Текст книги "Кронштадт"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 37 страниц)
– Нормально, товарищ лейтенант, – говорит Фарафонов, вытирая руки ветошью. – Матчасть в порядке. Только вот охлаждение немного подтекает.
– И прилежный Бурмистров героически устраняет подтек, – понимающе кивает Иноземцев.
– Это мы сейчас, товарищ лейтенант, – ухмыляется Бурмистров, звякая ключом. – Сейчас мы новый сальничек…
Старшина мотористов Фарафонов до службы окончил в Москве техникум, у него среднетехническое образование – вещь серьезная. Да и сам Георгий Васильевич, даром что молод, человек серьезный. Он Иноземцеву, когда тот на корабль пришел, очень помог разобраться в механическом хозяйстве. И держал себя при этом тактично. Надо бы то-то сделать, товарищ лейтенант… надо бы то-то с техсклада выписать… Само собой, он подчинялся механику по службе, но, будучи комсоргом корабля, был отчасти и начальством для комсомольца Иноземцева. «Такое вам поручение комсомольское будет, товарищ лейтенант: редактором стенгазеты и боевого листка…»
Квадратный в плечах, с рыжеватыми усами над прямой линией рта, выглядит Фарафонов старше своих двадцати четырех. Иноземцев, конечно, тоже не мальчик, двадцать два скоро стукнет, но первое время он чувствовал себя рядом с Фарафоновым каким-то несолидным… постыдно молодым, что ли… Потом обвыкся в машинном отделении (техника, в общем, несложная – подай топливо, получи нужное число оборотов), к людям привык в ежедневном общении, но в глубине души робел перед старшиной группы. А может, не робостью это называется, а как-то иначе – скажем, признанием авторитета? Трудно сказать. Всегда, сколько помнил себя Иноземцев, был с ним рядом кто-то более опытный и, ну вот, иначе не скажешь, авторитетный. Так было в школе, так и в училище. Так почему бы и не на корабле?
– Давайте поближе, товарищи, – говорит Иноземцев.
Он объясняет мотористам, трюмным и электрикам боевую задачу. На переходе техника должна работать безотказно. У Иноземцева даже получается, как у командира, решительное ударение на первом слоге.
– Безотказно, – повторяет он. – Потому что переход будет трудный…
С досадой он слышит, как забубнили два Степана – старшие краснофлотцы Тюриков и Носаль. Оба они недавно назначены командирами отделений, у Тюрикова левый дизель (отчего и называют его Степан-левый), у Носаля – правый (Степан-правый). Вечно они спорят. По любому поводу, да и без повода тоже, потому что нет ничего легче, чем «завести» нервного, вспыльчивого Степана Тюрикова. Он заводится сполоборота. И язвительный Степан Носаль этим пользуется.
– Ну, что там у вас? – взглядывает на спорщиков Иноземцев. – Неужели помолчать не можете десять минут?
– Извиняюсь, товарищ лейтенант! – восклицает Степан-левый сиплым простуженным голосом. – Носаль вот грит, отсюда до Кракова двести миль! А я грю – триста! Двести – это от Курисари до Таллина!
– Отсюда до Кронштадта двести двадцать миль, – говорит Иноземцев.
– Во! – торжествует Степан-правый. – Я ближе к истине!
– Да тихо вы! – говорит Фарафонов. – Сколько ни есть миль, все будут наши.
– Товарищ лейтенант! – никак не уймется Степан-левый. – А правда, что бомбы, которые мы в Курисари доставили, на Берлин сыпятся?
Это строжайшая тайна. Несколько базовых тральщиков, «Гюйс» в том числе, в середине августа доставили из Кронштадта в Куресааре – порт на острове Эзель – секретный груз. Секреты за борт корабля вообще-то не улетают, но по корабельным каютам и кубрикам расходятся быстро. Да и как их скроешь, если при погрузке было видно: плыли под стрелами портовых кранов ящики с бомбами. А уж бомбы! Таких моряки не видывали – говорили, что в полтонны и даже в тонну весом. А в порту Куресааре груз принимали летчики – голубые просветы на нашивках тоже видны невооруженным глазом. Не требовалось особой сообразительности, чтобы этот рейс сопоставить с оперативными сводками, сообщавшими – уже несколько раз – о том, что наша авиация бомбит Берлин. Разговоров много шло об этих неожиданных бомбежках: ведь с какого расстояния влепили Гитлеру в самый глаз!
– Не знаю, Тюриков, – терпеливо говорит Иноземцев. – Вернее, знаю столько же, сколько и вы. Может, теперь помолчите немного?
– Помолчу, товарищ лейтенант, – застеснялся Степан-левый.
– Вот спасибо. Значит, задачи у нас следующие…
Соседа по каюте, штурмана Слюсаря, конечно, нет. В море Слюсарь торчит безвылазно в ходовой рубке.
Скинув ботинки, Иноземцев раздвигает синюю репсовую портьеру, укрывающую койки – одну над другой, – и забирается на верхнюю. Великое дело – побыть хоть недолго одному. Без Слюсаря.
С первого дня донимает его Слюсарь подначками. Тогда, в первый день, за ужином в кают-компании, только познакомившись и расспросив – кто да откуда, Слюсарь вдруг сделался задумчив, морщины по лбу пустил.
– Никак не могу припомнить слова к одной песне, – обратился он к Иноземцеву. – Мотив помню, а слова – нет. Не поможешь, Юрий Михайлович?
И напел, мерзавец, всем известный простенький мотив: та-ра-ра-ра та-ра-ра-а, та-ра-ра-ра ра-ра…
– «Дайте в руки мне гармонь, золотые планки», – напомнил Иноземцев.
Только этого и нужно было Слюсарю.
– А… не хочешь? – спросил он с добродушной ухмылочкой.
Комиссара не было тогда за столом, комиссар эту словесность не любит, и при нем Слюсарь не решился бы на такую «покупку». А Волков усмехнулся только. И Козырев засмеялся, и другие командиры. А он, Иноземцев, покраснел, промолчал, вместо того чтоб отбрить насмешника.
Вот и с каютой ему не повезло. На переходе из Куресааре в Таллин крупным осколком бомбы пробило борт как раз в том месте, где была каюта инженера-механика. Пробоину заткнули, заделали, но жить в аварийной каюте нельзя, и его, Иноземцева, сунули в каюту к Слюсарю, благо она двухместная. Временно, конечно, до зимнего ремонта. Но до зимы еще надо дожить…
Поспать надо часок, вот что. Иноземцев закидывает руки за голову, закрывает глаза. Привычно плещется, ударяя в борт, вода. Покачивает. Привычно гудит внизу дизель-генератор.
Странно все-таки повернулась у него, Иноземцева, судьба. Учился в хорошем институте, уже к диплому шло, готовился стать кораблестроителем, как вдруг прошлой осенью их курс перевели в Высшее военно-морское инженерное училище имени Дзержинского – в Дзержинку. Согласия не спрашивали. Флоту нужны инженеры-механики, понятно? Как не понять. Раз нужно, значит, нужно…
Поспать! На переходе вряд ли удастся.
Нет, не спится. Мысли снова и снова переносят Иноземцева в Ленинград. Тогда, в июне, была у него хорошая гонка с госэкзаменами, с практикой на Балтийском заводе. Домой удалось уволиться только раз, в начале месяца. А 21-го, в субботу, собрался было, да неудачно: увольнения почему-то отменили. Из дежурки он позвонил домой и услышал Танин голос. «Здорово, сестрица-каракатица», – сказал он. Вместо обычного ответа «Здорово, братец-квадратец» в трубке раздался всхлип, а потом жалобная скороговорка: «Ой, Юрка, хорошо, что ты позвонил…» – «Чего ревешь? – спросил он, еще сохраняя благодушно-покровительственный тон, но уже охваченный дурным предчувствием. – Химию завалила?» То, что он услышал в ответ, поразило его. Пришло из Мурманска письмо от папы, что было в письме, она, Таня, не знает, но мама быстро собралась и уехала в Мурманск. Кому-то позвонила, просила помочь с билетом и вот – два часа назад отправилась на вокзал. «Может, отец заболел там?» – сказал Иноземцев. «Я тоже так подумала, но мама сказала, что нет, папа здоров, просто им нужно срочно повидаться. Тебе велела передать, чтоб не беспокоился… Мне оставила пятьдесят рублей и суп на два дня…» – «Погоди ты с супом, Танька. Сказала она, когда вернется?» – «Сказала, что уезжает на несколько дней… – Таня опять всхлипнула. – Юрка, приезжай… я боюсь чего-то…» – «Не смогу сегодня – увольнение отменили. Ты сдала химию?» – «Да, вчера… четверка…» – «Ну, молодчина. Это последний экзамен? Значит, кончила школу, поздравляю… Почему молчишь? Что надо сказать?» – «Спаси-ибо», – протянула Таня. «И прекрати реветь, слышишь? Завтра я приеду».
Назавтра началась война. В училище был митинг, и сказало начальство на том митинге, что выпуск у них будет ускоренный. И верно, завертелась, закрутилась учебная машина, и в субботу 5 июля стояли уже они в строю в новеньких кителях с лейтенантскими нашивками, и начальник училища вручал им дипломы.
Только 6 июля вырвался наконец Иноземцев домой. От трамвайной остановки на Кирочной несолидно бежал с чемоданом до дома, взлетел на третий этаж – и прилип к запертой двери. Звонил, стучал – ни черта. Горячим потом прошибло его. Что еще стряслось, гос-споди?.. На стук выглянула из своей квартиры соседка, вдова известного полярника. Сказала, что Софья Петровна еще не приехала, а Таня, может, в магазин вышла. «Зайди ко мне, Юра, что ж стучать без толку». Она, соседка, их всех хорошо знала – дом-то был полярников, тут все друг друга знали по зимовкам, плаваниям, по Арктическому институту. «Анна Осиповна, – спросил Иноземцев, – что в Мурманске могло случиться? Почему отец срочно вызвал маму?» – «Почему вызвал, не знаю, – сказала соседка, глядя на Иноземцева сквозь пенсне. – Не похоже это на твоего отца. Я Михал Алексеича давно знаю, с тех пор, как начинали станцию на Тикси. Деликатный он…» – «Вы говорите, не похоже… Что ж тогда? Почему мама уехала с такой срочностью? Тане сказала, что дело не в болезни…» – «Мало ли что, – медленно проговорила Анна Осиповна, подняв седые брови. – В жизни полно неожиданностей, Юрочка».
Через полчаса он увидел Таню с балкона. Она шла быстрой своей походкой, тоненькая и острогрудая, больше похожая на нескладного подростка, чем на девушку, которой почти восемнадцать. На ней было сиреневое платье, открытое до плеч, и белые босоножки. Иноземцев вышел ей навстречу на лестничную площадку, Таня радостно ойкнула, повисла у него на шее.
В квартире было неуютно и пусто, – наверно, оттого, что матери не было дома. Она часто работала дома – редактировала книжки для детей – и заполняла квартиру властным голосом, твердыми шагами, долгими телефонными разговорами с авторами книг.
Отец постоянно бывал в разъездах, командировках – в квартире он скорее был гостем, чем обитателем.
От матери пришла только одна открытка из Мурманска, от 25 июня. Таня уже читала Иноземцеву эту открытку по телефону, теперь же он прочел сам, всматриваясь в быстрый разбег немногих строк и пытаясь проникнуть в их скрытый смысл. «Жду прилета папы с Н. Земли, придется задержаться еще на несколько дней… Очень тебя прошу питаться нормально, не забывай покупать кефир… Ужасно, что началась война…» Ничего тут не было такого, что могло бы помочь догадке. Почему нужно непременно дожидаться возвращения отца с Новой Земли? А если он там застрянет? Если и сама мама застрянет в Мурманске? Ведь там фронт недалеко: Финляндия воюет на стороне Гитлера…
Дымя папиросой, размышлял Иноземцев – уже не над открыткой, а над словами соседки. В жизни полно неожиданностей…
– Ты слышишь, что я говорю? – дошел до его слуха голос сестры. – Светкина мама обещала нас устроить.
– Куда устроить? – насторожился Иноземцев.
– Ой, ты как будто оглох! Мы хотим поступить на курсы медсестер, и Светкина мама…
– Что за дичь ты несешь, Танька? Не на курсы будешь поступать, а в Академию художеств.
Таня с детства чудесно лепила. Пластилин оживал в ее руках, превращаясь в головы знаменитых писателей и героев их произведений. Что-то было в ее манере лепки острое, свое. Последние годы Таня занималась во Дворце пионеров, лепила уже из глины, пробовала работать с камнем. Все ей удавалось, каракатице этакой. Откуда только силы брались в этих ручках-палочках? Танина Пассионария – голова Долорес Ибаррури – года два назад получила первую премию на ленинградской выставке детского творчества. А еще раньше «Пионерская правда» поместила фотографию Танькиного Мцыри. Да что говорить, ее дорога прямехонько вела в Институт живописи, ваяния и архитектуры при Всероссийской академии художеств – там уже знали ее работы.
Придумала тоже, дурочка, курсы медсестер!
– Так война же, – сказала Таня. – Ты пойми: война!
– Ну и что? Раз война, значит, всем надо садиться этот… как его… корпий щипать?
– Какой корпий? – удивилась Таня. – Что это?
Иноземцев и сам толком не знал, что такое корпий, – читал где-то, что щипали его женщины для полевых лазаретов, а теперь вот всплыло в памяти странное словцо. Он велел Тане сидеть дома и приготовить что-нибудь поесть, а сам поехал в общежитие университета, что на проспекте Добролюбова.
Огромный шестиэтажный дом общежития был полон голосов, топота, хлопанья дверьми. Вприпрыжку бежали вниз по лестнице парни с чемоданами. Кто-то сверху орал, перевесившись через перила: «Нинка, Ванечка, где же вы? Давайте все в тридцать вторую прощаться!» За дверью сорок четвертой комнаты гремело радио: «С той поры золотой грезил я о свиданье с тобой…»
Иноземцев постучал, ему открыла розовощекая толстушка Катя.
– Ой, Юра! – улыбнулась, поправляя распущенные белокурые волосы. – А Люси нет, сегодня все девчонки в Эрмитаже работают.
– В Эрмитаже?
– Да. Окна клеят. Ну, полосками крест-накрест. Меня раньше отпустили, я на дежурство заступаю.
– Ты скажи Людмиле, что я заходил. Пусть она мне домой позвонит.
– Передам, – кивнула Катя. И добавила одобрительно: – А тебе идет командирская форма.
В гастрономе на проспекте 25 Октября Иноземцев купил колбасы, батон белого хлеба и плавленых сырков, которые очень любил. Он уже знал, что появились магазины с «коммерческими» ценами, но все же удивился – так дорого все это теперь стоило.
Когда он приехал домой, Таня сидела, поджав ноги, в уголке дивана и читала, свесив на лоб кудряшку-спиральку.
– Юрка, представь, – выпалила она, – в Японии ежегодно полторы тысячи землетрясений!
Восторгом открытия горели ее чистые светло-карие гл аза.
– Я потрясен этим фактом, – сказал Иноземцев. – Давай-ка нормально питаться.
– Давай! – Таня вскочила, отбросив книжку. – Я сварила чудный суп из крабов. В магазинах почему-то полно этой «чатки». Как правильно – «чатка» или «снатка»? На банке можно прочесть и так и этак.
Сладковатый суп из «чатки» Иноземцеву не понравился, но, чтоб не расстраивать Таню, он его похвалил. Потом напились чаю с колбасой и сырками, и тут принесли телеграмму. В ней было три слова: «Приеду завтра мама».
Мама любила краткость («сестру таланта», как она часто напоминала авторам детских книжек, говоря с ними по телефону). Иноземцев позвонил в справочную и узнал, что поезд из Мурманска приходит в десять утра с минутами. А ему, Иноземцеву, завтра в семь тридцать надлежало быть на пристани возле памятника Крузенштерну – оттуда рейсовый катер увезет его в Кронштадт, к месту службы.
– Дьявольщина, – бормотал он, вышагивая по комнате с дымящейся папиросой в зубах. – Вечно это идиотское несоответствие расписаний.
Позвонила Людмила.
– Ну что, – спросил Иноземцев, – весь Эрмитаж заклеила?
– Тебе смешно, – ответила она резковато, – а я валюсь с ног от усталости.
– Люся, я рано утром ухожу в Кронштадт. Может, приедешь ко мне домой?
– Уже завтра тебя отправляют?.. Знаешь что, приезжай в общежитие. Идти куда-то я просто не в состоянии. Посидим в красном уголке…
Домой Иноземцев вернулся поздно. А ранним утром попрощался с сонной сестрой, строго наказал писать в Кронштадт до востребования и чтобы мама сообщила ему о своей поездке в Мурманск.
