412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Еремей Айпин » Сибирский рассказ. Выпуск V » Текст книги (страница 8)
Сибирский рассказ. Выпуск V
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:56

Текст книги "Сибирский рассказ. Выпуск V"


Автор книги: Еремей Айпин


Соавторы: Софрон Данилов,Владимир Митыпов,Николай Тюкпиеков,Алитет Немтушкин,Барадий Мунгонов,Николай Габышев,Дибаш Каинчин,Митхас Туран,Кюгей,Сергей Цырендоржиев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)

ДВОЕ

Тундра… Вы были в тундре? Как же мне рассказать о ней, чтобы вы ее почувствовали, увидели? Я мог бы, конечно, назвать ее прекрасной, величественной, суровой. Бывает она и страшной…

Тундра…

В ясный весенний день небо над ней светло-голубое, чистое. Куда ни посмотришь – кругом снег, снег, снег. Белый как лебединое крыло. А на восходе огромного северного солнца снег сверкает, как драгоценные камни, переливается – изумрудный, лиловый, розовый.

Начинается день, и снег синеет, как небо.

Зимой, когда солнца нет, снег серый, словно дым, пепельный.

Тундра…

Куда ни глянешь – снег, снег, снег… Едешь день, едешь два, десять, двадцать дней, и нет ей конца и края. Едешь сегодня, как вчера, кругом – снег, снег, снег…

Снег и небо, небо и снег.

Словно нигде не шумит тайга, не светятся города, не встречаются люди.

Летящий ветер, восточный ветер… Поднимешь голову – снег, снег, и над ним тяжелые, наползающие друг на друга тучи…

Тундра…

Ветер уже начинал понемножку тормошить, расшевеливать снега.

– Хэй! – крикнул на своих оленей старый Байбаас.

Головной олень рванулся вперед. Из-под копыт в нарту полетели комья снега.

Ветер все усиливался. И вот закружилась, завертелась снежная пыль. Небо исчезло. А Байбаас спокоен, он едет и поет свою песню:

«Слушай, тундра. Говорят, Байбаасу шестьдесят лет. Верно, тундра, мне шестьдесят лет. Говорят, стар Байбаас. Нет, я не стар, тундра».

Он поет и вспоминает собрание колхозников, вспоминает, как предлагают молодому Эрбэхтэю соревноваться с ним. А Эрбэхтэй даже рукой махнул: как можно соревноваться со стариком? Ой как обиделся Байбаас! