355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Войскунский » Кронштадт » Текст книги (страница 34)
Кронштадт
  • Текст добавлен: 31 июля 2023, 17:22

Текст книги "Кронштадт"


Автор книги: Евгений Войскунский


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 37 страниц)

На ужин Козырев позвал, кроме Федора Толоконникова, катерников – командира отряда и Слюсаря. Слюсарь вскоре пришел, улыбающийся, в заломленной фуражке, в сапожищах. У него и походка стала какая-то новая – размашистая, враскачку. Козырев обнял его, когда тот вломился в кают-компанию:

– Ты вовремя сегодня подоспел. Спасибо, Гриша.

– В другой раз обращайтесь прямо ко мне, – ухмыльнулся Слюсарь.

Козырев протянул ему раскрытую коробку «Казбека»:

– Угощайся. Нарочно приберег для такого случая. Где твой командир отряда?

– Вызвали к командиру базы. Просил принести извинения. – Слюсарь закурил, прошелся по кают-компании. – Хорошо тут у вас, просторно.

– У нас просторно? – Иноземцев хмыкнул. – Ну, ты даешь, Григорий.

– Все познается в сравнении, механикус. Переходи к нам, Юрочка! У нас моторы знаешь какие? Моща! Не чета твоим примусам.

Он облапил Иноземцева. Тот вырвался из крепкой Слюсаревой хватки, сказал сердито:

– Грубая физическая сила! Не выйдет из тебя, Гриша, путного старика.

– Ох, не выйдет, не выйдет! – Слюсарь сел на свое прежнее место, остро взглянул на нового штурмана, молча сидевшего в ожидании ужина. – Все забываю твою фамилию… Пасынков? Ага. Ну, как ты тут, сынок? Находишь дорожку в море?

«Сынком» мог бы скорее новый штурман называть Слюсаря. Этому Пасынкову, выкопанному кадровиками из призванных на флот запасников, было лет под сорок. Старичка прислали – ох уж эти кадровики! Был Пасынков ростом низок, ногами кривоват и как-то неожиданно, по-молодому курнос. «Вылитый Павел Первый, – сказал Иноземцев, когда новый штурман появился на „Гюйсе“. – Так и тянет придушить его». При неказистой внешности и молчаливости Пасынков оказался многоопытным штурманом. До войны он плавал на судах Балтийского пароходства матросом, потом окончил мореходку, дослужился до второго помощника, побывал чуть ли не во всех портах мира. Это возбуждало интерес к нему. «А в Кейптауне вы бывали, Павел Анисимович?» – спрашивал за обедом Иноземцев. «Бывал, – отвечал Пасынков со скучающим видом. – Ничего городок». – «А в Сингапуре?» – спрашивал Козырев. «Бывал, – отвечал новый штурман, тщательно жуя волокнистое мясо стальными зубами. – Ничего городишко». Иноземцев с завистью посматривал на его металлические зубы. После первой блокадной зимы он, Иноземцев, мучился с зубами, покалеченными цингой. Несколько штук пришлось удалить, наверху образовалась неприятная брешь. «Кто вам сделал такие замечательные зубы?» – спросил он как-то Пасынкова. «Зубной техник», – ответил тот. «А-а, – понимающе покивал Иноземцев, – а я-то думал, что водопроводчик».

– Так ничего плаваешь, сынок? – пристрастно расспрашивал Слюсарь. – Не забываешь, что лаг врет? Поправку принимаешь?

– Принимаю, – спокойно ответствовал Пасынков.

Через иллюминаторы кают-компанию залило красным закатным светом. Алый шар солнца, приплюснутый сверху и снизу, стоял над горизонтом. Там, на западе, медленно плыли пурпурные облака с четкими золотыми контурами. Кончался еще один день огромной, нескончаемой войны.

– Никак не вспомню, сынок, слова одной песенки, – сказал Слюсарь. – Не поможешь? Вот послушай.

Он напел мотив: та-ра-ра-ра, та-ра-ра-а, та-ра-ра-ра, ра-ра. Пасынков молчал.

– Не помнишь? – настаивал Слюсарь. – Ну, напрягись, сынок.

– Не помню, – сказал Пасынков хладнокровно.

– Эх! – Слюсарь разочарованно махнул рукой.

Пришел Федор Толоконников. Сели за стол, выпили спирту, закусили тушенкой. Федор уже знал от брата о сегодняшнем бое в Нарвском заливе. Потребовал от Слюсаря подробностей. Тот охотно рассказал, показывая на столе вилками и ложками динамику боя. Посмеиваясь над собой, рассказал о первом промахе и о том, как «поджилки вибрировали». Разговор пошел, как водится у моряков, с шуточками, с подначкой. Вспоминали смешные случаи. Федор рассказал, как прошлым летом, возвращаясь из похода, нарвались ночью на финские катера и он, чтобы вы играть время, велел сигнальщику, в ответ на запрос финнов, просигналить крепкое выражение. И происшествие, чуть было не окончившееся трагедией, приняло в его рассказе юмористический оборот. Козырев потянулся к Федору с графином.

– Нет. – Федор Толоконников перевернул стакан дном кверху. – Вы, ребята, валяйте, у вас работа сегодня кончилась, вам можно. А у меня работа впереди.

– Не знаю, как вы, братцы, а я испытываю тесноту, – сказал Козырев. – Ну, будто под мышками режет… Флот, зажатый в угол, все равно что человек, зажатый в угол, – хочется выпрямиться, вырваться на простор. Так вот, Федор вырвался. Подводники вырвались. Сегодня Федор уходит в море, будет прорываться на оперативный простор. Первым открывает новую кампанию. Пожелаем Федору и его экипажу боевого успеха!

– Спасибо. – Федор посмотрел на часы. – Это ты верно, Андрей, пора выдираться из тесноты Маркизовой лужи. Говоришь, мы вырвались? Нет. Пока только дырки просверлили. Так?

– Я слышал, летчики для вас поработали, – сказал Балыкин. – Бомбили противолодочные заграждения.

– Бомбили, – кивнул старший Толоконников. – Но немцы тоже не дураки. Штопают дырки. Мы, конечно, свое дело сделаем, будем прорываться в Балтику. Но предчувствую я, ребята, большие события. Стратегических планов Ставки не знаю, но печенкой чую: скоро Ленфронт двинет вперед. По обоим берегам залива, так? Вот тогда вырвемся! Подплав – по ту сторону немецких барьеров! Тогда ужо порезвимся на просторе, ребята. Ох, порезвимся! – повторил он грозно. Снова посмотрел на часы, поднялся: – Ладно. Пора мне.

Вышли проводить Федора. Было еще светло. Над тихой водой, над потемневшим частоколом сосен шло на посадку на островной аэродром звено истребителей. Золотая скобка новорожденного месяца будто открыла на чистой небесной доске еще не написанное уравнение. Слабо, слабо мерцали в горней вышине вынесенные за скобку Плеяды.

Немного постояли на юте у сходни. Федор обвел взглядом вечереющий, наливающийся сумеречной незнакомостью белой ночи лавенсарский берег.

– Разведывали небось для тебя дорожку, – кивнул Козырев в сторону аэродрома, откуда доносился басовитый рокот моторов.

– Возможно. – Федор перевел взгляд на Козырева. – А ты, я слышал, женился? – спросил он вдруг.

– Да.

Федор помолчал, лицо его было сурово.

– Ну что ж, – сказал он. – Счастливо оставаться, Андрей. Желаю тебе распрямиться.

Они обнялись. Со всеми простился Федор. Владимир Толоконников проводил его до сходни, перекинутой на узкую черную спину «щуки». Братья обнялись. Потом Федор легонько оттолкнул меньшого:

– Давай, Володька. Воюй. Живи.

Легко взбежал на свою лодку, на мостик, оттуда махнул брату рукой и нырнул в центральный пост, привычно и уютно пахнущий железом и разогретым маслом.

Спустя несколько часов «щука», бесшумно работая электромоторами, отошла от пирса и, развернувшись, направилась к выходу из бухты. Владимир Толоконников с мостика «Гюйса» помахал ей вслед рукой. Но никто на мостике лодки – там чернело несколько фигур – не увидел его прощального взмаха.

«Здравствуй, Коля!

В первых строках сообчаю, что девочки обои живы, я их долго искала, теперь нашла. А Юлю при бонбежке убило. И нашей мамы нету больше. Коля, я не знаю как тебе все описать, прямо слов нету, такой ужас. Мама сказала что никуда не уйдет с дому тут всю жизнь жила тут и ляжет в могилу, если что. Уж как я ее просила, нет. Такая упрямая, ужас. Коля, мы поздно выбрались. Если б не Федя Мякишев, машинист с депо, он мой друг, так и мы бы все легли. Он повез последние вагоны с имуществом райфо, техникума, нашего Заготзерна, а нас с Юлей и девочками взял к себе на паровоз. Как мы отъехали уже немцы подходили, бонбили сильно, всю нашу улицу бонбами пропахали, это я уж потом узнала когда с Лизиновки вернулась в Россошь побежала домой, а дома нету, одно пожарище, изрыто все и труба торчит. Мама в тот день погибла, дом и есть теперь мамина могила. Коля, мы не далеко отъехали, у переезда стали, соше забито беженцами не проехать. Когда немцы налетели стали бонбить, Федя крикнул слезайте бегите к оврагу, мы все побегли туда. Коля, такое творилось, ужас. Земля с небом перемешались. Коля, у меня слов таких нету чтобы описать этот ужас. Мы с Федей последние с паровоза слезли. Поезд наш разбонбило и пожгло. Мы с Федей то бегли то падали, как уцелели не знаю, Федя говорит чистая случайность. Коля, там народу много побило, ужас. Когда они улетели мы с Федей пошли Юлю с девочками искать, ты не поверишь у оврага и вокруг переезда прямо усеяно было мертвыми. Коля, я Юлю по платью нашла, такое помнишь у ней было ситцевое беленькое в голубых цветочках. Я говорю Юля, Юля, а она убитая. Голова в крови. Коля, я не хотела это писать, а Федя говорит все пиши как есть чтоб знали наши бойцы какой мы пережили ужас. Побежали девочек искать искали искали дотемна, нигде их нету. Коля, что было делать?

Мы Юлю в воронку опустили и засыпали землей, похоронили. Уже ночь была. Утром по соше немецкие танки машины. Мы с Федей степью пошли в Лизиновку, у него там родственники, думали там пересидеть пока наши обратно не вернутся. Застряли на всю зиму, не буду писать как перемучались. Федя скрывался у материной сестры в подвале. Я зимой два раза ездила в Россошь на попутных, думала что узнаю про девочек. А где узнаешь? У нас дома нет, мамани больше нет. Юлиных родителей дом стоит целый, но там только жила Антонина, а у ней одно на уме где пищу раздобыть, как была блажная так и осталася. Все прочие Юлины ушли кто куда, только Антонина. В городе что делалось, ужас. В январе Россошь у немца отбили, мы вернулись к Феде на квартиру, у него комната в жел. дор. доме уцелела. Федя хотел в армию но его не взяли, у него броня жел. дорожника, сказали опять сядешь на паровоз машинисты очень нужные. Коля, я продолжала девочек искать, обспрашивала людей, никто не знает. Потом встретила как-то Зеленко у нас в Заготзерне, он говорит слышал что в райкоме письмо от тебя. Я побежала. Новожилов говорит да, есть письмо, на каком-то разъезде девочки у бабы Насти, мы говорит наводим справки. Я по этим справкам нашла разъезд, там ни девочек не было, ни Насти, она в феврале померла с голоду. Это их сосед стрелочник одноногий мне рассказал. Коля, он этот одноногий девочек подкармливал когда Настя померла, потом когда Россошь освободили повез их, а дом не нашли, да и как найти, там пожарище и труба торчит. Тогда он отвез девочек в Евстратовский, там у него сестра в детсаду работала, он ей девочек оставил чтоб подкормила, а то они почти что доходили. Я кинулась в Евстратовский на попутных, пришла по адресу, вижу там в огороде девочка в платке худущая работает, вскапывает грядку, спрашиваю фамилие стрелочниковой сестры, а девочка как заплачет и ко мне. Коля, поверишь я Ниночку не узнала вытянулась костлявая, а она ведь толстенькая была. Что война с людьми делает Коля! Аллочка тоже исхудала оборванная, но ничего. Я забрала девочек обоих к себе в Россошь живем все в Фединой комнате, тесно да что поделаешь. Я им из одежды кое-что справила, a то страшно смотреть. Нина стала в школу ходить. Юлины родители вернулись они тоже помогают. Юлю очень жалко. А за девочек Коля не волнуйся я карточки на них получила через райком теперь туфли обоим хоть какие достать, Новожилов обещался помочь. Коля, ты не волнуйся я девочек сберегу. Они шлют привет и Федя тоже.

Твоя сестра Вера».

Козырев вошел в каюту замполита и остолбенел. Балыкин сидел, ссутулясь и странно раскачиваясь, сжимая голову ладонями.

– Николай Иваныч! – встревоженно позвал Козырев. Тот не ответил, не перестал раскачиваться на стуле.

– Да что с тобой? – крикнул Козырев. – Николай Иваныч!

Балыкин разжал черные губы, но вместо ответа у него вырвалось рыдание. Трудное это было рыдание. Балыкина трясло, он пытался справиться с собой, ничего не выходило. Ткнул пальцем в письмо, лежавшее на столе. Козырев взял листки, исписанные неровными, продавленными твердым карандашом строчками. Прочел и обнял Балыкина за трясущиеся плечи.

В кают-компании «Гюйса» накрыт обеденный стол. Здесь все офицеры корабля, кроме Балыкина. Круглые корабельные часы показывают без четверти двенадцать. За уголком стола Козырев и Иноземцев блицуют в шахматы, постукивают фигурами по доске.

Толоконников ест свой обед – он дежурный по кораблю, ему надо пораньше пообедать.

– Только в море, только в море, – напевает под нос Иноземцев, – безусловно, это так…

Это была в то лето модная песенка в Кронштадте, ее исполнял в Доме флота джаз-оркестр КБФ, и легкий мотив быстро разлетелся по кораблям и береговым частям. Песенка была про союзников, про отважного капитана Кеннеди. «Шторм на море и туман», – запевал солист. «Джемс Кенне́ди!» – подхватывал джаз, лязгая тарелками. «Но отважен капитан…» – «Джемс Кенне́ди!» – орал джаз. Дальше шло о том, как немецкая подводная лодка пыталась атаковать союзнический конвой, но капитан Кеннеди не растерялся. «Фриц на дне уже орет: Джемс Кенне́ди!» А припев был тоже легкий, прилипчивый:

 
Только в море, только в море.
Безусловно, это так!
Только в море, только в море
Может счастлив быть моряк!
 

– Давайте, давайте, механик, – торопит Козырев. – Блиц у нас или не блиц?

– Только в море… Шажок! Еще шажок! А теперь мы вашего слона…

Румяный фельдшер Толстоухов, с интересом наблюдающий за игрой, говорит:

– А я слышал, знаете, как эту песенку переиначили? «Только в КМОРе, а не в море может счастлив быть моряк»…

Он краснеет, сказавши это. Стеснителен юный фельдшер.

– «Только в КМОРе»! – повторяет Галкин и прыскает. – Ну, дают! Не в море, а в КМОРе! Ну, остряки!

– Ну и правильно, – говорит Козырев. – А мы закроемся… Только в КМОРе, где ж еще… Ну, наседаете, Юрий Михайлыч…

– Только в КМОРе, – бормочет тот. – Еще шажок!

– Ладно, сдаюсь. – Козырев смахивает фигуры с доски. – Насобачились, механик. На свою голову я вас вы учил.

Толоконников доел второе, выпил неизменный компот и, спросив разрешения, выходит из кают-компании, взбегает на мостик. Голубой и словно бы выцветший от непривычной жары августовский день принимает его в душные объятия. Сигнальщик Ржанников изнывает на солнцепеке, вытирает потное лицо, но пот опять проступает, стекает по загорелым крепким щекам. Краснофлотцы ходят по верхней палубе голые по пояс. Толоконников обводит взглядом гавань, Усть-Рогатку с темно-серой громадой «Марата», которому недавно вернули прежнее имя – «Петропавловск».

Но вряд ли видит Толоконников привычный кронштадтский пейзаж. Мысли его далеко отсюда. Он и прежде был замкнут и молчалив по натуре, а теперь, когда исчез Федор со своей лодкой, замкнулся еще больше.

Как ушла лодка в начале июня, так и нет от нее вестей. Ни слуху ни духу, ни единой радиограммы. Может, Федор соблюдает радиомолчание, опасаясь, что немцы запеленгуют работу лодочной рации? Но после прорыва заграждений он должен был донести о выходе в Балтику. Два месяца прошло… предел автономного плавания… Погиб – так считают на подплаве. Так сказали Владимиру Толоконникову в штабе бригады подводных лодок, куда он обратился с запросом. Погиб Федор со своей «щукой», погибли еще две лодки, вышедшие после него. Наверное, подорвались на минах, перегородивших залив. Выходы лодок приостановлены…

А Владимир Толоконников не верит, что Федор погиб. Что-то случилось с лодочной рацией. Федор молчит вынужденно, а лодка его, может, вот в эти минуты форсирует заграждения. В мрачной темноте подводного мира идет, задевая минрепы… Скрежещут минрепы по бортам, натягиваясь, опуская рогатые шары… Много, много накидали мин… Почему позволили противнику засорить залив? Это кто-то спросил адмирала – это Юра Иноземцев спросил однажды, но не получил убедительного ответа. Да и кто ж ответит на это? за это?.. Так сложились военные обстоятельства – вот и весь ответ, никто не виноват, и кто-то ведь должен прорываться сквозь проклятые заграждения. Кто-то должен был пойти первым – и не вернуться… Чтоб уцелели другие, которых не выпустили в море…

Так думает Владимир Толоконников в жаркий августовский день на мостике «Гюйса», глядя невидящим взглядом на гавань, примолкнувшую в этот обеденный час. Всюду на кораблях сейчас стучат ложки по стенкам мисок, в кубриках и кают-компаниях обедают, травят морскую «травлю», просят (и получают или не получают) добавки. Невозможно представить себе, чтобы Федор и его корабль были мертвы!

Между тем внизу, в кают-компании, щелкает в динамике, и торжественный голос диктора произносит:

– Говорит Москва. Работают все радиостанции Советского Союза. Через несколько минут будет передано важное сообщение.

Грянула бравурная музыка.

– Это Орел, – говорит Козырев.

– Где Николай Иванович? – спрашивает Иноземцев. – Сходи, Помилуйко, позови замполита.

– Не надо, – останавливает вестового Козырев. – Он проводит свою последнюю политинформацию. Придет сей час.

– А жалко, что Николай Иванович уходит, – говорит Галкин, попыхивая трубкой у открытого иллюминатора. – Очень жалко. Даже не представляю, как мы теперь без него…

Козырев глядит на Галкина, на этого птенчика, которого – давно ли это было? – Балыкин с Волковым хотели списать с корабля за непригодностью для плавания и войны. Ничего, оперился птенчик. Вон как воинственно топорщатся перышки. Трубку себе завел…

– Да, – говорит Иноземцев. – Много трудов положил Николай Иванович, чтобы от тебя запахло порохом, Серафим.

– Тебе все шуточки, Юра, – обижается Галкин.

– Да какие шуточки? Я серьезно говорю. Мне тоже жаль, что Николай Иванович уходит.

Быстрым шагом в кают-компанию входит Балыкин:

– Будет важное сообщение, слыхали?

– Да, – кивнул Козырев. – Прошу к столу, товарищи офицеры.

Садясь рядом с командиром, Балыкин говорит:

– Сейчас мне Клинышкин задал вопрос: можно ли высадку союзников в Сицилии считать открытием второго фронта?

– Это еще не второй фронт, – говорит Козырев.

– Вот и я так считаю. Сицилия не оттянет немцев с советского фронта. Конечно, падение Муссолини – факт серьезный, но…

– Ну его псу под хвост, Муссолини. – Козырев поднимается со стаканом в руке. – Николай Иваныч, сегодня заканчивается наша совместная служба на «Гюйсе». Ты уходишь на повышение. Много миль мы прошли вместе, и вот хочу сказать тебе на прощание…

Но тут из примолкнувшего динамика раздается голос Левитана, исполненный сдержанного ликования и силы:

– Говорит Москва. Приказ Верховного Главнокомандующего…

– Это Орел, – говорит Балыкин.

– Сегодня, пятого августа, – читает диктор, – войска Брянского фронта при содействии с флангов войск Западного и Центрального фронтов в результате ожесточенных боев овладели городом Орел. Сегодня же войска Степного и Воронежского фронтов сломили сопротивление противника и овладели городом Белгород…

– Ну, точно!.. Сорвали их наступление… Не только зимой – вот и летом бьем… – заговорили разом в кают-компании, пока диктор называл отличившиеся в боях части. – Теперь бы от Питера отбросить… Скоро, скоро и до нас дойдет… двинем за Лаврентий…

Балыкин встает со своим стаканом:

– Андрей Константиныч, спасибо за твой тост, хоть ты его и не закончил. Но давайте за главное выпьем – за победу!

После обеда Козырев заходит к Балыкииу в каюту.

– Собрался уже? – взглянул на чемодан и вещмешок у шкафчика. – Машину когда пришлют?

– Обещали в четырнадцать.

– Ну, время еще есть. – Козырев садится, закуривает.

Жарко в каюте. Сверху, с полубака, сквозь раскрытый иллюминатор доносятся голоса.

– Хватит загорать, Бидратый. – Голос боцмана. – Садись кранцы плести.

Что-то невнятно ответил Бидратый. А Кобыльского хорошо слышно:

– Какой же ты матрос, если кранцы не умеешь плести? А? Ну и что, что минер? Ты прежде всего матрос, а на корабле матрос все должен уметь.

Веселый голос Клинышкина:

– Минерам кранцы не нужны. В минном деле, как нигде, вся загвоздка в щеколде!

Все минеры обожают эту давно сложившуюся на флоте поговорку.

Кобыльский ответил в рифму, вызвав взрыв смеха.

– Вот ухожу, а боцмана так и не перевоспитал, – с грустью говорит Балыкин. – Как проскальзывал мат, так и проскальзывает.

– Жалею, что уходишь, Николай Иваныч. Привык с тобой плавать.

– Я тебе теперь не очень нужен, ты вполне сложился в единоначальника.

– Боцмана не воспитал, – усмехается Козырев, – а меня все ж таки удалось тебе воспитать.

– Зря иронизируешь.

– Да нет… Буду часто тебя вспоминать, Николай Иваныч. И ты… с высокого борта эсминца не гляди с пренебрежением на нас, бедных пахарей моря.

– Словечки у тебя, Андрей Константиныч, – качнул головой Балыкин. – Какое может быть пренебрежение? Наоборот, завидовать буду – вы постоянно в море, а мой эсминец прирос к стенке… Когда еще в море выйдет…

– Это ничего. Только в КМОРе, а не в море может счастлив быть моряк.

– То есть как? – удивляется Балыкин.

– Песенка появилась такая. Между прочим, я в училище страстно мечтал об эсминцах.

– Почему ж не пошел?

– Ну, ты же знаешь, Николай Иваныч, мои обстоятельства. Какие эсминцы? Хорошо хоть назначили на новый тральщик.

– Никаких особых обстоятельств у тебя не было.

– Были. – Козырев ткнул окурок в пепельницу. – Сам относился ко мне с недоверием. Забыл?

Балыкин хмурится:

– Ты хватил за обедом лишнего, Андрей Константиныч.

– Я очень чувствовал твое отношение.

– Чувствовал! – Балыкин смотрит исподлобья. – Вот почему я вас не люблю… Чувствуете!

– Кого это – нас?

Балыкин молчит.

– Или меня лично?

Скрестились взгляды.

– Ну, хорошо… Скажу, раз настаиваешь. Наши с тобой жизни сошлись на этом корабле, но очень разные дорожки привели нас на мостик «Гюйса». Что было у тебя? Книжки, школа, отметки, прямая дорожка в училище и на флот. Что было у меня? Батька погиб в Гражданскую, я в тринадцать лет – кормилец семьи, чернорабочий в депо. Ты с малолетства читал книжки про пиратов, а я, чтоб на черняшку заработать, выгребал шлак из паровозных топок. Ты алгебру с геометрией учил, а меня призвали на флот. Я первый раз в жизни увидел белый хлеб на флоте, впервые досыта ел. Ты в училище Фрунзе долбил высшую математику, а я, отслужив срочную, пошел, как активный комсомолец, в училище Энгельса учиться на политработника. Я малограмотный был, понятно, нет? Я сидел ночами над первоисточниками, у меня голова пухла и в затылке ре зало…

– У меня тоже пухла голова от первоисточников, – говорит Козырев, встав и пройдясь по каюте. – А в том, что я родился в семье красного командира, я не виноват.

– Никто не говорит, что виноват.

– Не говоришь, но подразумеваешь. Дескать, неплохо со своим детством устроился, папенькин сын.

Балыкин помолчал, поглаживая тяжелую бритую челюсть.

– Вот за это и не люблю, – говорит он тихо. – Лезешь в мысли.

– Уж скорее ты лез в мои мысли, – начинает закипать Козырев. – Я не забыл, как ты…

Но Балыкин властно прерывает его:

– Отставить! Не будем ссориться на прощание. Что было, то ушло.

– Не ушло, оказывается…

– Ушло! Я видел тебя в бою. Этим все и сказано.

Козырев садится, снова закуривает. Не то вздохнул, не то глубоко затянулся.

– А теперь придет на твое место новый человек, который меня в бою не видел, – говорит с печалью. – И снова начнется…

– Ничего не начнется, – рубит Балыкин. – Не может ничего начаться, потому что у тебя репутация.

