Текст книги "Кронштадт"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц)
– Что, на благоверного пришла полюбоваться? – услышала Саша знакомый, чуть гнусавый голос и мигом обернулась.
Паволайнен в рыжем треухе, надвинутом на белые брови, стоял перед нею и улыбался. Время не брало старого товарища – все такой же он был поджарый, жилистый, белобрысый, только врезались в худые щеки морщины.
– Привет, Пава, – сказала Саша. – Не люблю я это слово – благоверный.
– А какое тебе нравится? Супруг?
– Еще хуже!
– Отойдем. – Паволайнен обхватил Сашу за плечи и отвел в сторону, над ними проплыла стрела крана с листом обшивки на крюке.
– Руки, руки, – высвободилась Саша. – Руки при себе надо держать, товарищ мастер. Ты мне скажи, кто за вчерашний день на «Красине» отличился, мне для «Правды завода» надо заметку написать.
Она вытащила из кармана полушубка блокнотик и карандаш с металлическим колпачком.
– Да так и пиши: Чернышев Василий со своей бригадой… как там пишут… ага: высоко держит факел соцсоревнования. При задании сто десять заклепок за смену ставит в два раза больше. Чего тебе еще?
– Вчера двести тридцать было за смену.
– Ну, раз сама все знаешь, значит, и спрашивать нечего. Майна! – махнул Паволайнен крановщику, большим пальцем указывая вниз. – Яковенко! – окликнул он бригадира такелажников. – Как работать будем – тебе спать, а мне за тебя распоряжаться?
– Ладно, Пава, побежала я, – сказала Саша.
– Беги. Как там в твоих бумагах – утерли мы нос деревообделочникам?
– Это еще по показателям посмотрим – кто кому! – уже на бегу ответила Саша. – Привет супруге!
Легкость она чувствовала в себе в то утро необыкновенную. Славно поскрипывал снег под резиновыми ботиками. И почему-то хотелось смеяться. Супруга! Представила она себе маленькую, всегда беременную жену Паволайнена – и чуть не прыснула: супруга! Ну, положим, уже несколько лет не рожает жена Павы, хватит, троих народила, сколько можно.
У нее, Саши, вторые роды были неладные, мальчонка прожил всего полтора месяца. И сама болела долго, да и теперь, спустя годы, приходится наведываться к врачихе по женской части. Да-а, были мальчики-девочки, а теперь – сами мамы-папы, кругом шашнадцать…
От смешной присказки, вдруг всплывшей в памяти, погрустнела Саша. Где ты сейчас, Костя Братухин? Давно уже оборвалась переписка, давно стал Костя командиром и служит на Черноморском флоте, на крейсере, и по слухам – женат. А вот всякий раз, как услышит Саша его имя или вспомнит невзначай, что-то болью отдается в дальнем уголке души…
До обеда бегала Саша по цехам, уточняла показатели, проверяла, чтоб всюду были записаны на Красных досках ударные бригады. К Марийке Рожновой в отдел труда и зарплаты успела забежать, выслушать Марийкины жалобы на мужа, водолаза-эпроновца, – вбил он, дескать, в упрямую голову, что у него ревматизм начинается, и тянул Марийку из Кронштадта на юг, в Новороссийск, – ну, тут нашла коса на камень. И слышать не хотела Марийка о переезде из Кронштадта, и было похоже, что они разойдутся. Саша развода не одобряла, но и подругу могла понять. Что ж делать, если разлад в семье… каждый в свою сторону тянет… Хорошо еще, что у Марийки детей нет.
– Пусть едет, куда хочет, – сказала Марийка решительным своим тоном и мотнула коротко стриженной головой. – А мне и здесь хорошо. Другого мужика, что ли, я себе не найду?
– Болтаешь, – поморщилась Саша.
– Ах ты правильная наша, – засмеялась Марийка. – Показательная…
С обеденным гудком поспешила Саша домой, на Аммермана, – Надю кормить, в школу отправлять. В третьем уже классе учится Надюша, и все во вторую смену, неудобно очень, да что ж поделаешь, если не хватает школьных помещений.
Прибежала, разожгла примус, поставила подогреть гороховый суп и голубцы, слепленные с вечера. Могла бы Надя и сама в свои десять с лишним лет разогреть еду, но уж очень Василий ее балует, не подпускает к плите, к огню. «У меня, говорит, детство было к коровьему хвосту привязано, и я хочу, говорит, чтоб моя дочь сроду нужды не знала».
– Мам, – вбежала Надя на кухню и учебник сует, – проверь, как я выучила. – Серьезно так смотрит серыми своими глазищами, русую косу на палец накручивает и читает наизусть: – «Опять я в деревне. Хожу на охоту, пишу мои вирши – живется легко…» Мам, а ты в книжку не смотришь!
– Я и так помню.
– Мам, а вирши, знаешь, что такое? Стихи!
– Читай дальше, знаю. И стой спокойно, я тебе чулки поправлю.
– «Вчера, утомленный ходьбой по болоту, забрел я в сарай и заснул глубоко…»
Ровно, без запинки читает Надя. Память хорошая. Глаза кверху, и головой слегка кивает, подчеркивая ударения. Умница, отметки в классе самые лучшие, учительница хвалит не нахвалится.
– «В них столько святой доброты!» – дочитала Надя. – Нам до сих пор задали. Мам, а что это – святая доброта?
– Доброта – это когда человек добрый, других жалеет. А святая – ну, так раньше говорили, если… – замялась Саша.
– Если что?
– Ну, если что-то очень большое.
– Почему же он тогда написал «святая доброта», а не «большая»?
– Ох, Надюша, садись кушать, в школу опоздаешь. Хлеб в шкафчике возьми… Как написал, так и написал, ему виднее было.
Сели друг против дружки, начали есть. По Надиным глазам видела Саша, что она раздумывает над услышанным. Вскинула голову Надя и говорит:
– А я знаю. Святые в церкви бывают, а теперь их нет. Да, мам?
– Верно, Надюша. До конца доедай, я тебе голубец положу.
Уже кончали обедать, когда пришла Лиза. Румяная с морозу, не снимая пальто и шапки, кинулась Надю целовать:
– Ух ты, моя сероглазая! Крыжовничек ты мой…
– Отойди, застудишь девочку, – отстранила ее Саша. – Быстренько одевайся, Надя. Портфель приготовила?
Пальтишко у Нади синее, суконное, на ватине – прошлой осенью справили. Шапочку красную купил как-то Василий в Ленинграде. Приятно смотреть на Надю.
– Мам, я за Олей забегу, вместе в школу пойдем! – Побежала, быстроногая, по коридору, крикнула еще: – Теть Лиза, крыжовничка зимой не бывает!
Со смехом дверью хлопнула.
Саша проворно помыла тарелки и тоже заторопилась уходить. Дверь в комнату Шумихиных была раскрыта, там Лиза стояла перед зеркалом – напевая, возилась с приколками, рыжеватую свою гриву закалывала.
– Ты чего так рано с работы? – спросила Саша.
– На работе сидеть – мозгами скорбеть, – звучным голосом ответила Лиза, не отвлекаясь от своего занятия.
– Совсем как Петенька твой заговорила. Там суп и голубцы – поешь.
– Не хочу, сестричка. Петя у себя на буксире накормил, перед тем как в Питер уехал.
– Опять уехал? Ничего у него не выйдет. Ну ладно, побежала я. Ты дома будешь?
– Дома. – С поднятыми к волосам руками повернула к ней Лиза статное, зеленым платьем обтянутое тело. – А что?
– Мы с Василием поздно придем, так ты Надю напои чаем, когда прибежит со школы.
Бегом – на завод. А мороз, кажется, отпускает. Опять будет оттепель с сырым западным ветром, с гололедицей. Не любила Саша оттепель. Скорей бы весна!
А Лиза-то, Лиза! Как не сиделось ей раньше дома, так и на работе теперь не сидится – нарвется ведь опять на неприятности… В кого она такая непутевая уродилась? Семь классов кончила, дальше учиться не захотела. Она, Саша, взяла ее к себе в деревообделочный, и вроде бы ладно пошло: руки у Лизы умнее головы оказались, – вдруг взбрыкнула: хочу в минные мастерские. Интересно ей, понимаешь ли, знать, что у торпеды внутри. Ладно, через знакомых людей устроили Лизу в мастерские ученицей. Опять же неплохо пошло. Способная она, легко схватывает.
Но было у нее на уме другое. Стала Лиза где-то пропадать по вечерам. В глазах будто огоньки праздничные зажглись, и в походке появилось что-то новое, вызывающее, и позвучнел голос. Вообще-то рано развилась Лиза – в свои семнадцать с небольшим лет была видная, бокастая, груди торчком.
Кронштадт – город маленький, тут ничего не скроешь. Сперва дошло до Саши, что в мастерских недовольны Лизой – то прогул у нее, то надерзит мастеру. Потом как-то под вечер, проходя мимо Дома флота, увидела Саша свою сестру, как она под руку с молодым лейтенантом прошла туда, – и почему-то запомнилось: из-под короткого платья в серо-зеленую полоску как-то бесстыдно белели толстенькие Лизины икры. Взяли они с матерью Лизу в оборот, да без толку. На предостережения матери Лиза знай себе твердила: не маленькая она и сама знает, как себя вести.
А месяца через два Лиза сделала аборт. Мать глаза себе выплакала. Жаловалась, что перед соседями стыдно, не хотела на люди показываться. Лиза ластилась к ней, утешала, обещала на мужское обольщение больше не попадаться. И верно, конец лета и почти всю осень сидела дома, в кино только с Сашей и Василием ходила. А тот лейтенант, командир торпедного катера, исчез. Лиза вспоминала его с доброй улыбкой, и глаза у нее туманились.
С осени перешла Лиза на работу в портовый шкиперский склад: надоело ей в торпедных чревах копаться. Работа теперь у нее была чистая, форменные бумажки заполнять и учитывать. И чистенький, выутюженный, сверкающий пуговицами и ботинками был непосредственный ее начальник – мичман Бийсябога.
Когда пришлось задуматься – снова выкидывать или рожать, – мичман не исчез, как тот лейтенант. Напротив, пришел домой, высказал неукоснительное намерение жениться на Лизе и жить дальше нормальной, как он выразился, семейной жизнью. Да так оно и было бы лучше всего. Только Лизе он вдруг сделался неприятен, ненавистен даже, – видеть она его больше не могла и слышать не хотела. На рвоту прямо-таки ее тянуло от него.
Беда была с Лизой.
Второй ее аборт доконал мать. Слегла от огорчений и проболела всю зиму сердцем, а мартовской ночью тихо, никого не разбудив криком или стоном, заснула навсегда. На похоронах Лиза плакала страшно, билась в истерике. Да что ж… она маму любила очень…
– Слишком ты добрая, Лизавета, – говорил Шумихин. – Не можешь людям отказывать.
Этот Шумихин Петр Маврикиевич появился почти два года назад – весной тридцать второго. В ту пору в квартире освободилась вторая комната, съехали ее жильцы – старый парусный мастер со старухой женой – к детям своим за Ладогу, на реку Оять. Василий захлопотал в райсовете, чтоб дали ему эту комнату. Верно, в тесноте Чернышевы жили – впятером в одной комнате, а как мать померла – вчетвером. Еще перед Надиным рождением отгородил Василий угол комнаты с окном, сам сколотил из досок загородку, заштукатурил, побелил. Но все равно – тесно, тесно было. И с Лизой неудобно, с ее поздними, за полночь, приходами. Имели Чернышевы-Варфоломеевы полное право на расширение жилплощади.
Но, как более нуждающийся, комнату получил Шумихин, капитан передового буксира типа «Ижорец». Всей командой притащили гигантский, обтянутый черной клеенкой диван со шкафчиками-башенками по сторонам. Потом Шумихин, самоуверенный дядька лет сорока, в кургузом пиджачке с черным галстуком, постучался к Чернышевым – стулья одолжить – и позвал соседей к себе обмыть новоселье. Стулья Василий дал, а пить с новым соседом, перехватившим комнату, не пошел. Но постепенно отношения наладились. Оказался Шумихин человеком не вредным. На передовом своем буксире он утюжил кронштадтские рейды и «Маркизову лужу», водил груженые баржи к фортам. Был мастер рассказывать морские байки, и, между прочим, рассказывал очень складно, будто на ходу раешник сочинял. Не составляло Шумихину труда срифмовать любое слово.
Лиза слушала его развесив уши и прыскала то и дело в ладошку. У Шумихина брови были косматые, свисающие на глаза, но видел он из-под этих занавесок хорошо и зорко. Не только привлекательную Лизину наружность разглядел, это-то в глаза бросалось, но и, можно сказать, разгадал сущность ее натуры. Еще до того как они поженились, забрал Лизу к себе в ОВСГ – отдел вспомогательных судов и гаваней, – устроил ее там на работу в диспетчерскую. Под строгим присмотром держал Лизу – и правильно делал, именно это и было ей нужно: твердая рука и зоркий глаз. Даже хорошо, что был он на пятнадцать лет старше Лизы. Уходя в море, наказывал ей: «Чтоб в четверть седьмого была дома» – и хмурил лихие брови. «Есть, капитан!» – отвечала Лиза с улыбочкой. «Помаду с губ сотри», – продолжал отдавать распоряжения Шумихин. И Лиза послушно стирала. Она побаивалась грозного своего мужа.
Но с прошлой осени, как стали корабли на зимний судоремонт, что-то разладилось у Шумихина на работе. Стал он крепко выпивать, а признавал только неразведенный спирт. Напившись, кричал, что не понимает его начальство и что не рассыльный он – иди туда, плыви сюда, – а лучший на Балтике капитан. Раза два ездил в Ленинград, в пароходство, вел там переговоры насчет дальних линий, заполнял анкеты. Дело, однако, шло медленно и, по Сашиному мнению, ни к чему не могло привести: не кончал Шумихин мореходки, не имел диплома, а был просто практиком. Для ОВСГ этого хватало, а для «загранки» (хоть и не на капитанскую должность нацеливался Шумихин, а на помощника), наверное, нет.
Но был Шумихин упрям. Не отступался. Вот и сегодня опять уехал в Питер…
Февральский день клонился к концу. Крепчал западный ветер, гоня над Кронштадтом нескончаемые стада бурых туч, обволакивая город гнилой оттепельной сыростью. В пятом часу уже пришлось Саше зажечь электричество. Она сидела в комнатке завкома, обложившись бумагами, сверяла и выписывала показатели межцехового соцсоревнования – готовилась к докладу. В пять началось расширенное заседание завкома. По Сашиному докладу разгорелись споры – мол, эти красные флажки за первый удар молотка превратились в формальность, понавешали их всюду, надо искать новые действенные формы…
Только в восьмом часу кончили заседать, и Саша прямиком направилась в док – там в свете прожекторов стрекотали у борта «Красина» молотки, работала вторая вечерняя смена. Саша удивилась, когда ей сказали, что Василий ушел в шесть. Последние дни он прихватывал после конца смены два-три сверхурочных часа, раньше восьми не вылезал из дока. Да и с утра уговорились они вместе пойти с работы домой. Забыл он, что ли?
Саша вышла на Октябрьскую. На другой стороне улицы в Летнем саду шумели, мотались на ветру голые ветки деревьев, скудно освещенные фонарями. И от этого мотания стало Саше неприютно и одиноко. Она повернула на Аммермана, ускорила шаг.
Отперев своим ключом дверь, вошла в коридор. Тут, как всегда, горела под грязноватым потолком лампочка без абажура. Из шумихинской комнаты на звук Сашиных шагов вышел Василий в трусах и белой майке. С незнакомой, растерянной улыбочкой сказал:
– А я спросить зашел… Надюша чаю попила… к Оле убежала уроки учить…
Не слушая, не слыша жалких его слов, Саша прошла к шумихинской, недавно в коричневый цвет покрашенной двери и распахнула ее. За диваном, застеленным мятой простыней, за угловой его башенкой, стояла Лиза в розовой, наспех надетой комбинации; ее круглое лицо, об ращенное к Саше, казалось белой маской с грубо намалеванными губами. Губы шевельнулись, но Саша не стала дожидаться слов. Круто повернулась и побежала из квартиры, на лестницу, на темную улицу, в сырую бесприютную ночь.
Поздней осенью кронштадтские гавани опустели: эскадра, оставив в Кронштадте лишь несколько эсминцев, занятых в гангутских походах, и тяжело поврежденный, лишенный хода, но живой и все еще грозный линкор «Марат», ушла в Ленинград. Линкор «Октябрьская революция», крейсера и большая часть эсминцев вытянулись вдоль Невы, накрылись маскировочными сетями. Их орудия включились в систему противовоздушной обороны Ленинграда и контрбатарейной борьбы. Приникли к невским гранитным парапетам узкие тела подводных лодок.
В Кронштадте остались мелкие корабли – тральщики, морские охотники, торпедные катера на базе Литке, вспомогательные суда. Весь этот «москитный флот» плавал до ледостава, неся дозорную службу, связывая Кронштадт с Ленинградом, Ораниенбаумом и островками в центре Финского залива, на которых остались наши гарнизоны, – с Лавенсари и Сескаром.
С ледоставом начался зимний судоремонт. Корабли становились в доки и к причалам. Инженеры-механики составляли дефектные ведомости, на Морзавод стекались заявки. Часть экипажей, не занятая на судоремонте, уходила на сухопутье, пополняя выбитые в сентябрьских боях бригады морской пехоты.
К южной стенке Морского завода пришвартовано несколько кораблей, среди них и базовый тральщик «Гюйс». Он стоит в дальнем западном углу стенки, где ее гранит издырявлен, искрошен сентябрьскими бомбами. Неровный голубоватый лед сковал гавань, но вокруг корпуса «Гюйса» лед заботливо околот – чтоб не царапал обшивку, не повредил руль и гребные винты.
Плывет над Кронштадтом перезвон склянок.
На «Гюйсе» вахтенный у трапа старший краснофлотец Клинышкин берется за рында-булинь – плетеный хвостик, привязанный к языку судового колокола. Звонкий двойной удар. Второй, третий, четвертый. Двенадцать часов, великий обеденный час.
Рысью пробегает краснофлотец Бидратый с бачком в руках.
– Митрий! – окликает его Клинышкин.
– Ну? – притормаживает тот.
– Обратно будешь бежать – не споткнись, суп не расплескай.
Бидратый в сердцах машет на него рукой и, бормоча: «Тоже мне зубочес», устремляется к камбузу.
Прохаживаясь взад-вперед возле сходни, Клинышкин напевает на мотив корабельного сигнала «команде обедать»: «Бери ложку, бери бак, хлеба нету – кушай так…» Его внимание привлекает неподвижная фигура на стенке. Шапка, полушубок, валенки, платок поверх всего – не поймешь, мужик или баба.
– Эй, гражданин, вы кого ждете? – спрашивает любознательный Клинышкин.
Фигура повертывается к нему лицом. Вот те на, девушка! А хорошенькая какая!
– Роковая ошибка, – галантно улыбается Клинышкин, сдвигая шапку набекрень и приосаниваясь. – Извините, девушка, что за мужской пол вас принял.
Надя Чернышева не ответила, скользнула мимо Клинышкина равнодушным взглядом. Но не таков Клинышкин, чтобы обескуражиться при первой неудаче.
– Разрешите узнать, девушка, – прямо-таки воркует он, – какой счастливчик с нашего боевого корабля удостоился вашего ожидания? Я его мигом доставлю.
Надя досадливо поморщилась:
– Вы, товарищ краснофлотец, занимайтесь своим делом.
– Ай-яй-яй, – с укоризною покачал головой Клинышкин. – Такой день хороший, под Москвой наступление наше идет, а вы в таком, можно сказать, не в духе. Мое имя Клинышкин Алексей, а ваше разрешите узнать?
Не отвечает Надя.
Тут на верхней палубе «Гюйса» появляются Козырев, Иноземцев и мастер Чернышев один за другим вылезают из трального трюма.
– Ну так, командир, – говорит Чернышев с одышкой. – По корпусной части повреждений таких, чтоб в док ставить, я считаю, нет. Шпангоуты все целы.
– А пробоина на правой скуле? – спрашивает Иноземцев. – А полсотни вмятин?
– Дырку заварим. Заплату поставим. А с вмятинами, механик, будешь плавать, пока не посинеешь. В док – лично я не советую. Обстановка с рабочими руками трудная. Прямо вам говорю и строителю так доложу.
– А тральный трюм?
– Переборку в тральном трюме поставим новую. Запиши в дефектной ведомости. Эт сделаем.
– Василий Ермолаевич, – говорит Козырев, – я просил вас предварительно посмотреть хозяйским глазом, чтобы определить объем ремонта…
– А я что же, не по-хозяйски смотрел, командир? Хоть вы и собирались меня стрельнуть в Таллине, но я-то помню, что вы меня из моря выловили. – Чернышев увидел Надю на стенке: – Ты за мной, Надя? Сейчас. Договорю вот со спасителями своими.
Козырев тоже посмотрел на Надю, поздоровался.
– Здрасьте, – холодно отвечает она.
– Вот что, приглашаю вас обедать, – говорит Козырев. – Идите сюда, Надя. Прошу, Василий Ермолаич. Закончим разговор за обедом.
Надя выжидательно смотрит на отца. Тот, как видно, колеблется. Потом:
– Да я уж вам по корпусной части все сказал. Опять же повторяю: все, что сможете, своими силами делайте. Плохо с рабочими руками, ясно вам? А за приглашение спасибо, командир. Не такое время сейчас…
– Тарелка супа на корабле найдется.
– Нет, – качает головой Чернышев. – До свиданья вам. Медленно сходит он на стенку, медленно бредет рядом с Надей в сторону корпусов заводского «квадрата». Козырев и Иноземцев смотрят им вслед. Видят, как Надя протянула отцу сверток и Чернышев развернул газету, вынул что-то – ломтик черняшки, что ли.
– Сильно сдал Чернышев, – говорит Козырев. – Какой был крепкий мужик, а теперь… Дочка тоже… она вроде меньше ростом стала – вам не кажется?
– Я вижу ее в первый раз, – говорит Иноземцев. – А Чернышев точно сдал. Еле ноги передвигает.
У старшего военфельдшера Уманского тонкая шея торчит из воротника кителя, будто шток поршня из цилиндра. Впечатление усиливается, когда Уманский говорит: кадык у него ходит вверх-вниз – истинно как поршень. О чем бы ни шла речь – о текущем моменте, о чистоте в кубриках, о плане ли работы, – всегда говорит он горячо, вкладывая в произносимые слова страсть и силу.
Сейчас как раз о плане речь идет – о плане партийно-политического обеспечения зимнего судоремонта. Партийное собрание заседает в кают-компании. Свет плафона неярок и неровен, он колеблется, то прибывая, то убывая, – в такт вспомогательному движку, работающему на пониженных оборотах: топливо надо экономить.
– …А отдача в этом вопросе недостаточная, – говорит Уманский, энергично рубанув ладонью последнее слово. – Вот кандидат партии товарищ Козырев в докладе правильно поставил задачи. Нацелил нас на ремонт своими собственными силами. А это значит? Это, товарищи коммунисты, значит, что отдача сил должна быть большая. Очень большая должна быть отдача! Прокладки, компрессионные кольца, баббит и прочее – это правильно товарищ Козырев осветил. Но я остановлюсь на другом вопросе, который тот вопрос подпирает снизу. Я остановлюсь на сознательном отношении!
Уманский сделал паузу, обвел темными пылкими глазами всех семерых членов и кандидатов партии – будто предлагая осмыслить эти слова. Маленький, узкоплечий, с глубокими залысинами в черных волосах, он стоял, обеими руками прочно упершись в стол.
– Мы должны мобилизовать экипаж на строжайший режим экономии, – продолжал Уманский. – Блокада берет на учет каждый грамм топлива, каждую гайку. Тут без сознательного отношения мы вперед не двинемся и не получим отдачи! Проникнуться мы должны сами и личный состав проникнуть, что малейшая утечка топлива или масла, любой перерасход есть преступление! И поэтому мы в плане работы предлагаем провести…
А ведь он самый старик у нас (подумал Козырев), ему под сорок, кажется. Первоклассный фельдшер, но в военврачи ему не светит выйти. Образование не позволяет. Балыкин говорил, что хочет Уманский перейти на политработу. Ну что ж. У него все данные. Жаль только, если уйдет с корабля…
– Не формально, а по существу! Имеющиеся же недостатки будем выжигать йодом критики…
…если уйдет с корабля такой поборник чистоты (думал Козырев). Мы, кажется, в отряде единственный корабль без тараканов… Ну, может, флагврач Уманского не отпустит. Хорошие лекпомы на причалах не валяются… Йодом критики! Любит выразиться позаковыристее…
– И тут мы можем предъявить претензию молодому коммунисту товарищу Козыреву…
– Какую претензию? – вскинулся Козырев.
– Командирских дел мы не касаемся, – устремил на него Уманский пылкий взгляд. – Командует товарищ Козырев вполне. А вот воспитательную функцию подзабывает.
– Конкретно? – У Козырева брови сошлись в одну линию.
– Не ершись, Андрей Константинович, – негромко заметил Балыкин, сидевший с ним рядом. – Учись воспринимать партийную критику.
– Конкретно, – кивнул Уманский. – Товарищ Козырев Галкина решил на корабле оставить, хотя было указание списать. Тем самым взял ответственность на себя. Исправился Галкин? Можно сказать, что есть у нас полноценный командир бэ-че два-три?
– Полноценными командирами не рождаются, – сказал Козырев резко. – Нужно время, чтобы Галкин…
– Товарищ Козырев, – прервал его Уманский, – вам будет дано слово. Мы, конечно, понимаем, что человек, который… м-м, растерялся, не сразу входит в меридиан. Чудес, товарищи, не бывает. Но чтобы процесс ускорить, нужно что? Воспитательная работа нужна! – Опять Уманский обвел взглядом собрание, приглашая к осмыслению слов. – С товарища Балыкина как военкома и с себя как секретаря парторганизации я ответственности не снимаю. Ответственность на нас всех лежит! Но в данном конкретном примере главную ответственность за Галкина взял на себя командир корабля. Работаете вы, товарищ Козырев, с Галкиным, учите, воспитываете его? Со всей прямотой партийной мы вам скажем: недостаточно!
Привычно стучал в корабельном чреве движок. Со стенки доносились голоса, тяжкие всхлипы насоса.
Из-за стола поднялся Фарафонов:
– Товарищ Уманский, у нас приемка топлива. Прошу разрешения уйти с собрания. Мне на приемке надо быть.
– Пусть идет, – сказал Балыкин. – Топливо на морозе густеет. Опытный глаз нужен.
– Есть предложение отпустить, – кивнул Уманский. – Кто за? Кто против? Иди, товарищ Фарафонов, на приемку.
В ватнике, обтягивающем квадратные плечи, нахлобучивая на голову шапку, старшина группы мотористов вышел из кают-компании.
– Теперь второе, – сказал Уманский. – Второй конкретный факт. Девятого декабря моторист Бурмистров и электрик Гольцев распили технический спирт и привели себя в нетрезвый вид. Механик товарищ Иноземцев вместо строгого наказания ограничился легким разговором. Дескать, что же это вы, братцы, как не стыдно… Не пристыживать надо, а требовать! Чтоб с полной отдачей работали люди. А какая отдача от пьяного? Опять же спрашиваю кандидата партии Козырева: видит ли он либеральные замашки механика Иноземцева? От которых только вред! Товарищ Козырев механика защищает, но это путь замазывания, а не вскрытия больного места!
Раскричался (сердито подумал Козырев)… Механик либеральничает, а я, видите ли, замазываю… Да что ж такое – на командира корабля такой воз катить? Это всегда теперь будут меня песочить на партсобраниях?.. Спокойно, спокойно (призвал он самого себя)…
Теперь Балыкин говорил:
– Критика правильная, и я ее с товарищем Козыревым разделяю. Скрывать перед коммунистами не стану: я был против того, чтоб Галкина на корабле оставить. И должен был настоять. Не хотел подрывать авторитет молодого командира, потому и проявил… мягкотелость. Обстановка, товарищи, напряженная. Обстановка требует от нас – никаких послаблений. Потому и считаю своей и Козырева ошибкой то, что Галкина с корабля не списали. Теперь что? Надо исправлять. Завтра часть экипажа уходит на сухопутный фронт, Галкин тоже направляется, и придется мне с ним там поработать. То, что в море недоработали, подожмем на берегу. Теперь об Иноземцеве. Не раз приходилось слышать: механик у нас толковый, не трожь его. Согласен, что Иноземцев специальность знает. Но можем ли мы мириться с гнилым либерализмом, который он разводит в бэ-че пять? Было указано механику, чтоб не вел неправильных разговоров об отступлении флота, – принял он к сведению? Нет, не принял. Начальнику штаба задал неподобающий вопрос, почему позволили противнику залив заминировать. В разговоре с мотористами мили подсчитывал от Таллина до Кронштадта. Разве так должен в напряженной обстановке вести себя советский командир? Мобилизовывать он должен личный состав. А не вздыхать. Не подсчитывать, сколько миль отступали…
– Да с чего ты взял, что он мили подсчитывал? – спросил Козырев.
– Раз говорю, значит, знаю, – отрезал Балыкин. – Мы крепко помнить должны, как товарищ Сталин сказал: не унывать, не падать духом! Враг не так силен, как изображают некоторые перепуганные интеллигентики. Мы крепко должны принять это к сведению. Каждое слово запомнить. И вы, остающиеся на корабле, всю работу на период зимнего ремонта должны строить на основе…
Ох и ремонтик нам предстоит (думал Козырев), нехватки сплошные, народу остается мало, паек полуголодный…
– …напомнил нам про мужественный образ великих предков, – говорил меж тем Балыкин. – Товарищ Козырев историю флота знает неплохо, вот и надо в плане ему поручить провести беседы с личным составом – о победах русского флота при Гангуте, при Чесме…
Охотно расскажу (подумал Козырев), конечно, вспомнить великие победы надо. Но как непохожа нынешняя морская война на те – шведские и турецкие кампании… В сущности, артиллерийский бой двух эскадр, решавший судьбу войны, ушел в прошлое… Авиация, подводная война… Эскадра обороняет берег…
– …блокадные лишения должны преодолеть. У меня все. Балыкин сел.
– Слово предоставляется товарищу Козыреву, – сказал Уманский.
– Нет, – качнул головой Козырев. – Отказываюсь. Признаю критику в свой адрес, а говорить нечего. Будем работать.
Утром в кают-компании «Гюйса» командиры пьют чай. Балыкин с газетой стоит у карты, прикрепленной к переборке, обводит красным карандашом взятые города.
– Калинин… Клин… Елец… – приговаривает он при этом. – Здорово наши продвинулись. Теперь очередь за Калугой.
– Твоя-то семья не под Калугой? – спрашивает Козырев. – Или под Курском?
– Под Воронежем. Как началась война, я отправил свою команду домой. Вот сюда, в Россошь, – показывает Балыкин на карте. – Мой родной город.
– Правильно. До Воронежа фронт не докатится.
– Никогда не докатится. – Балыкин садится допивать чай. – У меня ведь команда женская. Когда жена вторую дочь родила, я ей говорю: «Ты что это Восьмое марта разводишь?» А жена говорит: «Это хорошо, когда девочки рождаются, – войны не будет…» Да-а…
– Женатики, – усмехнулся Козырев. – На войне холостому легче: никаких забот.
– Заботы, Андрей Константинович, воевать не мешают.
– Сомневаюсь. Мой корабль, мое оружие, моя боевая задача – ничем другим не должна быть занята голова.
– Упрощаешь, командир. – Балыкин взглядывает искоса на Иноземцева. – Что-то механик у нас заскучал. Вот что, Юрий Михайлович, вам поручается в мое отсутствие отмечать на карте наше продвижение. И чтоб аккуратно!
– Есть, – вяло говорит Иноземцев.
Он молчалив сегодня. Ночь плохо спал – не то от простуды, прихваченной вчера при долгой и мучительной на морозе приемке топлива, не то после разговора с военкомом. Вызвал его вечером к себе в каюту Балыкин, поинтересовался, изучил ли он доклад Сталина, потом со знанием дела – как бывший моторист – стал вникать в подробности предстоящего ремонта. Выходило по словам военкома, что он, Иноземцев, плохо своих подчиненных знает и расставил их на ремонтные работы не так, как надо. Что-то осерчал Иноземцев. Прорвалась в нем затаенная обида. «Чем я вам не угодил, товарищ комиссар? – спросил напрямик. – Что вы на меня ополчились?» – «Что за слово употребляете? – нахмурился Балыкин. – Никто не ополчился, а просто я с вас службу спрашиваю». – «Нет, не службу, а что-то еще… Будто в угол меня загоняете». – «Нечего фантазии разводить, механик. Со службой вы более-менее справляетесь, а вот разговоры мне ваши не нравятся». – «Да какие разговоры? Что такого ужасного я сказал?» – «А кто критику разводил, будто немцам не помешали заминировать залив?» – «А что, это неправда?» – «Неправда!» – «Это вы, – разволновался Иноземцев, голос у него сорвался, – вы неправду на собрании сказали, будто я подсчитывал мили…» – «Придержите язык! – Балыкин повысил голос, его нижняя челюсть грозно выпятилась. – Не знаю, кто вам сообщил о собрании…» – «А я не знаю, кто вам про мили сообщил…» – «Вы без году неделя на флоте, Иноземцев, а я десять лет, к вашему сведению…» – «Стаж службы не дает вам права…» – начал было Иноземцев запальчиво, но военком прервал: «И никто меня в неправде попрекнуть не мог! И не сможет, потому что правда у меня! Понятно, нет?» Иноземцев тон сбавил, но упрямства у него не убыло. Наклонил голову по-бычьи, вытянул полные губы дудкой, сказал: «Я не подсчитывал мили. Меня, когда я мотористам объяснял задачу, спросили, сколько миль от Таллина до Кронштадта, и я ответил: двести двадцать. Вот и все. Я должен был не отвечать на вопрос?» – «Должны были ответить, что мили считать – дело штурмана, а вам, мотористам то есть, надо обеспечить безотказную работу двигателей на весь переход, сколько бы миль там ни было». – «Об этом я и говорил, именно об этом, а почему надо уклоняться от простого ответа на простой вопрос… какой-то скрытый смысл в нем усматривать… не понимаю!» – «Не понимаете, потому что… – Балыкин запнулся, будто удержал себя от резкого слова. – Ну вот что, механик. Вы на флоте человек новый, подчиненных никогда не имели и не понимаете еще, какая это сложная вещь. И ответственная. Простые вопросы не всегда просты. А вот гражданку в себе вытравить вам придется. Понятно, нет? С подчиненным личным составом – строго по уставу. Хорошую службу поощрять, с нерадивых взыскивать. А не разводить либерализм, как с Бурмистровым и Гольцевым. Вы же и наплачетесь сами с либерализмом этим…»