Текст книги "Сентябрь"
Автор книги: Ежи Путрамент
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц)
12
Лето в этом году выпало сухое и жаркое. Кашубские деревни, где каждый дом до самого чердака был забит дачниками, казалось, разрослись вдвое. На пляже у серо-голубого открытого моря километров на десять непрерывной цепочкой тянулись похожие на кратеры вмятины, оставленные человеческими телами.
Солнце припекало распростертые на белом раскаленном песке нагие тела. Смягченная всевозможными кремами кожа постепенно приобретала все новые и новые оттенки: сперва нежно-розовый, потом кисельный, потом багрово-красный, темно-бронзовый и, наконец, «малайский».
Возле выросших, как грибы, казино было особенно тесно; пляж здесь напоминал мостовую, вымощенную булыжниками задов и бюстов. На узкой полосе, омываемой ленивыми волнами прибоя, верещали дети. В неподвижном воздухе соснового бора стоял чад от горелого маргарина из кухонь трехсот местных пансионатов.
Вечером вся жизнь отступала на сто метров от пляжа и устремлялась к выложенным галькой железнодорожным перронам. Дамы в накидках, пижамах, брюках встречали экспрессы из Хеля. К вечеру затихал ветер, и шум поезда разносился далеко, километров за пятнадцать. Вот и светящаяся точка паровоза. Прощальные слова, поцелуи, обмен адресами. Темные от загара лица, белые зубы в улыбке – вот-вот подойдет поезд. Духота, дым и чад от паровоза, толкотня, стук дверей и снова улыбки. Улыбки из окон вагона, белозубые улыбки на перроне… Вдогонку уходящему поезду мелькают в воздухе платки. Потом провожающие возвращаются на освещенные веранды, пьют и танцуют.
Экспресс мчался в вечерней мгле, вздрагивал, когда переводили стрелку. Снова гдыньские волны. Еще двухминутная стоянка в Орлове. А когда, миновав границу, паровоз подъезжал к Гданьску, его встречала ночь.
Впрочем, ночь здесь совсем другая. Там – шум, люди, яркое освещение. Здесь, над путями, – голубые огоньки и кругом ни души. Поезд с грохотом проносился мимо большого, широко раскинувшегося города, но город был скрыт от глаз. На окнах домов жалюзи, далекие перспективы пустых и темных улиц, и лишь кое-где у путей стрелочник в странной фуражке. В купе гасили лампочки, к Тчеву поезд подъезжал, когда все пассажиры спали. Всю ночь он мчался над Вислой – мелькали Бродница, Млава, Торунь и Кутно, и только уже под Варшавой открывались окна. Обрывки разорванного поездом тумана лезли в открытые окна, холодили лица. Медленно поднималось солнце. Когда поезд останавливался у Главного вокзала, солнце освещало уже третий этаж.
Август пришел погожий, как июль, и еще более жаркий. За Наревом и Бебжей высохли болота, торф стал рассыпчатым и рыхлым.
Поутру, на холодке, подпаски жгли костры – пекли картошку. По высохшей траве расползались прибитые к земле их босыми пятками язычки огня. В сумерки туман был уже не белым, а голубым, гарь расползалась полосами на десятки километров, недвижимая, она висла на кустах и плыла все дальше и дальше, вызывая в памяти своей бесплодной горечью другое военное лето – четверть века тому назад.
Август спешил. Со взморья летели битком набитые поезда, а туда шли пустые. Гарью дышали не только деревенские вечера. То здесь, то там гремели взрывы, пылали пожары – то на складе с обмундированием, то в цехе металлургического завода. Но печать сообщала об этом лишь изредка, чаще молчала. Очереди в магазинах, давка у окошек сберкассы. Учебные воздушные тревоги. Погоня за противогазами, поиски протекции, чтобы приобрести настоящие, надежные противогазы, эксперименты с масками из полотна и ваты, всевозможные слухи. На окнах бумажные кресты. Выезжали за границу многочисленные стипендиаты, появились срочные, не терпящие отлагательства семейные дела в Швейцарии, Бельгии, Аргентине.