В Кронштадте, в штабе отряда траления, его немедленно направили на базовый тральщик «Гюйс» инженер-механиком, и уже спустя несколько часов тральщик ушел в море. Таллин, Ирбенский пролив, остров Эзель, снова Таллин. «Гюйс» ставил минные заграждения, проводил за тралом конвои, перевозил войска.
К полудню ветер стих. Носились над внешним рейдом чайки, возбужденные обилием кораблей, кричали хрипло и печально. Еще неспокойна была вода, раскачанная штормом, но уже погасли на волнах пенные гребни. Залив успокаивался. По-северному неярко заголубело небо, и солнце выглянуло из-за белой, мелко надерганной ваты облаков.
Снялся с якорей первый конвой – шесть транспортов с войсками, вспомогательные суда и корабли охранения. Один за другим, кильватерной колонной, задраив по-походному броняшки иллюминаторов, в десятки стереотруб и биноклей обшаривая море и небо, пошли на восток, навстречу своей судьбе. Стая чаек с хриплым хохотом устремилась за ними.
Два часа спустя отправился в путь второй конвой, а вскоре и остальные. Всего шли двадцать два груженых транспорта в охранении канлодок, тральщиков, сторожевых кораблей и катеров-охотников.
Около 16 часов начал движение отряд главных сил с пятеркой БТЩ в голове. Шел крейсер «Киров» с командующим флотом и его штабом на борту, шли лидер «Ленинград», четыре эсминца, несколько подводных лодок, торпедные катера и морские охотники. Покинув рейд, отряд сразу начал обгонять тихоходные конвои, чтобы первым войти в минные поля юминдского заграждения.
Спустя час двинулся отряд прикрытия – лидер «Минск», эсминцы «Скорый» и «Славный», подводные лодки, катера. Построившись уступом, заняли место в голове отряда пять базовых тральщиков, вторым слева – «Гюйс». Уходили в реве вентиляторов, в лязге тральных лебедок, в грохоте рвущихся снарядов: уже подтянули немцы артиллерию на берег полуострова Вимси, кинжалом нацеленного на Аэгну. Снаряды ложились с недолетом. Вставали за кормой уходящих кораблей белые водяные столбы. Обогнув Аэгну, отряд поворотил на восток.
На юте «Гюйса» идет спорая работа. Боцман Кобыльский уже подал краном к срезу кормы красные бочонки буев, тяжелую борону углубителя. Минеры подкатывают по рельсам тележки с решетками-отводителями, с буйками, готовят оттяжки. Тральное хозяйство не сложно, но громоздко. Лейтенант Толоконников поглядывает на секундомер: постановка трала имеет свои нормативы, как и любая другая работа на боевом корабле в походе. Но подгонять мичмана Анастасьева и его минеров не требуется. И когда Анастасьев, все приготовив, докладывает Толоконникову, тот мигом приставляет мегафон к губам и кричит в сторону мостика:
– Трал к постановке готов!
С ветром, с облачком выхлопных газов доносится с мостика густой командирский бас:
– Пошел трал!
Плюхнулись в воду, расходясь в стороны, решетки-отводители. Под быстрый стук лебедки пошла стравливаться с барабана тралчасть – стальной трос, увлекаемый углубителем в темную глубь. Подсекающий трал снабжен резаками, они при движении тральщика должны захватить и перерезать минреп – трос, держащий мину под водой, – и тогда мина всплывет, ее увидят.
Сматывается за борт тралчасть. Под бдительным оком Анастасьева минеры Клинышкин и Бидратый подвешивают к соединительным звеньям – через каждый резак – буйки. Стучит лебедка, маслянисто шуршит стальная нить, уходя в воду, – и вот готово, трал поставлен, стоп лебедка! Два красных буйка, обозначающих ширину протраленной полосы, пенят воду далеко за кормой по обе стороны от кружевной, взбитой винтами кильватерной до рожки.
Теперь – только идти в строю, во все глаза, во всю оптику наблюдая за морем и воздухом, и дай-то бог, чтоб до самого Кронштадта не прерывался однообразно-деловитый стук дизелей.
Но было не так.
Почти сразу за Аэгной увидели: впереди, в восточной части горизонта, бледное голубовато-дымчатое небо будто испачкано грубыми бурыми мазками. Потом далекая картина дополнилась глухими раскатами бомбовых разрывов. Все отчетливее нарастали звуки боя. Теперь Козырев с мостика «Гюйса» видел в бинокль не только дымы отряда главных сил, но и перебегающие частые высверки зенитного огня и столбы воды, выбрасываемые взрывами бомб. Столбы вставали бесшумно, будто во сне, но, спустя секунду-другую, доносились удары, и впервые различил Козырев звенящий призвук в этих ударах – будто не в воду били бомбы, а в металл. Чудилось в отдаленных звонах нечто от древних набатов…
Приблизилось – резко и сразу. Шестерка «юнкерсов» прошлась длинной дугой над отрядом прикрытия, вызвав зенитный огонь, и теперь огонь почти не умолкал до самой темноты.
Там, впереди, горели, тонули разбомбленные транспорты, катера и спасательные суда подбирали людей. Не прекращались атаки самолетов на «Киров». Береговая батарея на мысе Юминда обстреляла его, как только он вошел в зону досягаемости. В ответ заговорили башни «Кирова». Артиллерия меньших калибров была развернута в северную сторону: из финских шхерных укрытий выскочили и понеслись к крейсеру торпедные катера – была отбита и эта атака. Но уже вошли корабли в воды Юминды. Всплывали мины, подсеченные резаками тралов. Протраленная полоса была узкой, да и от плавающих мин становилось трудно уклоняться с наступлением темноты. Подорвался и затонул старейший на Балтфлоте эсминец «Яков Свердлов» – вот где закончилась его долгая служба России. Подорвался новый эсминец «Гордый» – стойкость экипажа спасла корабль от гибели, но ход он потерял, и пришлось другому эсминцу, «Свирепому», взять израненного «Гордого» на буксир.
А отряд прикрытия отбивался от «юнкерсов». Воздушные атаки следовали одна за другой. Заградительный огонь кораблей был плотен, и чаще всего «юнкерсы» сбрасывали бомбы не прицельно. Корабли маневрировали, уклонялись от бомб. Но у тральщиков, идущих с тралами, маневр очень ограничен. Тральщик, тем более «пашущий» в строю, должен идти прямо, заданным курсом. Верно, «юнкерсы» охотились за лидером и эсминцами, а на такую «мелочь», как тральщики, бомб тратили меньше.
Красные буйки «Гюйса» вдруг ушли под воду, резко натянулась тралчасть… рывок…
– Мина! – кричит Клинышкин, первым увидевший, как всплывший черный шар высунул поблескивающую макушку. – Товарищ мичман, мину подсекли! Слева сто шестьдесят!
Начинались минные поля Юминды. Вскоре на «Гюйсе» увидели сразу две плавающие мины, подсеченные, наверное, тральщиками головного отряда. Волна накинула одну опасно близко к левому борту «Гюйса». Навстречу мине протянулся футшток. Вдоль бортов тральщика стоят наблюдатели с футштоками, отпорными крюками, обмотанными на конце ветошью. Мягко, осторожно, чтоб не задеть свинцовые рога-взрыватели, не разбудить дремлющую в черном шаре смерть, наблюдатели отталкивают мину от борта, отводят за корму. А идущий левее сзади морской охотник прошивает ее пулеметной очередью, и она, издырявленная, потеряв плавучесть, идет ко дну.
Но все плавающие мины не расстреляешь, а их становилось все больше и больше…
Еще две штуки подсек трал «Гюйса».
– Расстреливать надо, – ворчит Клинышкин, глядя на мины, качающиеся на волнах (и волны кажутся ему загустевшими, ведь какую чертову тяжесть держат). – Нас как учили? Подсеченные мины – расстреливать… это что же делается… Как суп с клецками…
Где уж там расстреливать мины. Отбиться бы от настойчивых самолетных стай… Завывают сирены на «юнкерсах», два или три устремляются в пике, «Минск» им нужен, эсминцы нужны… «Гюйс» бьет из всех стволов, отрывисто рявкает на полубаке сотка…
Черный дым вымахнул из ближайшего «юнкерса», – не выходя из пике, он с ревом врезается в воду.
– Сбили-и-и! – орет на корме Клинышкин.
Шитов, командир сотки, поворачивает к мостику счастливое, серое от пороховой гари лицо.
– Продолжать огонь! – хрипит Толоконников, сорвавший голос.
Столбы огня и воды. Рев моторов. Орудийный гром.
А солнце давно зашло. На западе, за кормой, за дымами войны, за рыхлой неподвижностью облаков, догорает багрово-красный закат. Восток уже плотно затянут синей вечерней мглой. В той стороне – Кронштадт, спасение, надежный гранит причала. Далеко… А пока что – где-то справа проклятая Юминда, указательный палец, воткнутый в залив, в воду, начиненную минами.
Еще несколько мин подсек «Гюйс». Все больше плавающих вокруг. Тут – глаз да глаз… Свистки и крики наблюдателей с бака, с обоих бортов: мина по носу… мина слева… справа…
Рывок тралчасти – и взрыв за кормой. Мина рванула в трале! Анастасьев махнул рукой Клинышкину, стоящему у лебедки: давай! Выбрать остаток перебитой тралчасти, теперь уже не нужной, чтоб не болталась за кормой. Это уж второй трал, первый перебит взрывом мины в прошлом походе. Все, больше нет. Стучит лебедка, ползет, шурша и вздрагивая, трос, наматываясь на барабан, – и тут впереди слева вымахивает огненный столб и раскатывается грохот. Обдало, толкнуло горячим воздухом. Тральщик, однотипный с «Гюйсом», шедший левым в строю, погружается кормой в воду. Водяной столб опадает, накрывая задранный к небу нос гибнущего тральщика.
– Подорвался «Выстрел»! – кричит на мостике «Гюйса» сигнальщик Плахоткин.
Волков скомандовал рулевому лево на борт и перевел ручки машинного телеграфа на «стоп оба».
– Одерживать!.. Прямо руль!
Оборвался гул дизелей. «Гюйс» скользит по инерции к месту гибели левого соседа. Вода усеяна обломками, чернеют головы людей, спешащих отплыть от гибельного водоворота воронки, которая образовалась там, где ушел под воду «Выстрел».
Остановился «Гюйс», закачался на темной воде. Иноземцев, поднявшийся из машины посмотреть обстановку, замер у левого борта, пораженный картиной ночи. Впереди, милях в двух, горел транспорт, от языка огня бежали, колыхаясь на черной, будто маслянистой воде, отблески розового света. К борту «Гюйса» плыли люди, на их го ловы и взмахивающие руки тоже падал этот розовый свет беды.
Один за другим подплывают уцелевшие моряки «Выстрела». Хватаются за сброшенные с «Гюйса» концы. Боцман Кобыльский пролезает меж леерами за борт. Стоя на привальном брусе, одной рукой ухватясь за леерную стойку, протягивает другую подплывающему краснофлотцу:
– Давай, браток! – Вытягивает сильным рывком из воды. – За стойку держись, теперь подтягивайся… Давай! – вытаскивает следующего. – Да что ж ты… как мешок… Крепче держись! Оглушило тебя, что ли?.. Во… вот так… давай…
Совсем стемнело, погас на западе красный костер заката. Тревожно перемигивались в ночи ратьеры.
И мили не прошли, как новая беда. Рвануло, полыхнуло желтым огнем у борта «Минска». Лидер остановился, потеряв ход, с заклинившимся рулем. Пока экипаж боролся за живучесть корабля, перекрывая пути воде, проникшей в нижние помещения, к борту «Минска» был вызван эсминец «Скорый». Он подошел и подал на лидер буксирные концы, дал ход, канаты натянулись – и тут новый взрыв. «Скорый» вздрогнул, как остановленный на скаку конь, корпус его в середине с длинным и страшным металлическим скрежетом переломился надвое. Сыпались, прыгали за борт моряки, кому посчастливилось быть наверху в минуту катастрофы. С «Минска» спускали шлюпки. «Скорый» уходил под воду. Две неподвижные фигуры виднелись на его мостике – командир и комиссар. Они ушли со своим кораблем.
Мазут расползался по воде, медленно и тяжело горя неживым огнем. Прочь, прочь от горящего пятна, от буруна, вскинувшегося на месте гибели «Скорого», спешили отплыть люди.
Волков, развернув «Гюйс», осторожно подвел его к плывущим. Часть скоровцев была поднята на его борт, часть – на борт «Минска». Выплывшая из облаков луна, скошенная почти наполовину тенью, проложила по воде латунную переливающуюся дорожку. Дорожка протянулась к левому борту «Гюйса», слабо осветив людей на мостике, и людей с футштоками, стоявших вдоль борта, и, ближе к корме, неподвижную фигуру инженера-лейтенанта Иноземцева. Опять он поднялся из машины – что-то неудержимо влекло его наверх. Он видел горящее мазутное пятно, плывущих людей и поодаль – призрачный, окутанный паром силуэт «Минска», возле которого стояло спасательное судно, тоже входившее в состав отряда. Вокруг еще виднелись в лунном свете корабли, они казались странно безлюдными, как бы плывущими сами по себе, а не идущими по воле людей к определенной цели. И сама эта ночь казалась не реальной, данной ночью в череде других ночей, а последней, после которой уже ничего быть не может. Ничего, кроме острого запаха горящей нефти.
Внизу, в недрах корабля, ожили двигатели, забилось, мелко сотрясая палубу, железное сердце. Иноземцев, оторвавшись от грозного зрелища ночи, поспешил в машинное отделение. Лунная дорожка, будто приклеившись к борту «Гюйса», двинулась вместе с кораблем. Это продолжалось недолго: луна снова влетела в облака. Стало темно и холодно.
«Луге» днем повезло: бомбы рвались по обоим бортам, но прямых попаданий транспорт избежал. Капитан умело маневрировал. Расчеты двух зенитных автоматов и трех ДШК тоже умело работали.
– Повезло, – сказал Чернышев своему меднолицему спутнику, когда стало темнеть и утих вой «юнкерсов» в небе. – Ясно тебе, Речкалов? Повезло нам.
Они не видели, что происходило на воде и в воздухе: никого из пассажиров на верхнюю палубу не выпускали, – но, конечно, слышали рев моторов, стук зениток, протяжные грохоты бомбардировок.
Все это время Чернышев с Речкаловым сидели в коридоре жилой палубы напротив входа в кают-компанию. Тут горел тусклый плафон. Чуть поскрипывала переборка, на ней, над головой Чернышева, висели ярко-красный огнетушитель и свернутый спиралью серый пожарный шланг. Из кают-компании, превращенной в лазарет, доносились стоны раненых. Много их было на «Луге», все каюты были ими забиты.
К Чернышеву и Речкалову подсел маленький курносый ефрейтор с облупившейся звездочкой на мятой пилотке. Правая рука у него висела на грязной перевязи. Здоровой рукой он вытащил из кармана многократно сложенную эстонскую газету, сказал, часто моргая и улыбаясь:
– Эх, бумага есть, а табачку нету. Не разживусь ли у тебя, отец?
Чернышев экономно отсыпал ему махорки из кисета, свернул цигарку, дал прикурить. Ефрейтор затянулся с наслаждением.
– Спасибочко, – сказал. – А то у меня уши опухли не куримши.
– Вам что же – не выдают табаку?
– Как не выдают? Положено. Но сам посуди, отец, какое снабжение на передке, когда цельный месяц из боя не вылазишь?
Бычков – так его звали – был рад-радешенек, что спасся, что рана легкая, что теперь на Большой земле малость отдохнет в госпитале, «жир нарастит на кости», а уж потом можно «обратно воевать». Рассказывал, как с боями отступали они от станции Тапа аж до таллинской окраины, где трамвайная последняя остановка. И несколько раз все с новыми подробностями принимался о танках рассказывать, как они шли по картофельному полю, а он, Бычков, со своим пулеметом и вторым номером сховался на дне траншеи, а потом, когда танки прошли, высунулся и уложил пехоту, – почитай, цельный взвод, – которая перла за танками. А по танкам этим ка-ак вдарит артиллерия, морская, говорили, – так от них «одни шкилеты»… Тогда-то его, Бычкова, и поранило – надо же, осколком от своего снаряда… Ну, дела (крутил он весело головою)!
И опять, окутываясь махорочным дымом, начинал сначала, как шли они по картофельному полю…
А Чернышев ему и еще двум легкораненым, заявившимся на махорочный дух, о своем рассказал. Как из Кронштадта в июле месяце послали группу судоремонтников в Таллин. Он-то думал – по ремонту, по корпусной, стал быть, специальности, – ан нет. На Таллинском судоремонтном заводе излишки техимущества накопились. Надо было, стал быть, разобрать, что к чему, упаковать все это как полагается и погрузить на суда, в Краков отправить…