– Что – репутация? Я вот чего хочу. Мостик – место открытое, по нему ведется огонь. Хочу, чтоб рядом со мной стоял на мостике друг. Чтоб мы понимали друг друга.

С полубака опять доносится голос боцмана, грянул взрыв смеха.

Балыкин смотрит на часы. Последние минуты он на «Гюйсе». Никто не знает, с каким тяжелым сердцем он покидает этот корабль. Даже Козыреву не понять, с его «чувствительностью»…

– Андрей Константиныч, – говорит он, и его глаза в глубоких затененных глазницах мягчеют. – Мы с тобой вроде бы понимали друг друга. Хочу пожелать напоследок: ложную демократию не разводи, но и лишнего крику себе не позволяй. Команда к тебе относится хорошо, считает удачливым – это надо ценить.

– Нам пока везло. – Козырев задумчиво смотрит в иллюминатор на выцветшее от жары голубенькое небо. – Сколько уже тральцов на бригаде подорвалось – «Буй», «Параван», «Фугас»…

– И давай людям расти. Фарафонова, мы с тобой говорили уже, надо послать на курсы. У него среднее образование, толковая голова…

– Ладно. Пошлю Фарафонова на курсы.

– А механика надо отпустить на повышение.

– Он сам не хочет уходить.

– Мало ли что не хочет. Это неправильно. Люди должны расти.

– Скоро отпущу Иноземцева. – Козырев вытирает платком потный лоб. – Жарища какая-то не кронштадтская… Сегодня утром, Николай Иваныч, был у меня разговор с Волковым… Только прошу – строго между нами. Предрешен вопрос о моем назначении командиром дивизиона. Вместо Волкова.

– А он куда?

– Пойдет командиром бригады. Вот так. Плаваю на «Гюйсе» последнюю кампанию.

– Команда огорчится. Сильно огорчится команда… Ну, если так, надо Толоконникова в командиры. Хороший, старательный офицер.

– Так и предполагается. Скоро будет приказ о присвоении Толоконникову капитан-лейтенанта. А мне – капитана третьего ранга.

– Серьезные новости… Ага, вот и машина, – говорит Балыкин, услыхав автомобильный гудок. – Ну, Андрей Константиныч… – Они обнимаются, крепко стискивают друг другу руки. – Ты, я думаю, далеко пойдешь.

– Ох, далеко! – усмехнулся Козырев. – В адмиралы выйду.

К концу Лизиного дежурства Иноземцев подошел к ОВСГ. Идти было всего ничего: после очередного похода «Гюйс» ошвартовался у Арсенальной пристани, где и находился ОВСГ со своим закоптелым от черного дыма семейством буксиров и барж.

Лиза задерживалась. Иноземцев прохаживался взад-вперед у трапа ОВСГ, закинув руки за спину и придерживая сумку противогаза, тяжелую от запихнутой консервной банки. Он каждый раз что-нибудь приносил Лизе, хоть она каждый раз просила не носить, ей всего хватает, пусть он не урывает от своего пайка. Тушенку, приносимую им, Лиза тотчас разогревала и ставила на стол, и еще у нее всегда находилась то луковица, то макароны, а однажды и сваренное вкрутую яйцо, которое Иноземцев с интересом, как нечто неслыханно-невиданное, осмотрел, перед тем как ровненько разрезать пополам и съесть половину. Вместо яиц давно уж в ходу яичный порошок – теперь ведь всюду заменители, эрзацы.

Вечер был сырой, в темном воздухе что-то мельтешило, кружилось – то ли редкие, подхваченные ветром дождевые капли, то ли ранний осенний снежок. В Кронштадте небо дырявое, почти всегда что-нибудь с него да капает. Над длинным незрячим корпусом арсенала клубились тучи. На Южном берегу ворчали пушки.

Неделю назад, по приходе с моря, корабельный почтальон принес Иноземцеву письмо. А лучше бы не приносил. Сплошное расстройство, а не письмо. «Юра, я очень перед тобой виновата…» Да глупости (хотелось ему крикнуть Людмиле через темные пространства войны)! Ни в чем ты не виновата. Так уж распорядилась судьба, чтоб в Саратове оказался в госпитале твой одноклассник. Этим одноклассникам вечно не сидится дома. Давно известно. «Не могла тебе все это время писать…» Ну, само собой. Я ведь уже и не ждал письма. Понимал, что все кончено. И если на то пошло, виноват перед тобой я, а не ты передо мной…

Глупости! Никто ни в чем не виноват.