Гейсс все еще сохраняла хорошее настроение, хотя многие ее друзья, обладавшие «железными» нервами, вдруг растерялись, поддались панике и отчаянию. Ее спокойствие можно было объяснить по меньшей мере двумя причинами.
Во-первых, Гейсс слишком часто приходилось утешать знакомых и незнакомых. Ей, как наиболее осведомленной журналистке польской прессы, польской Женевьеве Табуи, без конца звонили по телефону, писали письма. Ее останавливали на улице и в кафе, требуя ответа на один и тот же вопрос: будет или не будет. Письма и звонки – это еще полбеды, можно как-то выкрутиться или написать очередную статейку, а вот когда знакомые при встрече хватают за рукав, тут пустой фразой не отделаешься.
Она хорошо знала, что нельзя все малевать черной краской. Совсем недавно на довольно многолюдном приеме, когда Гейсс по обыкновению кого-то утешала, подошел министр и при всех поставил ее в пример польским журналистам: да, именно так и следует поступать, пресса обязана поддерживать в людях веру и надежду. Похвала министра умилила и вдохновила Гейсс.
С этой минуты она решила, что ее исторической миссией является обеспечение добрых знакомых всевозможными оптимистическими известиями.
Но для этого приходилось все время обновлять свой репертуар. Варшавские светские круги оказались неимоверно падкими на новости, и нередко случалось, что сконструированная ею самой «на основании достоверных источников» ложь, пущенная в Мокотове в одиннадцать утра, встречала ее в полдень в Жолибоже, Саской Кемпе и даже в Подкове Лесной. Приходилось, совсем как кинозвезде во время карнавала, каждый день выступать в новом наряде, и наряд этот должен был быть и радостным и достаточно убедительным.
Она бросалась ко всякого рода государственным деятелям, выпытывала новости, хватала на лету брошенные ими словечки, с тем чтобы потом растворить их, как кристаллики сахарина в бокале освежающего лимонада. Но в словечках этих все время ощущалась нехватка, поэтому-то она так яростно атаковала, скажем, Бурду. Если бы даже он не дал ей той малой толики материала для сплетен, она бы использовала самый факт посещения министра. Иногда достаточно было сказать: «Видела вчера маршала, отлично выглядит». Или: «Министр Понятовский вернулся вчера из Криницы. У него новый, отлично сшитый светлый костюм». Как ни странно, но даже такие новости, лишь бы они были сообщены равнодушным, слегка скучающим тоном, были способны успокоить не одну душу. Укрепив таким манером свой престиж особы, связанной с самыми высшими сферами, можно было потом болтать что угодно.
Была еще одна причина для хорошего самочувствия. Начиная с марта – а особенно в августе – отношения Гейсс с высшими правительственными кругами стали такими же дружескими, как в медовые месяцы новой власти или еще раньше, в послевоенном балагане, лет двадцать тому назад.
К ней как будто вернулась вторая молодость. Так бабки, меняя пеленки своим первым внукам, вспоминая младенчество собственных детей, снова чувствуют себя молодыми матерями.
Ошеломляющая сутолока высших правительственных кругов была для Гейсс именно тем воздухом, без которого жизнь теряла не только свое очарование, но и всякий смысл.
Кем была она лет двадцать тому назад? Недурненькая вдовушка с модными по тем временам формами. Ничего она собой тогда не представляла, сидела себе под Луцком на шее у своей нелюбимой двоюродной сестры. Это Первая бригада, в ту пору еще жалкий ручеек, подхватила ее три года спустя и, превратившись в реку, вынесла на варшавские высоты. Но прежде чем вынесла… Памятная зима, балы, попойки, скандалы. Сестрицу ревниво оберегал муж, та не могла многого простить Томире и всячески ею помыкала. Сколько прошло в ее жизни поручиков, прежде чем появился Тарнобжесский. Поручики без устали танцевали до утра, закутывали шубами в санях ее ноги, шептали сладостные глупости, бродили в сенях, коридорах и темных комнатах дома, чтобы встретиться с Томирой.
Тарнобжесский пришел и ушел, едва успев жениться. Стыдно сказать, но она до сегодняшнего дня не знала всех обстоятельств его смерти. Пришло только письмо… Потом, через десять лет, уже после переворота, о нем вдруг вспомнили и поспешно сочинили целую легенду. В это время сестра написала в Варшаву, что обстоятельства его смерти неясны: не то самоубийство, не то дуэль, не то просто драка.
В тот май к Гейсс пришла вторая молодость. В Варшаве поклонники устроили ее машинисткой в маленькую газетенку, влачившую жалкое существование в течение всего сулеювекского периода. Года четыре стучала она на машинке о скандалах, процессах, об оскорблениях личности; жалованье получала грошовое. Но вот три дня стрельбы – и газетенка превратилась из еженедельника в большую ежедневную газету, а машинистка… Далось все это, правда, не так легко. Начала она свою карьеру журналистки с сенсационных фельетонов, гвоздем которых были сплетни. Сотрудников не хватало, а газету надо было чем-то заполнить. Добрые люди помогли с легендой о муже, новому режиму срочно нужна была своя предыстория, нужны были не только журналисты, но и герои. Именно эти два обстоятельства – заслуги ее, как вдовы мужа-героя, и нехватка услужливых писак – помогли ей забраться на вершину журналистской славы.
Однако забраться на эту вершину было легче, чем усидеть на ней. Писаки опомнились, и в газете становилось тесно. Между тем годы летели, она катастрофически тучнела, а в моду вошли короткие платьица и плоские бюсты. Нужно было заботливо оберегать и лелеять давние знакомства, которые с каждым днем становились менее прочными. Гейсс не скупилась ни на радостные улыбки, ни на ненависть к недоброжелателям. Вовремя вспомнила о наступлении очерёдной годовщины волынского героя, писала патетические мемуары.
Словом, жизнь шла своим чередом, но было скучновато. В новых сеймах становилось все меньше зубастых оппонентов, на выступлениях которых можно было хорошо заработать. Копаться в личной жизни было куда легче, чем заниматься анализом политической ситуации. Волынские поручики превратились в крупных сановников, и юношеская их солидарность, которая в свое время помогла ей выбиться в люди, сменилась лютой ненавистью друг к другу. Что же тут удивительного, поручиков было несколько тысяч, а государственных деятелей требуется не более десятка. Чтобы своевременно пронюхать, кто с кем в каких отношениях, и не нажить при этом врагов, нужно было изворачиваться, быть дипломатом. Измученная непрестанной пляской на острие ножа, Гейсс подчас думала обо всем с какой-то меланхолической иронией, не лишенной, однако, уважения к самой себе: «Все распалось, одна только я еще пытаюсь объединить всех этих спесивцев. Что у них общего, кроме прошлого? Впрочем, и от прошлого почти ничего не осталось, кто-кто, а я-то хорошо это знаю… А может быть, и я только прошлое».
Похоже было на то. Все тяжелее открывались перед нею двери кабинетов сановников, все реже удавалось поймать их по телефону. На приемах говорили с нею все короче, выслушивали четверть ее тирады, перебивали первым попавшимся комплиментом и убегали, завидев более молодые, более модные бюсты.
Но вот в конце марта наметился какой-то поворот. В мае это уже не вызывало сомнения. Заслуженная официозная журналистка расцветала тем ярче, чем грознее становилась ситуация. Почему? Может, потому, что в беде каждое перо, даже ржавое, бывает пригодным. Впрочем, Гейсс не ломала над этим голову, она просто вспоминала доброе старое время и со свойственным ей пылом, умноженным на опыт, ринулась в глубокие воды большой политики.
Информации ей теперь хватало. Она получала для «просмотра» некоторые дипломатические доклады, случалось даже, что тот или иной знакомый из «двойки» [44]44
Второй (разведывательный) отдел генерального штаба польской армии, руководивший также борьбой против революционного рабочего движения.
[Закрыть] сообщал ей кое-какие сведения, которые после соответствующей обработки могли лечь в основу большой политической статьи – других она теперь и не писала.
