Текст книги "Кронштадт"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 37 страниц)
– Штурман! – крикнул Козырев в сторону «чулана». – Остановлен левый дизель. Учтите потерю скорости!
Дрянь дело (думает он). Отстанем теперь. А впереди Юминда…
Он хмуро смотрит на удаляющийся гакабортный огонь впереди идущего тральщика, на еле заметные силуэты двух морских охотников, тоже уходящих вперед.
Теперь, когда работал лишь один дизель, рулевому стало еще труднее удерживать корабль на курсе. «Гюйс» как бы стремился вырваться из рук и опасно развернуться правым бортом к волне. Но Лобастов не давал кораблю разворачиваться лагом к волне. Широко расставив ноги, он, как влитый, стоял у рулевой колонки. Упрямо держал тральщик на курсе.
Неподалеку от него маялся вахтенный командир Галкин. Желудок чуть ли не к горлу подступал, ноги подгибались, в голове было мутно. Неудержимо хотелось лечь. Но лучше уж за борт броситься… «Сволочь, – мысленно сказал Галкин сам себе. – Сволочь ты… Убью, если свалишься…»
Козырев видел, что вахтенному командиру плохо. И было у него искушение прогнать Галкина с мостика – пусть проваливает, желторотый птенчик… Толку все равно никакого… Призвал себя, однако, к терпению. Ему-то, Козыреву, тоже было плохо… Скоро отряд уйдет вперед, и он один останется на минных полях…
Проклятая качка. Проклятая ночь. Проклятая Юминда.
– Ну, что у вас, механик? – рычит он в переговорку.
– Сейчас пустим двигатель на семи цилиндрах, – отвечает снизу Иноземцев.
– Дотянет до Гогланда на семи?
– Надеюсь.
– Отвечайте как следует, механик: дотянет или нет?
– Дотянет.
Это другой разговор. А то – «надеюсь»… Какие могут быть надежды в боевом походе?
На мостик поднимается Балыкин.
– Ну, что там? – бросает Козырев.
– Лопнул в шестом цилиндре стакан.
– Вечно этот говенный цилиндр, – ворчит Козырев.
– Меры приняты быстро. Отсоединили штоки, пустили дизель на семи цилиндрах. Достается мотористам…
– Хорошо хоть, что механик у нас толковый.
– Специальность знает, – сдержанно соглашается Балыкин. Он смотрит на Галкина, вцепившегося в ограждение мостика: – Как бы за борт не сыграл.
Да, Галкину совсем худо. Перегнулся через поручни. Лица его не видать, но Козыреву чудится мучительная гримаса. Не прогнать ли его в каюту? Пусть отлежится…
Галкин выпрямился. Шагнул к рулевой колонке, посмотрел на картушку компаса – проверил, точно ли на курсе лежит корабль. Пересилил себя…
– Ничего, ничего, – пробормотал Козырев. – Сделаем из птенчика боевого офицера.
Балыкин услышал, головой покачал:
– Опять это словцо. Ох, командир…
Желтый всплеск огня полоснул по глазам. Грохот взрыва раскатывается, заполняя пустое пространство ночи. В быстро убывающем свете видно, как впереди, примерно в миле, носом в воду уходит тральщик и сыплются вскинутые взрывом черные обломки.
– «Фугас» подорвался! – кричит сигнальщик Плахоткин.
Минут через десять «Гюйс» подошел к месту катастрофы. Тут уже крутились морские охотники, подбирая плавающих людей с затонувшего тральщика. «Гюйс», за стопорив ход, тоже начинает трудную работу спасения. Шторм ревет, норовит развернуть корабль лагом к волне. Лобастов у штурвала упрямо удерживает тральщик против волны. А верхняя команда во главе с боцманом вытягивает из беснующейся, покрытой пеной воды человека за человеком…
28 октября два базовых тральщика выгрузили в гавани Ораниенбаума батальон, снятый с Ханко.
Верно учуял Козырев: пока тральщики стояли на Ханко, произошло нечто важное. Ставка разрешила военному совету Балтфлота начать эвакуацию гангутского гарнизона. Вот почему полетела из Кронштадта шифровка, предписывающая отряду кораблей не принять на борт раненых, как было приказано раньше, а срочно вывезти стрелковый батальон для укрепления Ораниенбаумского плацдарма.
Так началась эвакуация Ханко.
Много труда вложили гангутцы в оборону этого лесистого, скалистого полуострова, политого кровью и потом. Теперь они уходили – непобежденными, не знающими горечи поражений. Их ждали промерзшие окопы Ораниенбаумского «пятачка». Ждали свинцовые метели Невской Дубровки. Ждал кронштадтский лед.
Еще три раза ходил «Гюйс» на Ханко в составе больших отрядов.
Штормовыми ночами гибли под Юминдой корабли. На глазах у Козырева взрывом мины на эсминце «Сметливый» оторвало нос. Еще взрыв – и эсминец стал погружаться. «Гюйс» был набит ханковцами, но принял на борт еще сотню моряков из команды «Сметливого» и шедших на нем гангутских бойцов.
Батареи Макилуото и Юминды обстреливали проходящие мимо корабли.
Были темные ночи, когда не видно ни зги.
Были и лунные ночи, когда за несколько десятков метров наблюдатели замечали плавающие мины – подсеченные резаками тралов и сорванные с минрепов штормами.
Все гюйсовцы, кто не нес вахту, наблюдали за минами. Стояли вдоль бортов со связками коек, с футштоками и отпорными крюками, обмотанными ветошью, и отпихивали, отталкивали от корпуса плавающие мины.
И был последний поход, самый трудный. Вечером 2 декабря с Ханко вышел большой отряд кораблей, снявший с полуострова остаток гарнизона. Гангут опустел. Некоторое время Козырев видел с мостика «Гюйса», как что-то горело на покинутом полуострове. Потом берег затянуло ночной мглой.
В этот раз «Гюйс» шел в колонне замыкающим. Ветер был злой, со шквальными порывами до семи баллов. Юлила в низком небе луна, то ныряя в косматые облака, то сбрасывая с себя их рваные клочья и резким светом, будто прожектором, освещая караван. В середине каравана, грузно покачиваясь, шел крупный транспорт, тяжело груженный турбоэлектроход, вывозивший основную массу гангутского арьергарда. Козырев видел в нескольких кабельтовых впереди его высокую округлую корму, его солидную, как городской дом, надстройку. Недобро распылалась луна, и было нечто тревожное в ночном беге облаков по ее диску.
Во втором часу ночи в тралах головных тральщиков стали рваться мины. Походный ордер сломался: Козырев увидел, как транспорт взял влево, на ветер, и у него мелькнула мысль, что такой маневр опасен. Транспорт выходил из протраленной полосы. И тут полыхнуло желтым огнем у правого борта транспорта, раскатился взрыв. Эсминец «Славный», шедший перед «Гюйсом», направился к транспорту, туда же повернул свой корабль и Козырев.
Прогремел второй взрыв, теперь у кормы турбоэлектрохода. Было похоже, что повреждена машина: транспорт потерял ход, его стало разворачивать волной поперек курса. Тревожно мигали ратьеры. С флагмана – эсминца «Стойкий» – командир отряда приказал «Славному» и «Гюйсу» взять подорвавшийся транспорт на буксир. Стали на малом ходу сближаться, и боцманы обоих кораблей орали людям на носу транспорта, чтобы приготовились принять буксирный конец.
Но минная банка, как видно, была густая. В медленном своем дрейфе турбоэлектроход напоролся на третью мину – она взорвалась где-то в глубине, под корпусом, протяжно и глухо. «Славный» стал на якорь. «Гюйсу» и еще одному тральщику командир отряда приказал протралить место вокруг транспорта. Ныряла в тучи и вновь выплывала луна, и не было конца этой проклятой декабрьской ночи. В трале «Гюйса» взорвалась мина. Снова «Славный» приблизился к транспорту, чтобы взять на буксир. Но минное поле не отпускало свою добычу. Четвертый взрыв был страшен. Из-под носа турбоэлектрохода взметнулся водяной столб, рваные куски обшивки. Что-то грозно заскрежетало, явственно донеслись крики.
Транспорт заметно осел и накренился на правый борт. Издырявленный взрывами, сильно разрушенный, потерявший ход и управление, он все еще держался на плаву: система водонепроницаемых отсеков не давала ему затонуть. Но от буксировки пришлось отказаться. И оставалось одно: снять с транспорта как можно больше людей.
К правому, накрененному борту стали подходить тральщики, и на их узкие, пляшущие на волнах и без того переполненные гангутцами палубы посыпались с транспорта люди.
«Гюйс» подходил дважды. Штормовой волной его накинуло на борт транспорта – хорошо, что проворный Кобыльский успел вывесить кранец, смягчивший удар. На «Гюйсе» было более трехсот гангутцев – теперь они теснились, давая место морякам и пехотинцам, прыгавшим с высокого – все еще высокого – борта турбоэлектрохода. Десятки рук подхватывали летевших вниз. Но тральщик мотало на волнах, отбрасывало, и кто-то, не рассчитав прыжка, оказывался в ледяной воде. Кого удавалось вытащить, а кого – нет.
Это продолжалось долго. Отвалится один тральщик, перегруженный сверх меры, – подходит другой. Уже была на исходе ночь и в ветреном клочкастом небе побледнела луна, когда «Гюйс» подошел второй раз к обреченному транспорту. Слишком много еще людей – слитная черно-серая масса на спардеке, на шлюпочной палубе – оставалось там. И Козырев знал: он последний. Остальные корабли отряда уже начали движение к Гогланду. «Гюйс» был последним – утлый островок спасения в ревущем, стонущем, гибнущем мире.
И, оцепенело глядя с мостика, как сыплются, сыплются с транспорта люди на палубу «Гюйса», на головы и плечи, на протянутые руки, Козырев медлил. Тральщик был перегружен опасно, он принял – по примерному подсчету Толоконникова – уже более шестисот бойцов с транспорта, а Козырев медлил, медлил…
– Андрей Константинович, – тронул Толоконников его за локоть. – Больше нельзя. Сидим выше ватерлинии. Корабль не выдержит.
Козырев кивнул. Потянул ручку машинного телеграфа на «левый малый назад». Железный голос дизеля быстро заговорил: «про-щай-те-про-щайте-про-щай-те…»
Козырев отвернулся от транспорта. Он слышал крики, гул голосов, и этот гул стихал. Еще минуты – и только стук дизелей, и свист ветра, и обвалы воды.
Сквозь неутихающий шторм полным ходом шел «Гюйс», догоняя ушедший вперед отряд. Спасенные забили все помещения корабля – кубрики, машину, тральный трюм, даже на мостике притулились в углах гангутцы, – Козырев молча смирился с этим вопиющим нарушением корабельного порядка. Верхняя палуба была черна от шинелей. Такой тесноты не было и в августе.
Рассвело. Низкое солнце, сменив луну, начало бег в дымных клочьях облаков. Вдруг вывалился, будто из дырявого серого мешка, самолет. Гул его моторов возник внезапно, мигом вскинулись кверху сотни бледных лиц. «Юнкерс» разворачивался для атаки. И тут лейтенант Галкин неузнаваемо зычным голосом, от которого вздрогнул даже боцман, скомандовал артиллеристам к бою, и застучали тридцатисемимиллиметровки, рявкнула сорокапятка. Гангутцы тоже без дела не сидели. Из ручных пулеметов, автоматов и винтовок подняли такую пальбу, что, наверное, в Хельсинки было слышно. Тральщик ощетинился частоколом огня – как щетинились некогда копьями корабли викингов. «Юнкерс», не закончив боевого разворота, ушел к юго-западу. Решил, должно быть, не связываться с сумасшедшим кораблем.
Крепчал ледяной ветер. Через низко сидящую палубу перекатывались волны. Гангутцы жестоко мерзли. Боцман повыгонял согревшихся из кубриков, а вместо них пустил замерзающих, и так он менял их местами еще раза два.
И только к вечеру встал из серой штормовой воды фиолетовый горб Гогланда. Вскоре измученные пассажиры «Гюйса» сошли на деревянный пирс.
А спустя двое суток корабли покинули Гогланд и вслед за ледоколом «Ермак», встретившим их у кромки льда, длинным кильватерным строем потянулись в Кронштадт. За ночь последнего перехода толстым слоем льда покрылись их такелаж и леера, обледенели палубы и надстройки. Морозным утром шестого декабря «Гюйс», корпусом расталкивая мелкие льдины, вошел в дымящуюся черную воду Средней гавани.