И уж совсем не следовало писать: «Время показало мне, что опрометчивые поступки не приносят счастья. Я жестоко ошиблась…» Ты ошиблась… Что ж, от ошибок никто не застрахован. Какая свежая, какая утешительная мысль… «Юра, если можешь, прости…» Да о чем речь, Люсенька, конечно, конечно… Но почему-то рука не шла написать «прощаю». Что-то здесь не так по части благородства: написать «прощаю» и погрузиться в Лизины объятия…

Надо написать ответное письмо – а рука не идет.

А тут еще и другая неопределенность. Весной он отказался от назначения на должность дивизионного механика, ему хотелось отплавать новую кампанию. Он привык к «Гюйсу», мог предвидеть каждый чих машины, каждый ее каприз, а главное – привык к людям, населявшим корабль, они стали его семьей. Теперь, когда кампания кончилась и предстоял зимний ремонт, он обнаружил, что служба на «Гюйсе» стала в тягость. С неприятным удивлением он открывал в себе то, что так не нравилось в других: раздражительность, крикливость. Уже не в первый раз, накричав на подчиненного, он спохватывался и давал себе зарок, что больше никогда… А потом опять вдруг срывался, чаще всего по ничтожному поводу…

Хотелось чего-то нового. Перемены хотелось. Вон Слюсарь молодец – решительно настоял на своем, ушел на торпедные катера. Катерники здорово действовали в эту кампанию. Слюсарь несколько раз ходил в атаки, потопил тральщик и какую-то крупную посудину, минный заградитель, что ли. На днях Слюсарь заявился на «Гюйс», веселый, в сапожищах, с выпущенным на воротничок кителя отворотом серого свитера, с новым орденом Отечественной войны I степени на груди. Пришел орден показать, ясно. Вот, мол, на вашем «Гюйсе» меня зажимали, а на БТК ценят как надо. Сыпал шуточками. Его катер, порешеченный в сентябрьских атаках, стоял на Морзаводе. Со смехом рассказал Слюсарь, как пришла к нему на катер бригада ремонтников – трое морзаводских. Бригадир все улыбался кривой улыбкой, потом свернул самокрутку, попросил огоньку. Он, Слюсарь, чиркнул зажигалкой – и тут из бригадирского рта при выдохе выбросилось пламя, честное слово, синий адский огонь!

– Я его в шею: ты мне катер спалишь! – хрипло смеялся Слюсарь. – Пьем черт-те что, всякую дрянь…

Молодец, молодец Гриша Слюсарь. Пожалуй, все-таки получится из него путный старик…

Хочется перемен! Перемены носятся в воздухе…

Вот и Балыкин ушел с «Гюйса» – перевели на эсминец, стоящий на Неве. Вместо солидного Балыкина пришел замполитом ушастый молодой старлей по фамилии Кругликов, бывший комсомольский работник, переполненный кипучей энергией. А недавно отправили на учебу главстаршину Фарафонова – ему предстоит надеть офицерские погоны. Он, Иноземцев, отпустил Фарафонова с двойственным чувством – облегчения (все еще чудилось, что старшина мотористов «присматривает» за ним) и сожаления (что ни говори, а Фарафонов был первоклассным специалистом).

Вот еще проблема – кого назначить вместо него старшиной группы – Тюрикова или Носаля? Степан-левый нравился Иноземцеву больше, был он бесхитростен и непосредствен, но слаб нервами. Степан-правый знал технику не хуже левого, но был грубоват. Назначишь одного – другой обидится насмерть…

И уж совсем было решил Иноземцев, что надо принять предложение начальника корпусного цеха Киселева, сделанное год назад: идти на Морзавод инженером, строителем. В конце концов, он по образованию именно кораблестроитель. Ремонт кораблей нынче отнюдь не стандартен, требует в каждом случае новых инженерных решений. Так сказал ему Киселев, у которого он побывал на днях. Киселев принял его радушно, даже спирту чарочку преподнес на радостях: у него, Киселева, жена, оказавшаяся в эвакуации в Сталинграде, каким-то чудом уцелела и ей недавно удалось перебраться в Самарканд, где обучался в эвакуированной Военно-медицинской академии их сын. От радости инженер-кавторанг Киселев помолодел, глядел соколом, только веко на левом глазу дергалось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю