Текст книги "Сентябрь"
Автор книги: Ежи Путрамент
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 35 страниц)
– Безумие! – Закжевский снова бесновался, хотя тон у него теперь был плаксивый. – Мы же не группа велосипедистов на воскресной прогулке…
Тут в разговор вмешался капитан:
– Командующий армией строжайше мне приказал; Кельцы. Именно в свете сообщений о действиях неприятеля – минувшей ночью и сегодня с утра. Южный фланг армии без вашей дивизии может оказаться…
– Приказ есть приказ. Главнокомандующий лучше видит всю обстановку… – Балай почувствовал на себе взгляд Фридеберга, и глаза у него сразу забегали. – Может быть, доложить главнокомандующему ситуацию и ждать результата донесения…
– А тем временем вся дивизия пропихнется через михалувский мостик! Благодарю!
– Действительно, это дело командующего армией «Пруссия». Он должен договориться с главнокомандующим. – Фридеберг представил себе, в каком положении он будет завтра, и неосмотрительно заметил: – С каких пор ставка дает приказы дивизиям, минуя штаб армии?
Закжевский махнул рукой, и Фридеберг почувствовал, что потерял весь моральный капитал, добытый недавним криком. Начальник штаба тоже полуснисходительно объяснил:
– Мы все еще находимся в распоряжении ставки. Только от Келец мы должны были…
– Ничего не поделаешь, поворачиваем! – заключил Закжевский. – Подполковник, послать связного, задержать артиллерию, поворачиваем на Опатув.
Звезды смотрели на них, в предосеннем холодке они казались особенно лучистыми. На дороге уже окликали командиров колонн. «Стоять, стоять!» – неслось во все концы; просыпались дремавшие повозочные, лошади беспомощно тыкались в застрявшие впереди повозки, задирали морды, ржали, лягались, ничего не понимая в этой бессмыслице, утверждаемой людьми. Пехота, втиснутая между обозами, сердито ворчала, капралы отчитывали строптивых солдат. Мощный поток с трудом тормозил.
– Поворачивай! – надрывался какой-то сержант. – Ну, слезай с воза, разиня, бери лошадей под уздцы, не видишь, дорога узкая, гляди, сейчас тебя опрокинут…
Далеко в сторону Опатува по ночной горной росе гулко неслась шумная волна проклятий и команд. Пехоту сбрасывали во рвы, чтобы расчистить место для нелёгкого маневра обозов – поворота назад. Скрипели дышла, колеса с визгом терлись о дощатые днища телег. Замешательство росло.
Зато Фридеберг успокоился. Бессмысленность приказа на какое-то время заставила его забыть о собственном трудном положении. Дивизия, повернув назад, очистит ему дорогу. Фридеберг велел Минейко ждать в машине, чтобы, упаси боже, и его не заставили повернуть. Он сидел в лесной сторожке и слушал, как Закжевский препирается с командирами полков, в особенности с артиллеристом, которого пришлось припугнуть чуть ли не полевым судом: ни за что на свете он не хотел снова пробиваться через Опатув.
Уже брезжил рассвет, когда колонна наконец вновь двинулась – монотонно, не спеша, неудержимо, на этот раз назад, на восток. Дрожа от холода, Фридеберг с Балаем дошли до машины. Ее столкнули в сторону, заднее правое колесо повисло над рвом. Шофер храпел, обхватив руками баранку и опустив на нее голову. Минейко мрачно смотрел на повозки, по-прежнему ползшие впереди них. Переправа была всего в двухстах метрах.
Светало медленно. Сперва было видно только нижние ветви елок, потом деревья словно выросли, на все еще темном небе стали вырисовываться черные шпили их верхушек. Пулеметная рота на тачанках: уже можно распознать горбы дул, обернутых в брезент.
– Вздремните, майор, – Фридеберг толкнул Балая, – еще с полчаса по крайней мере…
Балай нервно вертелся во все стороны.
– Светает, – пробормотал он и с беспокойством уставился в небо. Фридеберг не сразу уловил ход его мысли. Только когда Балай начал мямлить насчет того, что не лучше ли свернуть в лес, Фридеберг вспомнил, как майор днем карабкался из рва и как упруго подскакивали внизу на дороге клубы дыма. Теперь он тоже с беспокойством и отвращением смотрел на небо.
Когда проходили последние повозки, было уже совсем светло. Минейко вылез на дорогу и подгонял отстающих. Несколько стрелковых рот топало сапогами на переправе. Фридеберг разбудил шофера – разогреть мотор.
Из-за рокота мотора генерал не сразу расслышал конский галоп и брань. Он выскочил на шоссе, к ним приближался капитан, громко вопивший:
– Стой, стой, назад!
Капитан остановил коня возле автомобиля, его недавняя холодная сдержанность сменилась ликованием:
– Я связался с командующим армией! Он переговорил с главнокомандующим, только что пришло согласие на Кельцы! Молниеносно! За два часа! О, со Стариком еще считаются в Варшаве!
Он небрежно отдал честь, галопом поскакал вперед, заставляя поворачивать последние повозки. Фридеберг сел в машину, в бешенстве хлопнул дверцей.
– Поехали!
Мотор и клаксон автомобиля взвыли одновременно. Стоявшая рядом лошадь взвилась на дыбы, свернула в сторону, наскочила на соседнюю повозку.
– Поехали! – ревел Фридеберг.
Они протиснулись мимо лягающихся лошадей, мимо повозочных, которые натягивали вожжи, размахивали кнутами, орали. Обозы уже кончились, шофер посигналил пехоте, и солдаты рассыпались по рвам, только офицеры грозили вслед машине кулаками.
Возле мостика машина затормозила, какой-то человек, подбежав сзади, схватился за ручку дверцы. Фридеберг полез было за пистолетом, но вдруг понял: Минейко.
Колеса машины застучали по бревнам переправы. Капитан помахал им рукой.
– Бордель! – расценил ситуацию Фридеберг. – В моей армии…
– Вы правы, пан генерал, командующего дивизией действительно надо отправить чистить отхожие места! – Балай поджал губы, процитировал Фридриха Великого и добавил: – Такая простая вещь – дистанция между колоннами. И во-вторых, обозы сзади. Они задерживают пехоту. А теперь дождались, всю ночь проволынили.
– Почему вы им этого не сказали? – Фридеберг не без удивления посмотрел на своего барана.
– Это вне моей компетенции. – Балай скромно опустил глаза за стеклами очков. – Я нахожусь в вашем распоряжении…
Фридеберг гордо выпрямился. Ели убегали от них, теперь уже темно-зеленые на фоне голубого утреннего неба. А сзади все заслонило густое облако желтоватой пыли. Минут десять спустя они расслышали тупые удары бомб. Балай с мольбой глянул на Фридеберга, но тот только бросил шоферу: «Газу!»
6
К вечеру они добрались до конечного пункта маршрута, намеченного по карте. Маркевич наудачу обозначил направление: приблизительно на северо-восток, на Варшаву. В течение дня они трижды приближались к шоссе и столько же раз должны были отсиживаться в кустах или на картофельном поле: по шоссе непрерывной лентой передвигались немецкие автомашины.
Ночью тропинка вывела их влево, к северу, а шоссе с отвратительным воем моторов, от которого у них гудело в ушах, осталось где-то в темноте. Они шли усталые, двое или трое отстали где-то в пути. Деревни молчали. Темные хаты напоминали стаи куропаток, присевших у межи от страха перед далеким лаем легавой.
Однако Маркевича ходьба успокоила. Теперь, после того как он отмахал мучительный путь от самой границы, утреннее потрясение несколько улеглось. Не сила немцев, не бегство капитана Потаялло, не банкротство майора Нетачко с его запоздалыми инструкциями занимали мысли Маркевича – его тревожило одно: как вывести отсюда горстку людей, доверившихся ему? По временам он думал, что участь седьмой роты постигла всю польскую армию, что они убегают в пустоту, а его единственная задача – спасти этих шестерых людей от смерти или плена.
Около полуночи они остановили проезжавшую мимо телегу. Крестьянин пытался увильнуть, но Цебуля нашел способ воздействовать на него. Телега была хорошая, запряженная парой лошадей, солдатам даже удалось вздремнуть часок на соломе, невзирая на скрип колес и толчки на ухабах.
Под утро их задержали военные посты: они наткнулись на еще не обстрелянную часть, довольно сильную, что называется, застегнутую на все пуговки. Приняли их недоверчиво, отняли оружие, а Маркевича какой-то офицер отвел к командиру полка.
Здесь опять, как и во время разговора с Низёлеком, у Маркевича появилось ощущение, будто он живет в далеком позавчерашнем дне. Двое старших офицеров допрашивали его, задавали перекрестные вопросы. Несколько раз ему пришлось показывать на карте позиции под Бабицами, направление немецкого удара, путь своего отступления. Офицеры расспрашивали его про шоссе, качали головами, услышав о непрерывном движении немцев, пожимали плечами, когда он утверждал, что через позиции его роты прошло несколько сотен танков.
В конце концов его оставили в распоряжении командира полка, оружие не вернули, но и не посадили под арест. Цебуля разыскал Маркевича спустя несколько часов – солдатами начальство не интересовалось. Полк был расположен в местности, заросшей кустарником; для командиров раскинули палатки под приземистыми соснами, а солдаты Маркевича нашли укромный уголок в ста метрах от сосен, расстелили в кустах можжевельника шинели и заснули.
Разбудили их крики и беготня. Снова была ночь. Безоружные, с одними только рюкзаками, они топтались по перелеску, не зная, к кому обратиться и о чем спрашивать. Палатку командира уже свернули, тюки погружали на повозки. Маркевич услышал разговор, догадался, что это офицеры, кинулся в их сторону. Но неясность его положения не позволила ему сделать последние несколько шагов, он остановился, опасаясь, что на него станут подозрительно коситься и снова обрушат град перекрестных вопросов. Однако Маркевич и не отошел в сторону: мысль, что он снова затеряется в потоке отступления, пугала его теперь еще сильнее – он убедился, что вчерашние мысли о крахе всей польской армии оказались неверными.
Офицеры, освещая фонариками белые полотнища карт, отмечали маршруты батальонов и время движения. Потом командир полка вполголоса разъяснил ситуацию:
– Немцы перешли верхнюю Варту под Ченстоховом, бои идут под Радомском, десятую дивизию сильно потрепали где-то под Сокольниками. – Он развел руками. – Отступление.
Его собеседники молчали. Маркевич нерешительно подошел. На этот раз его приняли лучше, снова расспрашивали, но уже без прежних подозрительных взглядов и недомолвок. Он опять показывал на карте все, что знал. Полковник кивал головой.
– Разве я не говорил? На Радомско! – Под конец он послал Маркевича в четвертую стрелковую роту.
Снова ночной марш, но теперь уже движется не горстка людей, а огромная масса. Настойчиво усыпляя собственную память, можно было представить себе, будто это идет на Бабицы седьмая рота, будто Потаялло здесь рядом трясется от страха перед начальником штаба, будто впереди стучит сапогами взвод Шургота, будто ничего еще не произошло и все можно изменить, будто новый командир, обогащенный опытом уже допущенных ошибок и глупостей, на этот раз поведет дело лучше.
Капитан Дунецкий шел рядом с Маркевичем, расспрашивая его о бое на границе, сокрушался, кашлял. Было темно, кто-то чихал, пыль хрустела на зубах. В ста метрах впереди них шагала последняя рота первого батальона. «Великая сила. – Маркевич с наслаждением вслушивался в мерный топот ног. – Это тебе не какая-то горстка солдат». Сзади тихо поскрипывали и тарахтели на выбоинах повозки и орудия.
– Дивизионная артиллерия, – небрежно заметил Дунецкий, и даже образ танков потускнел в памяти Маркевича.
На рассвете впереди и справа затрещали пулеметы. Оба офицера остановились, с беспокойством озираясь. Дунецкий нервно закурил сигарету.
– Что такое, черт возьми, в шестидесяти, а то и больше километрах от границы? Правда, танки…
– Какие танки? – На душе Маркевича заскребли кошки, он пытался успокоить себя, обращаясь к своему жестокому опыту: – Танки не стреляют.
Дунецкий негодовал, они снова прислушались. Строчили по крайней мере два пулемета.
– Странно, что впереди, со стороны Лодзи, – заметил Дунецкий.
Пулеметы стреляли ровно, спокойно. Но вскоре началось смятение в передних колоннах. Крики, чья-то команда, чей-то вопль: «Танки!» Несколько человек вырвалось из рядов, кто-то орал, кто-то выстрелил из пистолета. Сзади подбежал незнакомый офицер, обогнал Дунецкого и крикнул:
– Атаковать вправо!
Дунецкий не понял и отправился на поиски командира батальона. Солдатам, шедшим позади Маркевича, передалась растерянность командиров, и они нервно топтались на месте. «Черт побери! – подумал Маркевич. – Я их не знаю, что мне делать?»
Где-то далеко в утреннем свежем воздухе что-то весело и звонко ухнуло; потом наверху раздалось неторопливое чавканье, слева – гул взрыва. Не успел он отзвучать, как вернулся Дунецкий; еще на бегу капитан кричал:
– Четвертая рота цепью… вправо… бегом…
Люди с готовностью кинулись прочь с дороги, и было неясно: то ли они, как дисциплинированные солдаты, выполняют приказ, то ли ими движет желание убежать подальше от места взрыва.
Они мчались по стерне, а шум сзади все возрастал. Поля кончились, впереди несколько полосок вспаханной, иссушенной зноем земли. Здесь бег замедлился. Маркевич с трудом поспевал за солдатами, ноги вязли в песке, шаг стал короче. Он нетерпеливо всматривался вдаль: где же немцы? Страх исчез: того, бабицкого воя не слышно, впрочем, против танков не пошли бы в штыки. А тому, кто видел танки, что может показаться страшным?
Они бежали примерно с километр. Вдалеке – ряд придорожных тополей, пересекающих равнину. Может, еще с километр? А дальше, справа, едва заметное пятнышко – белые стены, вероятно усадьба. Маркевич оглядывается, сзади набегают еще две людские волны, каждая длиной метров по двести или даже больше.
– Вперед, вперед! – покрикивает Дунецкий. – Направление на дорогу, к тополям, бегом!
Каждое его слово, как хлопанье бича, на секунду-две подгоняет вперед цепь. Усталость, однако, берет верх. Судорожное дыхание, блуждающие глаза, приклады винтовок бороздят вспаханную землю, слюна запекается, оставляя на языке кисло-сладкий привкус.
«Плохо рассчитали расстояние. Нужно было двигаться походным строем, а бегом только последние полкилометра, – соображает Маркевич. – Не стоит об этом думать, добегу до той полоски земли и упаду, сдохну».
Пулеметы, которые вынудили их бежать, молчат вот уже несколько минут. «Где немцы? Не стоит об этом думать, не поможет. Еще десять шагов, раз, два… На дороге – никого, неужели за деревьями?»
Они были в нескольких сотнях метров от дороги, когда один из пулеметчиков не выдержал. Быть может, с четверть минуты его пулемет стрекотал, одинокий, бестолковый и нестрашный на этом огромном поле, а они бежали, и шум в ушах угнетал их больше, чем лай пулемета. Но вот заговорило еще несколько пулеметов, засвистел воздух над их головами, один солдат захрипел и со всего маху плюхнулся носом в землю, другой крикнул, закинул руки назад; справа от Маркевича упали сразу двое и откатились в сторону, а он бежал, ничего не понимая, пока не заметил, что остался один и только далеко слева бежит еще кто-то.
Он упал на картофельном поле; почерневшая от засухи ботва заслонила от него тополя и заглушила визг пулемета. Маркевич тяжело дышал; постепенно из мимолетных впечатлений начали складываться мысли. Неужели скосили всю роту? Невозможно! Пули свистели теперь непрерывно, казалось, в пяти сантиметрах над головой. Маленький серый и округлый, как мышь, клубочек пыли взметнулся в нескольких метрах от него, сразу после этого раздался чавкающий звук и тут же, как ножом срезанная, отскочила верхушка картофельной ботвы. «Они целятся в меня! – испугался Маркевич. – Разглядели меня в гуще стеблей!» Он прижался головой к земле, а руками, как крот, начал откидывать из-под носа горсти песка. Тишина, только строчат пулеметы и откуда-то издалека доносятся крики и стоны. Он яростно рыл землю, докопался до пузатых картофельных клубней и вскоре смог уже уместить в ямке всю голову и даже часть туловища. Только теперь он с тревогой подумал о судьбе роты. Дождавшись минуты, когда у пулеметов как бы не хватило дыхания, он поднялся на колени, оглянулся.
Плоское и пустынное поле. Ни живой души. Чуть видны перелески у дороги, откуда они пошли в наступление.
Снова вой, но не такой, как раньше. Маркевич удал, не понимая, что означает этот вой. Одновременно раздалось несколько громких взрывов. Потянуло запахом гари, комья земли зашелестели в ботве, а один ком ударил его по лицу и рассыпался.
Теперь слышен только вой, пулеметы умолкли. Каждые пять-десять секунд воздух свистел так, будто кто-то вспарывал невидимое истлевшее полотно. И тотчас взрыв. Близко и далеко. Всякий раз Маркевич инстинктивно прижимался к земле, даже потом, когда понял, как плохо она защищает от мин. После очередной серии взрывов позади раздался крик раненого. Маркевич обрадовался: «Значит, я не один!»
Сколько же времени он пролежал так? Час или два? Вой и взрывы, глухой шум впереди, из-под тополей, треск моторов. Но вот ожидание очередного взрыва затягивается. Страх, сковывающий Маркевича, заставляет его ждать чего-то еще более ужасного: мины ведь страшнее пулеметов. Он ждет, страх не ослабевает. Сзади его окликают, он слышит настойчивый голос Дунецкого.
Солнце стоит высоко, так же как и раньше, впереди тянутся ввысь тополя, белеет далекая усадьба, позади – почти черные сосенки.
Солдаты поднимаются с картофельного поля, с земли. Мундиры у них совсем серые, на висках и за ушами, там, где больше всего потеешь, появились бурые подтеки. Не доверяя тишине, солдаты снова ложатся, садятся на корточки, встают на колени. Маркевич узнает знакомое лицо – Цебуля! Нет, на этот раз он не остался один. Маркевич смеется, машет рукой Цебуле, только теперь он видит, что вся рота…
Нет, не вся. Дунецкий считает: десять убитых, раненые. Возвращается связной: с остальными ротами связь потеряна. Группа, посланная в разведку, доносит: дорога под тополями свободна.
– Я видел, – вырвалось у одного солдата, – как только мины кончились, немцы уехали. Их, может, было человек десять, на мотоциклах. И два грузовика.
Выходят на шоссе. Гильзы от патронов, наскоро подготовленные в придорожном рву позиции для пулеметов и минометов; сохранились еще ямки от сошек. Бутылки из-под пива, клочки серой обертки от шоколада – единственные следы того, что здесь были все-таки люди, а не рычащие железные чудовища, как под Бабицами.
Дунецкий чертыхается, пинает зеленоватую бутылку. Потом обращается к Маркевичу:
– Берите первый взвод, бедного Спыхалу прямо в голову…
Полк исчез бесследно. Они пошли по дороге, под тополями свернули налево, в направлении их ночного Марша. В первой же деревушке подтвердились слова солдата: немцы приехали на мотоциклах, немного их было, человек, может, десять. И две машины, большущие. На них этакие трубы, на треногах. Повертелись – и назад. Как будто на Забуж. А где Забуж? Крестьяне удивленно качали головами: может ли быть, чтобы люди не знали, где Забуж? И потом был сильнейший бой!
– Бой, сильнейший! – бранился Дунецкий уже в пути. – Мерзавцы, сукины дети! Ночной переход без бокового охранения. Один немец нажал курок, и сразу целый батальон развернулся в цепь на открытой местности. А остальные давай бог ноги! И нас, поскольку мы были впереди, оставили черту на закуску!
Маркевич утешал его: это все-таки не танки. Дунецкий плевался и махал рукой, грозя, что попадись ему только командир батальона… «Ну и что ты ему сделаешь?» – вдруг подумал Маркевич.
Вскоре он удовлетворил свое любопытство. Вечером они нагнали полк на новых позициях, за небольшой извилистой речкой. Дунецкий тут же начал бранить штаб, добиваясь доклада полковнику. Его не сразу приняли, а вернулся он спустя четверть часа.
– Ну и что? – кинулся к нему Маркевич.
Дунецкий оглянулся, свернул к сосенкам, где никого не было.
– Десять дней гауптвахты, – сказал он с гордостью. – Не может быть! Ну и сбили вы с него спесь!
– Как бы не так! Не его на гауптвахту, а меня!
– Как? За что? За дерзость? Кто-то донес?
– Ничего подобного! За то, что самовольно увел роту! Не послушался, видите ли, приказа об отступлении! Понимаете? Не понимаете? Эх, и шляпа же вы! Начальник всегда прав, даже если наложил в штаны. Но не беспокойтесь, дня моего ареста еще долго ждать. Отсижу после войны.
7
Забуж лежал в конце проселочной ухабистой дороги, километрах в двадцати от силезско-варшавского шоссе. Квадратный рынок, обрамленный двухэтажными каменными домиками, повернутыми к нему ребром, был слишком велик для нынешних потребностей города, но помнил еще старое время, когда забужские сапоги славились от Петрокова до Келец и даже иногда, впрочем редко, добирались до Кракова и Варшавы. От эпохи расцвета в Забуже осталось несколько десятков сапожников, живущих в темных хибарках на узких улицах, разбегающихся от рынка во все стороны. Один раз в неделю, по средам, сапожники выносили на рынок плоды последних семидесяти, а то и более часов работы и раскладывали свой товар: те, что побогаче, – в ларьках, а большинство – попросту на булыжнике, садились на корточки, ждали крестьянок в красных передниках и платках внакидку, усатых хозяев. Крестьяне, однако, не торопились с покупками: свиньи и хлеб падали в цене. Забужанам жилось тяжело.
Правда, в Забуже было несколько человек, которым удалось выбиться из повседневной нужды. Например, Мечислав Новак или Герш Каган. Они открыли свои лавки и сами больше не вколачивали сапожные гвозди в набойки, не сшивали кожу дратвой; на них работали мастера, которым они еще оказывали благодеяние, беря их жалкий товар. Благодеяние это неплохо вознаграждалось: Новак обзавелся четырехкомнатным домом на Бжезницкой улице и граммофоном; Каган послал сына в Краков учиться на зубного врача и построил на рынке каменный домик, довольно большой, с двумя торговыми помещениями, которые он сдавал в аренду: одно под пивную, а другое именно Новаку, хоть тот и был его конкурентом.
Весть о войне докатилась до местечка только в полдень и вызвала сильное волнение. В течение нескольких часов хозяева не открывали лавок, почтовые служащие, сидевшие за окошечками, плохо понимали, чего от них хотят, путали адреса на телеграммах (которых в тот день, понятное дело, даже из Забужа было послано немало), вместо марок протягивали квитанции на оплату радио. Потом бургомистр, войт [47]47
Волостной староста.
[Закрыть] и начальник полицейского участка обошли наиболее зажиточные дома и кое-как навели порядок. Успешнее всего действовал участковый: влепил две штрафные квитанции, Мордке Левинштейну и Ицеку Ченстоховскому, за то, что они не открыли лавки. Кагана он только пожурил (еще бы, кто ему подарил высокие сапоги?).
Таким образом, жизнь мало-помалу вошла в нормальную колею. Наступающий вечер – канун субботнего праздника – парализовал почти все местечко. В осевших, покосившихся хибарках горели свечи. Забужанские сапожники и торговцы содовой водой, раскачиваясь над черными книгами, молились, а их унылое завывание в тот день приобрело новую, весьма уместную интонацию. После молитв, после ужина на темных улицах образовались группки отчаянно жестикулировавших людей. Более осторожные бормотали:
– Тут слишком близко, лучше не рисковать; может, податься куда-нибудь вглубь, допустим в Коньске?
Более смелые возражали:
– Что значит слишком близко? Сто километров! У нас есть еще время, посмотрим. В прошлую войну мы были ближе от границы на несколько миль, и то немцы только через месяц пришли…
Назавтра с утра на почте вывесили сводку. Составлена она была неясно, чем не преминули воспользоваться оптимисты. Им это удалось тем легче, что единственный конкретный факт, упомянутый в сводке, – под Ченстоховом уничтожено несколько десятков немецких танков, – безусловно, был утешительным. Оптимисты рассуждали следующим образом: «Немцы потеряли такое богатство, один танк – это несколько тонн чистого железа, разве нет? Во всей моей лавке самое большее сто килограммов гвоздей».
День проходил спокойно, в Забуже суббота чувствовалась больше, чем война. Несколько раз где-то высоко в небе появлялись самолеты. Люди выбегали на улицу, задирали головы, спорили – наш или немецкий. Забужанский почтальон Лебеда, славившийся дальнозоркостью, уверял даже, будто видит на носу самолета бело-красный флажок. Горожане медленно расходились, настроение было хорошее.
Настолько хорошее, что ранним субботним вечером Новак отправился со своей улицы на рынок, решив внести Кагану арендную плату за сентябрь. Новаку не по вкусу была эта операция, она оскорбляла его национальные чувства. Платить еврею деньги за аренду! Да это почти все равно что дань или выкуп! И все-таки другого помещения он не искал, хотя на рынке дом под лавку сдавали и католики, к примеру колбасник Задала. Но Задала требовал на целых пятнадцать злотых больше. Такой суммы не мог выдержать бюджет Новака, так что ему не приходилось считаться со своим мировоззрением.
На этот раз даже обычные неприятные ощущения как-то утратили остроту. Война! Гитлеровский захватчик, как известно, одинаково угрожает и полякам и евреям, евреям даже больше. С другой стороны, уничтожено несколько десятков танков! Пес их знает, этих немцев, может, отобьют у них теперь охоту воевать! Новак вспомнил первую войну и оккупацию. Голод, нужда, унижения. Однажды какой-то хлыщ из фельдполиции толкнул его на улице и дал в ухо. Не дождаться вам, не будете править Польшей!
Опять же подбитые танки, и как евреи этому радовались! Такой шум, такой гам, ай-вай! Евреи, ясное дело, но теперь в войне с немчишками молодцом держатся. Новак пригладил усы, похлопал себя по толстому животу: «Пес его знает, Кагана, – конкурент! Если бы не Каган, ему, Новаку, и никому иному, принадлежало бы первое место среди купечества города Забужа. Да ладно!»
На улице было пустынно, только чуть впереди шел Иойна Ченстоховский, старший сынок Ицека; отец готовил его к духовному сану, несмотря на жестокую нужду в семье, состоявшей из восьми человек. Иойне исполнилось восемнадцать лет, он был худ, лицо прозрачное, тонкое, рыжеватые пейсы, закрученные, как штопор, смешно колыхались под черной засаленной ермолкой. При виде Иойны Новак всегда рассказывал случайным собеседникам еврейские анекдоты либо, дурачась, необычайно любезно приглашал Иойну на свиную грудинку с капустой. Однако в тот день – то ли потому, что не было перед кем выставляться, то ли Новак вообще был в возвышенном расположении духа – он обнаружил положительные черты и у Иойны: «Ничего не скажешь, парень вежливый, водку не пьет, за девушками – ни-ни! Дорогу всегда уступит, поклонится, голоса не повысит, на шутки не обижается».
Новак даже собирался его окликнуть, не так, как всегда, а дружески, но в этот момент сзади что-то зарокотало – сперва далеко и тотчас поближе; Новак остановился, стал смотреть.
Сгущались сумерки, но еще не совсем стемнело. Из-за поворота вырвался мотоцикл с прицепом, сразу вслед за ним – второй и третий. Они мчались с такой скоростью, что Новак вскочил на ближайшее крыльцо и прижался к двери, хотя улица, слава богу, была не по-деревенски широкой – не меньше пяти метров.
Мотоциклы с ревом умчались. Новак едва успел разглядеть каски и черные палки, нацеленные вперед. «Винтовки», – почти сразу догадался он.
Ха-ха, значит, вот мы какие могучие, мы, Польша! Три мотоцикла! Он тотчас соскочил с крылечка и вприпрыжку, насколько ему позволял живот, кинулся на рынок. Он очень боялся упустить такое внушительное зрелище. Вскоре он обогнал Иойну, который тоже спешил изо всех сил.
На рынке было пусто, мотоциклы исчезли, только в отдалении, со стороны Жарновской улицы, слышно было их ворчание. Новак удивился: там проезжая дорога кончалась, превращаясь в тропку, которая вообще никуда не вела. Ничего не понимая, он остановился перед ратушей.
Местечко услышало трескотню мотоциклов, и на рынке немедленно возникли группки любопытных. Теперь шум доносился не со стороны Жарновской, а с Бжезницкой. Звук был более спокойный и глубокий, нарастал медленнее.
Наконец на рынок въехала невысокая пузатая машина, затормозила, человек двадцать солдат в касках, с винтовками спрыгнули на мостовую со скамеек, прилаженных по бокам кузова, как в автобусе. Новака словно кулаком толкнули в грудь: каски какие-то сплющенные, сапоги до половины голени, на воротниках черные нашивки.
Немцы! Не один он струхнул, другие, должно быть, еще сильнее испугались; все любопытные исчезли, словно и не было их, только в пяти шагах от Новака остался Иойна, вероятно оцепенев от страха.
С минуту все стояли: немцы – хрипло пересмеиваясь, Новак – ловя разинутым ртом воздух, а Иойна – опустив руки и беспомощно шевеля длинными пальцами.
Снова рев – со стороны Жарновской. Мотоциклы выскочили на площадь раньше, чем Новак сообразил, что они вовсе не обратились в бегство, как он было подумал, когда увидел грузовик. Мотоциклы остановились; все три седока, не сходя с места, разом гаркнули:
– Polnische Weg, zurück!.. [48]48
Польская дорога, назад! (нем.)
[Закрыть]
Теперь смех и возгласы немцев хлестали Новака по физиономии больнее, чем запомнившийся ему фельдполицай. Он понимал, а может, только чувствовал, что это о его стране, о его городе, дорогах, жителях так издевательски говорят сильные, здоровые хамы в мундирах. Руки у него сжались в кулаки, ему хотелось драться, но он только вполголоса повторял:
– Не бывать этому, не бывать…
Вдруг два немца отошли от грузовика и зашагали к нему. Новак онемел, испугавшись, что они расслышали его бормотание. Они подошли, не глядя на Новака, уставились на дом, возле которого он стоял, по слогам принялись разбирать надпись на табличке – красной с белым орлом:
– Упраф… упрафле… – Не смогли. – Verfluchte! [49]49
Проклятый! (нем.)
[Закрыть] – крикнул один из них, показывая, что ему наплевать на смысл надписи «Городское управление», а другой, ростом повыше, действительно плюнул в орла на табличке.
Потом они отвернулись, потому что их звали с грузовика, уже на бегу заметили Иойну, остановились, загоготали, как плохо воспитанные дети, тыча пальцами в его ермолку, халат, пейсы. Высокий навернул пейс на палец, дернул несколько раз, потом словно спохватился, отпустил пейс, с отвращением стал вытирать палец, тереть его о мундир, достал платок и снова вытер. Потом, когда его опять окликнули с грузовика, снял с ремня винтовку, щелкнул затвором и приставил дуло к животу Иойны.
Новак все это видел, но не понял, в чем дело, и только вспотел. Сперва Иойну отшвырнуло назад, тотчас после этого раздался выстрел и смех в грузовике, топот ног, резкий и быстро стихающий рев моторов.
И вот снова спокойствие, опустевшая площадь, ни огонька в темном местечке. Новак кидается к Иойне. Юноша упал навзничь, рот у него открыт, глаза тоже, они большие, выпуклые, неподвижные, невидящие, в левом мерцает отражение зеленоватой звездочки с огромного тихого неба. Смрад паленой шерсти. Дыра в лапсердаке, большая, с неровными краями, ее заполняет черная жидкость. Стоптанные домашние туфли, ноги раскинуты.