Ошвартовались. У сходни, перекинутой на стенку Арсенальной пристани, встал боцман Кобыльский.
– Топай, гангутцы! – возгласил он. – Сходи на родную кронштадтскую землю.
– Спасибо, что довез, извозчик, – бросил ему, проходя мимо, чернобородый мичман.
– Для вас, товарищ мичман, всегда готовы запрягать! Братцы, с Мариуполя есть кто?
В ответ голоса:
– Не, мы скопские… Мелитополь есть…
– Это ж надо, – сокрушается боцман. – Никак земляков не найду.
– Рязань подойдет, старшой?
– Проходи, косопузый, – говорит Кобыльский. – По будке видно, что ты с Рязани.
Бойкий малый из идущих по сходне бойцов интересуется:
– Мариуполь – это где селедку заместо компота кушают?
– В Мариуполе, сынок, – с достоинством отвечает Кобыльский, – таких шустрых, как ты, полетанью выводят.
На мостике сигнальщик Плахоткин, прислушивающийся к разговору, прыскает, рассыпается мелким смехом.
Потянулась по заснеженным кронштадтским улицам, мимо исклеванных осколками домов, мимо баррикад и дзотов, зияющих узкими бойницами на перекрестках, длинная колонна гангутцев.
Слышны голоса:
– Добрались наконец до Большой земли… Это Краков-то Большая земля?.. Я тут на Литках два года трубил… А я – в СНиСе… Эх, Кронштадт, Кроншта-адт, снова, значит, свиделись…
Тем временем к колонне сбоку пристраивались мальчишки.
– Здорово, пацаны кронштадтские! – гаркнул давешний бойкий малый из колонны.
Никто из мальчишек не отвечает на приветствие. Только просят негромко:
– Дяденьки, хлеба…
– Сухарей…
– Хлеба кусочек…
Приумолкли разговоры в гангутской колонне. Бойкий малый всмотрелся в паренька, идущего рядом: потухшие недетские глаза под треухом, надвинутым на брови, резко обтянутые скулы, острый подбородок.
– Мы, понимаешь, тонули по дороге, – как бы оправдываясь, говорит мальчишке бойкий гангутец. – Все, что было, побросали. Ничего у нас нет, никакого имущества…
На другой день после возвращения с Ханко радио сообщило:
КОНТРНАСТУПЛЕНИЕ НАШИХ ВОЙСК ПОД МОСКВОЙ!
Весть мигом облетела корабль. Радость какая! Вот оно, вот оно – наступление! Боцман Кобыльский выскочил на верхнюю палубу с гитарой и, не щадя струн, извлек бурный туш. Наступление! Ребята, работавшие на юте, вразнобой закричали «ура-а-а!». Клинышкин сгреб подвернувшегося под руку Бидратого и чмокнул в плохо выбритую щеку. Бидратый вытер щеку, засмеялся, изумленно глядя по сторонам. Из люка машинного отделения полезли наверх мотористы, трюмные. Орали, шапки бросали, легонько тузили друг друга. Наступление! Боцман наяривал, рвал струны. В затянутое сплошной облачностью декабрьское небо взлетел любимый «Синенький скромный платочек».
Появились командиры, и тут же, на юте, возник сам собой митинг. Балыкин, сдержанно сияя, сказал:
– Внимание, товарищи! Сейчас Совинформбюро сообщило «В последний час», что началось наше…
Весь день только об этом и были разговоры на «Гюйсе». Теперь что же – теперь вперед! Лето было ихнее, зима будет наша. Наша, наша зима! Немца погоним вспять. По заснеженным дорогам, по лесным тропам, по смертным полям – пойдем вперед…
А спустя два дня из штаба ОВРа сообщили, что Козырев утвержден в должности командира корабля. Военный совет флота дал высокую оценку действиям базовых тральщиков в ханковских походах, в том числе и «Гюйса».
Не так-то часто доводилось морякам малых кораблей видеть большое начальство – а тут на «Гюйс» вдруг, без всякого предупреждения, заявился начальник штаба флота. Это был пожилой контр-адмирал из бывших офицеров, сутуловатый, с сухим лицом и аккуратно подстриженными седыми усами. По звонку вахтенного Козырев выскочил из каюты и побежал к трапу встречать контр-адмирала. Тот, не дослушав рапорта, пожал Козыреву руку и сказал:
– Я знал командира Волкова. Хороший моряк. Теперь вижу, что у него достойный преемник. Я доволен вашими действиями, старший лейтенант.
От неожиданной похвалы Козырев качнулся даже. Как от удара взрывной волны. Летом, в июле, «Гюйс» некоторое время участвовал в оборудовании минной позиции у Гогланда и находился в оперативном подчинении у этого самого контр-адмирала – он тогда командовал «Восточной позицией». Волков не раз бывал у него на докладах и инструктажах. В октябре, став начальником штаба флота, контр-адмирал занялся разработкой плана эвакуации Ханко. Со свойственным ему педантизмом он изучил обстановку на театре, сложившуюся после ухода флота на восток, и в течение эвакуации гангутского гарнизона контролировал ее оперативное обеспечение. И хотя конвои несли потери, неизбежные из-за плотности минных заграждений, в целом операция была признана успешной. Теперь контр-адмирал, видимо, считал своим долгом побывать на отличившихся кораблях и поблагодарить их экипажи.
Он велел собрать личный состав «Гюйса» на юте и обратился к строю с короткой речью. Говорил контр-адмирал негромко, лишних слов не употреблял.
– Товарищи моряки, – сказал, обведя строгим взглядом замерший строй. – Мы воюем седьмой месяц. Противник сильный, прижал нас крепко. Но флот мы сохранили, Питер держим. И удержим. – Начштаба коротко рубанул сжатым кулаком. – Началось наше наступление, немца отбросили от Москвы. Теперь все видят: немца можно бить. И мы побьем! С такими моряками, как экипаж «Гюйса», непременно побьем!
Морозный ветер холодил лица гюйсовцев. Они часто слышали слова о долге: «вы должны… ваш долг обеспечить… выполнить свой воинский долг» – это были слова понятные и привычные, как сталь палубы, как лязг тральной лебедки, как требовательный звон колоколов громкого боя. Они и выполняли долг, то есть просто делали свою трудную работу, стараясь, чтобы корабельная техника – разнообразные механизмы войны – работала безотказно. Они и сами были безотказны – но, конечно, не задумывались об этом. И теперь, когда пожилой адмирал сказал, что они хорошие моряки («с такими моряками, как экипаж „Гюйса“» – это ведь похвала, да еще какая), они как бы посмотрели на себя и свою работу со стороны. Им было приятно это. Морозный ветер холодил молодые лица гюйсовцев, они стояли в строю локоть к локтю, и, когда адмирал от имени военного совета выразил им благодарность, они нестройно, но с чувством выкрикнули: «Служим Советскому Союзу!»
Потом начштаба беседовал в кают-компании с комсоставом. Он сидел у торца стола, на командирском месте, сухощавый, со строгими светлыми глазами, с орденом Красного Знамени на кителе, и слушал доклад Козырева о повреждениях и нуждах корабля. Кое-что записал себе в блокнот. Но не обещал ничего такого, что могло бы облегчить предстоящий ремонт. Наоборот, говорил о трудностях с электроэнергией, с материалами, с рабочей силой на Морзаводе.
– В стратегическом плане, – говорил он негромко, – общая обстановка в связи с нашим контрнаступлением под Москвой, по-видимому, меняется. Что это значит? Стратегическая инициатива перейдет к нам. Думаю, что Ставка разрабатывает и новые удары по противнику. Но здесь, на Ленфронте, у нас пока нет достаточных сил для крупной наступательной операции. Пока таких сил нет, – повторил начштаба. – И обстановка остается очень тяжелой. Продовольствие в Питере на исходе. Нормы в третий раз урезаны. До голодного предела. Противник, как вы знаете, пытался прорваться к Новой Ладоге и замкнуть второе кольцо блокады. Именно там, под Тихвином и Волховом, сейчас решается судьба Ленинграда. Значит, и Балтфлота. Могу вам сообщить: противника удалось отбросить. Сего дня утром немцев выбили из Тихвина.
– Это здорово! – вырвалось у Козырева.
– Это очень серьезно, – продолжал контр-адмирал. – Потому что сохранена единственная нить снабжения – ладожская трасса. По льду уже вторую неделю идут в Питер машины с продовольствием. Мы получили указание подготовить автоколонну тыла флота. – Он обвел взглядом повеселевшие лица командиров. – Не надо преждевременно радоваться. Подвоз продовольствия, топлива и других видов снабжения пока еще крайне недостаточен. Нам предстоит очень трудная зима. Предстоят – буду говорить прямо – голод и холод. Блокада будет испытывать нас на прочность и физически и морально. В этих условиях командование флотом ставит задачи… – Он коротко их перечислил. И закончил: – Мы выстояли осенью. Мы должны выстоять зимой и подготовить корабли, все силы флота к весенне-летней кампании. К решающим боям. – Начштаба посмотрел на часы. – Вопросы есть?
Он выждал секунды три и собрался было закончить беседу, как вдруг поднялся Иноземцев:
– Разрешите, товарищ контр-адмирал? Инженер-лейтенант Иноземцев.
– Слушаю.
– Это трудный вопрос, который… – Иноземцев запнулся. – Я понимаю, что и ответить нелегко…
– Короче, лейтенант.
– Товарищ контр-адмирал, – набрался он духа, – как могло случиться, что мы позволили противнику засорить залив минами?
Начальник штаба нахмурился, постучал пальцами по столу.
– Вопрос действительно трудный. Но ответить можно. – Он подошел к карте, висевшей на переборке, обвел пальцем Финский залив. – Вот южный берег, он почти весь занят немцами. Вот северный берег. Вам известно, что такое «фланкирующее положение»? Такое положение занимает Финляндия, нависая над заливом. Оно позволяет наносить удары из шхерных укрытий. Позволяет скрытно ставить мины на наших коммуникациях. Мы не можем отгородиться сплошным забором из сторожевых кораблей и катеров. Такими силами флот не располагает. – Он посмотрел на Иноземцева: – Вы командир бэ-че пять? Советую, лейтенант, поменьше забивать себе голову такими вопросами, а настойчиво заниматься ремонтом корабля. Свободны, товарищи командиры.
Козырев проводил контр-адмирала до трапа и вернулся в кают-компанию. А там шел горячий разговор, Балыкин «снимал стружку» с Иноземцева. И правильно делал! Козырев и сам кипел от негодования и желал «выпустить пары» на механика, трепача этого, шпака окаянного, не умеющего держать язык за зубами.
Иноземцев обиженно отбивался от Балыкина:
– А вас не волнует, почему залив набит минами?
– Еще раз говорю: не ваше это дело! – Балыкин грозно повысил голос. – Ваше дело – электромеханическая боевая часть корабля, понятно, нет? А в тактику боевых действий не лезьте!
– Я должен зажмуриться, уши заткнуть, чтоб не видеть и не слышать, что делается? – упорствовал Иноземцев. – Почему я не могу спросить у сведущего человека…
– Да не принято, механик, – прервал его Козырев. – Не принято задавать начальству такие вопросы – дескать что же вы недоглядели, позволили противнику то-то и то-то. Такой вопрос вправе задать вышестоящие – нарком, Ставка, – а не языкастый лейтенантик. Начштаба человек сдержанный, старого мушкетного пороху адмирал, он с вами вежливо обошелся. Другой на его месте оборвал бы так, что вы бы штаны измарали!
Иноземцев, побагровевший, вытащил платок, вытер испарину со лба.
– Позаботьтесь о своих штанах, – буркнул он.
Как ни мудри, как ни рассчитывай каждую крупинку, а все равно пайка, выдаваемого по карточке на декаду, хватало лишь на три-четыре дня, от силы – на пять. Александре Ивановне удавалось, да и то не всегда, растянуть паек на неделю. Пока не выпал снег, она ходила за Кронштадтские ворота, там, в поле, собирала траву и варила из нее суп, кисло-горькое зеленое варево с добавкою горстки сечки и капли черного масла, а чаще и без всякой добавки. Но с каждым днем становилось меньше травы, лысело поле: не одна Александра Ивановна стригла его. А потом густо повалил снег, накрыл остров Котлин толстым белым одеялом.
От соседки слышала Александра Ивановна про горчицу: получаются, дескать, из нее лепешки, смотреть противно, есть тошно, а зато – сытно. Было у Александры Ивановны припрятано граммов двести чечевицы – на самый черный день, чернее которого не бывает. Сегодня подумала было: вот он, наступил, до 10 декабря еще целых три дня, а в доме пусто, хоть шаром покати. Утром, отправляя Василия и Надю на работу, напоила их чаем с последнею конфетой «пралине́», с собой дала по ломтику хлеба – и все. Соврала Василию, что и себе корку оставила.
Уж совсем было решилась пакетик с чечевицей извлечь из загашника, да что-то рука не поднималась. Не шла рука, будто объятая предчувствием еще худших дней. Между тем наступал вечер, на улице стемнело по-зимнему рано, скоро придут с работы Василий с Надей.
Александра Ивановна разожгла на кухне плиту, поставила чайник с водой и задула керосиновую лампу. Керосин где теперь достанешь, последние остатки догорают, – а из плиты хоть и неровный, а свет. Более не колеблясь, вынула из пустого шкафчика картонную коробку с горчицей и высыпала в тазик. Налила кипятку, добавила – не с соседкиных слов, а по собственному разумению – щепотку ячменного кофе, завалявшегося на Лизиной половине кухни, растерла, размешала. Получился вязкий, цвета грязи комок.
Как раз когда шлепнула на горячую сковороду первую оладью, раздались в коридоре шаги. Что-то не похожи на Надины – не быстрые. И на Василия не похоже.
– Что это? – спросила Надя, войдя. От нее уличным холодом пахнуло, морозом.
– Да так, – не оборачиваясь, ответила Александра Ивановна, – вроде оладий. Отец тоже пришел?
– Нет. Он сказал, работы много, позже придет.
Надя пошла к двери, и Александра Ивановна подумала, что таких вот шаркающих шагов у Нади никогда прежде не замечала. Теплая суконная юбка, что сама она для Нади сшила, показалась ей обвисшей, а при последней примерке ведь как туго обтягивала.
С горькими мыслями женщине совладать нетрудно, если стоишь у плиты и печешь лепешки. Но если «теста» всего-то на пять «оладий»?
Отодвинув сковороду с огня, Александра Ивановна экономно подкинула дров в красный зев плиты и долила чайник.
Чаю в доме не было ни крошки, уже с месяц пили кипяток, а Василий приспособился пить с ломтиком хлеба, крупно посыпанным солью. «Доходчивей получается», – говорил он.
Тихо было в доме и темно, только поленца в плите потрескивали. От тишины этой и темноты Александру Ивановну охватило вдруг тревожное чувство. Лучиной зажгла керосиновую лампу и, неся скудный кружок света, вошла в комнату.
Надя у себя за загородкой лежала на кровати, свернувшись клубком. Александра Ивановна поставила лампу на край столика и присела к дочери на кровать.
– Попросить тебя хочу, Надя, – сказала она, сидя прямо и неподвижно. – Отца одного не оставляй, слаб он очень.
– Не могу же я весь день за ним…
– Само собой. Я говорю: как работу кончаешь, заходи за отцом, и вместе домой приходите.
Надя кивнула.
– Сегодня в «квадрате», – сказала она после паузы, – возле кочегарки поскользнулся слесарь один… Сидоренко… упал и лежит. Стали поднимать его из сугроба, а он мертвый…
– Мужчины хуже голод переносят. – Александра Ивановна покачала головой. Опять ей вспомнилась Надина шаркающая походка. – Надюша, – сказала тихо, – ну а ты-то как?
От необычно мягкого ее тона что-то дрогнуло у Нади на лице.
– Что я? Как все, так и я… – то ли со слабым вздохом, то ли с потаенным стоном ответила Надя еле слышно.
Александра Ивановна медленно нагнулась над ней, в глаза всмотрелась:
– Не поддавайся, доченька, душу себе не трави. Ты молоденькая, все еще у тебя впереди…
– Что впереди? Все у меня позади… – Надя вдруг приподнялась порывисто, обхватила шею матери, щекой к щеке прижалась. – Молодость свою мне жалко, мама.
– Не надо так, не надо, Надюша, – гладила Александра Ивановна ее по русым, слабым светом пронизанным волосам. – Кончится ведь все это… Вон уже их от Москвы отогнали, скоро и здесь, у нас…
Она почувствовала – щека стала мокрой.
– Хотела я из Кронштадта уехать, – всхлипывая, говорила Надя. – Олина тетка в Харьков нас звала… Да все равно куда, лишь бы уехать, уехать…
– Что ты заладила, чем тебе плох Кронштадт? Мы с отцом всю жизнь тут живем и не жалуемся.
– Вы и не хотели другой жизни…
– Да тебе-то какая нужна?
Надя молча плакала.
– Сама не знаешь, чего хочешь. – Александра Ивановна вытерла ей платком глаза. – Девушке, как ты, молоденькой, неопытной, лучше быть на глазах у родителей. Но мы с отцом согласились отпустить тебя в Ленинград. Если б не война, так бы оно и было – поступила бы на врача учиться. Кого ж, кроме Гитлера, винить, что война всю жизнь перевернула?
В лампе затрещало, колыхнулся желтый язычок, по стене заходили тени от двух обнявшихся фигур.
– Надюша, я ведь понимаю, – тихо, но внятно звучал голос женщины. – Война жестокая, людей не щадит… вот и Виктора не пощадила. Но жить-то надо… Когда мой отец в девятнадцатом погиб, мне жить не хотелось, я очень отца любила…
– Знаю, мама.
– Ну вот. Работа всякое горе одолеет. Ты, может, чего-то для себя особенного ждала… бывает это у девушек… Но жизнь всегда-то проще. Не по-писанному, не по-задуманному идет, а – сама по себе.
Надя выпрямилась. Спустила ноги с кровати. Сказала, вздохнув:
– Пусть как ты говоришь – само по себе все идет.
Александра Ивановна взяла лампу и пошла на кухню. В темном коридоре скользнул слабый свет по запертой шумихинской двери. Да, сама по себе жизнь идет… Не пописанному…
Тот далекий февральский день 1934 года для Саши Чернышевой начался хорошо. Она в завкоме Морского завода тогда работала, ведала социалистическим соревнованием. Утром, не заходя в завком, побежала Саша в Константиновский док, где третий день стоял ледокол «Красин». Василий еще раньше ушел из дому, и теперь Саша, быстрым шагом идя по стенке дока, увидела его на нижнем этаже лесов, что облепили округлый борт «Красина» – черный выше ватерлинии и грязно-красный – ниже.
Василий, в ватнике и ватных штанах, заправленных в сапоги, в мичманке своей неизменной, кричал на кого-то из клепальщиков, руками размахивал, потом побежал, громко топая по доске, схватил пневматический молоток, пощупал шланг. Его подручный вставил в отверстие горячую заклепку, удерживая клиновой поддержкой, а Василий нацелился на ее головку молотком. Фыркнув паром, ровно в восемь загудел заводской гудок, и с первой же его басовой нотой застрекотал молоток у Василия в руках, расплющивая заклепку по корпусу ледокола.
Ну, молодец, порадовалась Саша: снова заработал своей бригаде красный флажок.
Это с прошлой осени такое соревнование пошло на заводе: за первый удар молотом, за первую заклепку, за первый оборот станка. Какая бригада первой – точно по гудку – начнет работу, та на сегодняшний день и получит красный флажок и название ударной. Комсомольцы в кузнечном такую форму придумали, а партком с завкомом подхватили и распространили на весь завод. Без этой утренней раскачки – пока инструмент приготовишь, пока то да се – выходила большая экономия рабочего времени.
А экономить надо было каждую минуту: «Красин» снаряжали для плавания через два океана к третьему – Ледовитому, где затерло тяжелыми льдами «Челюскина». Саша сама слышала по радио и в газетах читала постановление Совнаркома: «Для организации помощи участникам экспедиции тов. Шмидта О. Ю. и команде погибшего судна „Челюскин“ образовать правительственную комиссию…»
«Красин» был сейчас главным, ударным на Морзаводе объектом. Бригады судокорпусников вкалывали в доке не по восемь, а по десять – двенадцать часов, торопясь сдать клепку чеканщикам, а уже наступали им на пятки слесаря из механического цеха и деревообделочники.
Где-то в дальней, арктическими туманами затянутой дали шли к Уэллену и Ванкарему самолеты. А тут, в Кронштадте, железными кузнечиками пели у бортов «Красина» пневматические молотки.