нее были красные. Поняла! Теперь он был в этом уверен. Значит, кнутом, кнутом надо стегнуть скотинку, а потом издали показать пряничек. Бурда почувствовал, как тошнота волнами подступает к его горлу, и быстро вырвал руку из мокрой ладони Гейсс. Она попросила дать машину. Бурда покачал головой. Только довезти ее до Фирст, она живет за городом… Гейсс чуть не плакала. Тогда он приказал Хасько на час предоставить в ее распоряжение одну из служебных машин.
На пороге Гейсс еще раз остановилась.
– Значит, эвакуация! Хорошо, я сделаю это для тебя. Но я, я… У меня нет машины…
– О, моя дорогая! Разумеется, разумеется, все будет в порядке, ты явишься к Хасько, я поручу ему…
Он пожертвовал бы ей Нидерланды, лишь бы не видеть больше мешков под ее глазами, усов, следов пудры на щеках.
Потом он поехал в город, побывал на пожарищах, выразил сочувствие пострадавшим. «Оставлю по себе самую лучшую память, – утешал он себя в особенно тягостные моменты, – недолго уже…» Люди копошились в развалинах, как муравьи, заново отстраивающие свое жилище, которое разворошил прохожий. То один, то другой требовал оружия, то один, то другой утешал министра:
– Не сдадимся Гитлеру.
– Хорошее настроение, – повторял Бурда своей свите, – доблестный народ! С таким народом не пропадешь!
А когда Бурда возвращался в министерство, у него мелькнула мысль, что он, подобно саперу, держит в руке шнур мины и стоит ему нажать кнопку, как дома, памятники, скверы, люди, особенно люди, взлетят в воздух вверх тормашками, будут умирать и не поймут, какая сила могла их оторвать от родной земли. И если бы им даже указали на этого седого красивого человека в автомобиле, то и тогда они не поверили бы: слишком вопиющим показалось бы им несоответствие между ничтожной причиной и такими страшными последствиями.
Государственный деятель всегда беспощаден. Одинок и беспощаден. Революционный пожар надо задушить в зародыше половодьем немецкого наступления! Так он объяснял себе глубокий смысл своего поведения. Себе, и только себе – кто же другой сможет понять величие подобного решения? Вознестись над мелким честолюбием этой нищей страны? Стать истинным Винкельридом [68]68
Арнольд Винкельрид (? – 1386) – легендарный швейцарский национальный герой, жертвуя собой в битве при Земпахе, способствовал победе швейцарцев над войсками австрийского принца Леопольда III.
[Закрыть] Европы? Он оправдывался перед самим собой, объяснял. Нелегкое дело – истинное величие.
В министерстве поминутно звонил телефон. Весь город пришел в волнение; Бурда понял, что это дело Гейсс. У него выпытывали, какова ситуация, иные прямо спрашивали, правда ли, что правительство… он уклонился от ответа с помощью старого испытанного министерского приема, который сводился к тому, что подтверждать нельзя, можно даже опровергать, но только без лишней горячности. У собеседников Бурды не оставалось никаких иллюзий, после того как им отвечали:
«В данный момент абсолютно нет, в ближайшем будущем ничего такого не предвидится».
Достаточно было им услышать эти «в данный момент» и «в ближайшем будущем», как они объясняли себе: «Если уж сам вице-министр так говорит…» – обрывали разговор и кидались к чемоданам.
К вечеру телефон звонил еще чаще, тон собеседников стал более тревожным. Бурда даже не заметил, как поддался общему возбуждению и позвонил Стахевичу. Тот не сразу сообразил, что у телефона сам Бурда, и довольно неестественным голосом прокричал в трубку:
– Все в порядке! – потом спохватился и добавил: – Держимся, еще ничего не потеряно.
Тут Стахевич на некоторое время отложил трубку, так как зазвонил другой телефон, полевой. Бурда терпеливо ждал: слышал треск в мембране, слышал, как хлопали дверями и чей-то молодой голос крикнул:
– Багаж, багаж на грузовик, скорее несите…
И тогда, будто слова эти относились к нему, Бурда швырнул трубку и выбежал из министерства.
Скарлетт уже почти все упаковала. Он лихорадочно перетряхивал ящики в своем кабинете. Дрожащим пальцам не сразу удалось попасть на диск шифра в сейфе. Бурда яростно рвал бледно-желтые странички дневника, то и дело спускал воду в уборной. Пакет с сургучными печатями он с трудом запихнул во внутренний карман, вытер пальцы, почерневшие от раздавленного сургуча.
Скарлетт позвала его – надо выносить чемоданы в машину. Выбегая из кабинета, он споткнулся о книжку, валявшуюся на полу, отбросил ее ногой, потом машинально нагнулся и поднял. Это был том Мицкевича в дешевом издании, выданный ему в награду за успехи при переходе из второго класса в третий. Том раскрылся на «Дзядах», и глаза Бурды, торопливо скользнув по странице, бессмысленно остановились на фразе, выделенной в тексте курсивом. Он швырнул книжку в угол.
«Hic obiit Condradus, natus est Gustavus» [69]69
«Здесь умер Конрад и родился Густав» (лат.).
[Закрыть], мелькало y него в голове, когда он грузил в машину громоздкие чемоданы в полотняных чехлах. Небольшой скандал со Скарлетт: нельзя было уместить сундук с ее платьями. Бурда отказался от шофера, впихнул еще два сундука.
Потом они вернулись в дом, пробежали по комнатам, снова все проверили, втиснули в машину еще один коврик, меховую шубку, полдюжины ложек. Потом сели в столовой, оба неспокойные, напряженные, неспособные что-либо еще искать, думать, говорить; теперь они ожидали только сигнала, как бегуны на старте, присев, ждут пистолетного выстрела.
Латинская цитата все время преследовала Бурду, в особенности после того, как он заметил, что переврал ее.