Вот справедливая награда за двадцать с лишним лет борьбы за идею. Гейсс цвела; она купила несколько новых платьев, поздно возвращалась домой, каждый день у кого-нибудь ужинала, ей даже приходилось прибегать к календарику, чтобы не перепутать приглашений. Так проходили недели. Над раскаленным варшавским асфальтом проплывало лето, пестрели красные купальные костюмы на пляжах. Гейсс сияла и волновалась меньше всех.
Конец этого благополучия наступил внезапно – все изменилось в течение одного дня. Обеспечив себя обычной порцией сенсационных новостей – в немецкой армии бунты, Гитлер готовит подводную лодку (или самолет), чтобы сбежать куда-то за океан, а у нас появились новые истребители, летающие в два раза быстрее немецких, – и еще какими-то сведениями об англичанах, Гейсс вырвалась из кафе на Новом Святе, чтобы успеть еще до обеда заглянуть в кафе на Мазовецкой. Улицы шумные, тревожные, стекла окон обклеены полосками бумаги, в аптеках и магазинах санитарии и гигиены очереди за противогазами. Но Гейсс подобные вещи почти не замечала. Еще несколько месяцев назад она раз навсегда определила все это как военную истерию.
На углу Свентокшиской улицы толпа заполнила весь тротуар и замерла. Могучим бюстом Гейсс проложила себе дорогу и, протиснувшись в самую гущу, обнаружила, что причиной сборища был расклеивавший объявления рассыльный. Она остановилась.
Приложив к стене грязно-розовый рулон, напоминавший своим цветом земляничное мороженое, он мазнул несколько раз кистью по бумаге: вверх-вниз, вверх-вниз… Огромные черные буквы гласили: «Мобилизация». Остального Гейсс не стала читать и, растолкав притихших людей, поспешно выбралась из толпы.
Она бежала, сама еще не зная куда, и была не столько поражена, сколько оскорблена и возмущена: ее, Томиру Гейсс-Тарнобжесскую, совесть и душу польской прессы, не уведомили, даже не предупредили. Ей хотелось куда-то позвонить, на кого-то пожаловаться, кричать – только не знала, куда и кому. Кто виноват в этом непростительном упущении?
Так и не решив, что же ей делать, она оказалась в кафе на Мазовецкой. Почти все столики были заняты, а у входа она встретила чуть ли не дюжину знакомых. Странная вещь! Все были возбуждены, встревожены, ее засыпали вопросами, но никто ни словом не обмолвился о грязно-розовом объявлении. С полминуты Гейсс никак не могла понять, что это все значит. Продиктованный жаждой мести ответ был уже подготовлен. Она пожмет плечами и скажет: «Я – человек маленький, спрашивайте у них». Но тут ее осенило, от волнения она даже присела: ей представился небывалый, единственный в своем роде случай.
Большое кафе, несколько сот человек из десятитысячной варшавской верхушки, и, кроме нее, Гейсс-Тарнобжесской, никто ничего еще не знает. Только она знает, что уже объявлена мобилизация. Ей одной принадлежит эта великая новость. Хоть на пять, хоть на три минуты она прикует к себе всеобщее внимание этой сенсационной новостью.
Тревожно оглядываясь, не раздастся ли у входа чей-нибудь крик, не отнимут ли у нее эту новость, она встала и отчетливо, не шепотом, но и без крика бросила в зал это слово, как камень в стекло витрины.
Сразу вокруг журналистки образовалась невообразимая суматоха – блеск испуганных глаз, неожиданно запотевшие стекла очков, кто-то кричит по телефону: «Люцина, Люцина… Алло, прошу вас не мешать…» Давка вокруг Гейсс, у телефона, у входа… Официанты забывают получать по счетам…
Трудно сказать, удалось ли ей отомстить. Слишком уж засуетились вокруг нее люди, слишком уж одинаково они думали. О том, чтобы вернуться к вчерашним иллюзиям, не могло быть и речи. Она лишь молча кивала: «Да-да, очень опасная ситуация, да, конечно, приходится считаться с непредвиденными обстоятельствами…»
– Но ведь это война! – крикнул кто-то. У нее не хватило духу сказать хотя бы «не обязательно», а через минуту, подгоняемая дюжиной перепуганных взглядов, она подтверждала: «Да, возможно, и так».
Ее вытолкнули. Толпа вырвала у Гейсс это признание и сразу перестала ею интересоваться. Все ринулись к дверям, бросились в такси. На улицах шум, все куда-то бегут. «Слава – какая это смешная вещь», – подумала бы она, если бы была в эту минуту способна думать.
Она только чувствовала, как по ее измученному, ослабевшему телу, словно мурашки по одеревеневшей ноге, растекается беспокойство. В ушах все еще звенел этот вопрос и собственный ответ. И он казался ей особенно убедительным. Словно и в самом деле это сказал кто-нибудь из высокопоставленных лиц, принадлежащих к «хорошо информированным кругам».
Однако освободиться от своеобразного преклонения перед собственной персоной оказалось не так-то просто. Нелегко было ей убедить себя, что сведения ее, помимо объявления о мобилизации, имеют столько же оснований, сколько имели распространяемые ею в течение нескольких месяцев веселые и радостные новости, которые она высасывала из собственного пальца с покрытым ярко-малиновым лаком ногтем.
Движимая личным интересом, Гейсс предприняла новую беспощадную атаку правительственных кругов, Но ее телефонные звонки оставались без ответа. Можно было подумать, что сегодня не среда, а воскресенье или какой-нибудь праздник. С трудом поймав такси, она принялась объезжать министерства.
У Казика ее встретила полная неудача. Приемная была полна народу, и Гейсс ринулась к Хасько, словно это был ее близкий родственник, с которым она давно не виделась. По пути она бесцеремонно расталкивала тех, что пришли раньше – из государственного банка, из комиссариата, – и теперь ссорились, доказывая важность своих визитов. Но этот противный слизняк Хасько не поддался ее чарам и только шепнул: «Министра нет».
Назло Казику она поехала к Ромбичу. Там было пусто и тихо, но еще внизу, возле лестницы, ее задержал дежурный офицер и откозырял, даже не взглянув на ее визитную карточку и журналистское удостоверение.
Тогда она поехала на Вежбовую. И тут была толчея. У главного входа каждые пять минут сменялись посольские автомашины с разноцветными флажками. Разумеется, на министерскую сторону она даже не пошла. Наверху бегали с портфелями какие-то референты, звонили телефоны. Возле кабинета Шембека, дождавшись знакомого советника, обойдя бдительную секретаршу, Гейсс ловким маневром проскользнула к окну и стала там, будто она тут своя. На что можно было рассчитывать, Гейсс сама не знала. Зазвонил телефон, секретарша сказала в трубку:
– Нет, там вице-министр Бурда… Подождите минутку, он здесь уже с час.
Минут через пятнадцать двери распахнулись, и раскрасневшийся Казик уже на ходу кому-то бросил:
– Я же говорил, что это сумасшествие, надо его исправить любой ценой…
Он прошел три шага, вернулся, открыл дверь и сказал еще несколько слов, уже тише. Она поняла только одно: сейчас не время кривляться и выкидывать разные штучки. Бурда вылетел как пуля, ее он даже не заметил или не хотел заметить.
Дольше оставаться было неловко. С независимым видом, бочком, бочком она выскользнула за дверь. Бродила по коридорам, на ходу ловя знакомых чиновников среднего и малого калибра. Один из них сказал: «Еще не все потеряно». Другой, помоложе, буркнул: «Дела очень скверные».
У одного из кабинетов, возле которого никого не было, она услышала громкий голос и приоткрыла дверь. Лысоватый незнакомый человек орал в трубку:
– Обязательно, завтра утром, не позднее чем в двенадцать, текст шифром, лично канцлеру, любой ценой, обязательно приходите…
У Гейсс захватило дух, она оперлась о притолоку, и дверь скрипнула. Лысый господин, не отнимая трубки, покосился на нее, и взгляд его вытаращенных глаз был угрожающ, как дуло револьвера. Гейсс с перепугу хлопнула дверью, убежала и пришла в себя только на лестнице.
Поздним вечером дома, на Саской Кемпе, Гейсс, подобно старьевщице, сортировала добычу последних часов. Жалкие объедки, которых, может быть, и хватило бы на две дневные дозы. Но из всего этого она даже для себя не могла извлечь ничего конкретного. Нет, это немыслимо, чтобы она, в течение нескольких месяцев вселявшая надежду в души тысяч людей, теперь, когда это было так необходимо, и к тому же не кому-нибудь, а ей самой, должна была признаться в полном своем банкротстве.
Она пила черный кофе, вскакивала с дивана, ходила вокруг стола, глядела в окно. В садике перед домом росло несколько лип, над городом расстилалась необычайная темнота, в душе ее было так же мрачно.
Нет, так нельзя! Нельзя, хотя бы из уважения к прожитой жизни, к памяти далекого Тарнобжесского. Нужно стать над повседневностью, решиться на большие обобщения, взглянуть сверху на этот растерянный и униженный до невозможности мир…
Будет или не будет? Осмелится ли тот, кого она в течение двух-трех лет собственным пером защищала от ненависти, охватившей почти всю страну? Осмелится ли он или все-таки возьмется за ум?
Обрывки подслушанных разговоров, чьи-то наполовину забытые высказывания, анекдоты, цитаты из книжек – все перемешалось в голове. Пойди попробуй упорядочить всю эту мешанину, да таи, чтобы получить ответ на один-единственный вопрос: какая чаша весов истории перетянет?
Да, в голове все перемешалось: количество дивизий, самолетов. Кажется, Гитлер вегетарианец. А наша военная промышленность тоже сдвинулась с места… Правда ли, что Гитлер не любит женщин? На что ему Данцигский коридор? Безработицу он ликвидировал… Англичане проигрывают все сражения, кроме последнего… У него трудности с продовольствием, впрочем, немецкая кухня всегда была дрянной… Рузвельт – масон, зато американские фильмы можно смотреть с удовольствием. Советские танки из картона или в лучшем случае из фанеры… Каспшицкого окружают роскошные женщины. У Ромбича тоже есть любовница… Сколько стали дает Рур? Французы испорчены неграми и коммунистами, достаточно присмотреться к жене премьера – настоящая выдра… Цивилизация ограничивает чрезмерный прирост населения и полностью разрешает проблему пролетариата… Наши танкетки отлично приспособлены к польской местности. Может быть, все-таки попробовать договориться – в крайнем случае можно и отдать им этот коридор. Что море? Паршивое, холодное море, лучше выторговать себе что-нибудь возле Одессы… Главное, что в Германии, несмотря ни на что, есть приличные люди, взять хотя бы Геринга. Ночь не принесла ни успокоения, ни ответа на мучившие ее вопросы. Окончательно запутавшись в гуще противоречивых элементов, из которых складывается политическое сознание среднего и даже не среднего европейца, и ослабев от бесконечных волнений и переходов от надежды к отчаянию, Гейсс на рассвете окончательно потеряла голову и решилась на крайность. Ничего не поделаешь, сказала она самой себе, сапожник ходит без сапог.
Она вышла из дому и возле моста Понятовского села в такси. Мост был забит военными обозами, резвые лошади стригли ушами, из щелей подвод сыпалось сено, на асфальте конский навоз. Все это придавало городской мостовой затрапезный вид деревенской улицы где-нибудь в Степане или Малорите во время костельного праздника. Солдатики, сидя на подводах, помахивали кнутами. Гейсс была тронута до глубины души: именно так они выглядели двадцать лет тому назад. Может быть, другие мундиры, более голубое сукно, фуражки… Да и вообще, что тут говорить! Тогда была нужда, горе, а теперь… Она старалась припомнить… Да, каждая повозка выглядела иначе, одна была с решеткой, другая с настилом из досок – видно, служила для перевозки навоза, третья походила на бричку. А тут все – одна в одну, оглобли подогнаны, все дощечки одинаковые…
На мосту была давка, и такси продвигалось с трудом. Нетерпение терзало измученную душу Томиры. Она спешила к цели и в то же время чувствовала какой-то страх и стыд. Она забилась в угол такси, боясь, как бы не увидел ее кто-нибудь из знакомых.
Ее злили эти медленно ползущие, как на похоронах, повозки. Однако она тут же себя за это отругала: можно подумать, что свой стыд и спешку она приносит в жертву «нашим солдатикам».
Дом был на Хожей, она проверила номер – квартира во втором подъезде. Стекла окон всюду крест-накрест обклеены полосками бумаги, стены облеплены инструкциями по противовоздушной и противохимической обороне. Во дворе на кучах свежего песка резвились дети. Приближалось обеденное время, и отовсюду доносились специфические запахи. Едва переводя дух, со страхом озираясь по сторонам – не увидел бы ее кто, – взобралась Гейсс на четвертый этаж и нажала кнопку звонка.
К счастью, пани Мальвина была одна. Среднего роста, с рыжеватыми растрепанными волосами. На бледном, землистом лице горели черные быстрые глаза. Взгляд этих глаз подействовал на Гейсс так, словно она дотронулась до электрического провода. Хозяйка попросила ее сесть и долго всматривалась в клиентку, останавливая нетерпеливым жестом все ее попытки заговорить. Потом машинальным движением стянула покрепче шнуром полы своего грязного бархатного халата, схватила руку Томиры и, почти не глядя на нее, заговорила хриплым, низким голосом:
– Сердце ваше создано для чувств, но вам суждены сильные потрясения и разочарования… остерегайтесь блондинов…
Гейсс хотела было вырвать руку – не за этим она сюда пришла, но при упоминании о блондинах она вся вдруг как-то обмякла и стала с тревогой и интересом прислушиваться.
– Утешение близко… Я вижу его, он высокий, седоватый… Только в третий раз, не раньше, можно позволить поцеловать…
Она закончила, кашлянула и вытерла нос. Ворожея была не старая и, видно, хорошо осведомленная в любовных делах. Гейсс только теперь сказала, что ее привели сюда не личные интересы. Пани Мальвина поморщилась, но за дополнительную плату согласилась и на это. Прежде чем заговорить, она минут пять тасовала, раскладывала и перекладывала карты. А Гейсс, вся под властью ее глаз, голоса и слов о высоком седом блондине, мысленно перебирала своих знакомых и, чувствуя дрожь в ногах и усиленное сердцебиение, с нарастающим ужасом всматривалась в разложенные перед ее носом на столике валеты, дамы, четверки и тузы.
– Великий день приближается. – Голос пани Мальвины стал глубоким и зычным. – Я вижу смерть и уничтожение. Спесивец расставляет войска…
– Значит, будет война! – вскрикнула Гейсс и схватила ворожею за руку. – Наверняка? Прошу, проверьте еще раз, это очень важно!
Пани Мальвина неохотно разложила карты еще раз.
– Будет война. Снова валет пик с восьмеркой. Ничего не поделаешь.
– Но ведь… – Гейсс хотела было уже сослаться на подслушанную ею вчера фразу Казика в министерстве иностранных дел.
– Будет война. – Пани Мальвина посмотрела на Гейсс и кашлянула. – Я вижу битвы, от Варшавы на запад, от Берлина на восток! Горе спесивцу. Близок конец его господства. Человек с золотой головой пронзит его мечом и удобрит захваченные им земли его же пеплом.
Гейсс с трудом ловила воздух. Неизбежность войны совершенно ошеломила ее, но еще сильнее подействовало предсказание ворожеи о победе.
– Как? Как? Человек с золотой головой?
– Карты так говорят. Вот, пожалуйста, бубновый король.
У бубнового короля была величественная седая борода и золотая корона. Но кто бы конкретно это мог быть? Дальнейшие расспросы не дали никаких результатов.
– От карт нельзя требовать больше того, что они сказали, – ответила пани Мальвина.
У ворожеи Гейсс не нашла успокоения. Ясно было только одно: война неизбежна. Пугливо озираясь по сторонам, она покинула густонаселенный дом. Хорошо еще, что не встретила знакомых: для польской Женевьевы Табуи это было бы позором! Кто это, человек с золотой головой? А ведь Мальвина – одна из лучших варшавских гадалок. Нелли ее так расхваливала, да и другие немало говорили об исключительных способностях Мальвины. Пани Дембской она предсказала смерть мужа, Корыбутов предостерегла от жениха дочери. Не может быть, чтобы она сейчас бросала слова на ветер, говорила просто так, лишь бы отделаться. Рано или поздно все раскроется, и к ней никто не станет ходить…
Шум, крик и тревога, словно пыль, повисли в воздухе улицы. Достаточно было раз-другой вдохнуть его, чтобы самому… На стенах, на киосках – плакаты. Маршал Рыдз-Смиглый в фуражке с окантованным козырьком, за ним ряды танков и орудий, над головой самолеты. Стиснутая толпой, Гейсс остановилась. Она никак не могла разрешить свои сомнения насчет предсказания о победоносном исходе неизбежной войны. Хотя ей и очень хотелось этого, но не могла же она, как какая-нибудь светская квочка, поверить просто так, на слово.
Думая все о том же, она разглядывала афиши и газеты. И вдруг ее внимание привлекли две детали: от киоска, разворачивая газету, шел какой-то раскормленный лысый господин, и лысина его на солнце блестела так, что глазам было больно. И на огромной цветной фотографии Рыдз-Смиглого в газете, принимавшего в кабинете какую-то делегацию, голова блестела почти так же, как и у мужчины с газетой.
«Так вот где разгадка! Вот он, человек с золотой головой!» От счастья, что она сама расшифровала мысль ворожеи, не поддалась глупым настроениям, а сама, именно сама обнаружила скрытый смысл слов Мальвины, у Гейсс как будто крылья выросли. Преисполненная благодарности к ворожее, которая своим предсказанием отвела и ей, Томире, какую-то роль в истории, Гейсс сорвалась с места и, полная боевой решимости ринулась навстречу приближающейся исторической буре, раз уж проницательный взор ее оказался в силах разглядеть сияние грядущей зари. Надо действовать.
На Новгородской, около магазина мехов, ее схватила за руку высокая немолодая женщина:
– Ты куда, Томира?
Она не сразу узнала Скарлетт. Жена Бурды так загорела, что кожа ее приобрела цвет темного ореха. От загара ее зрелая красота – кошачье круглое лицо, славянский носик, голубые глаза и знаменитая таинственная улыбка – приобрела какой-то новый, волнующий оттенок. Но Гейсс отнеслась к этому по-своему, по-женски и сразу почувствовала к Скарлетт неприязнь.
– Обожди, – жена Бурды была еще полна курортной медлительности, – я только сегодня вернулась. Казик бесился, посылал по две телеграммы в день. Но в Юрате так красиво, такое чудесное море… Скажи, что тут у вас происходит?
– Кто же, как не Казик, должен это знать?
– Конечно! Но представь себе, что из Юраты я с ним чаще разговаривала, чем здесь. По крайней мере каждый вечер он звонил по телефону. А приехав, я его видела всего пять минут – сразу же умчался. Послушай, насчет войны – это серьезно?
– Да, – ответила Гейсс с суровой, даже грозной миной.
– Что ты говоришь? Наверняка? И никакой надежды?
– Никакой.
– Не может быть! Откуда ты знаешь? Нет, не верю, на взморье все такие беззаботные…
– Дорогая моя, если я говорю, значит, это так. Но ты успокойся, мы все равно войну выиграем. – Недавняя радость, вызванная расшифровкой загадки, превозмогла женский каприз. – Знаешь, я тоже была так взволнована и так измучена всем этим, а теперь знаю твердо: мы победим. Понимаешь? Из самых авторитетных источников…
Скарлетт непременно захотела узнать, из каких именно источников. Ей это было важно не столько для того, чтобы проверить достоверность этих сведений, сколько для того, чтобы как-то заявить о своем общественном положении; жена чуть ли не премьера по меньшей мере должна иметь доступ к тем же источникам государственных тайн, что и эта писака. Но Гейсс уперлась – и ни слова! Разговор становился весьма натянутым, и тут Гейсс допустила большую бестактность: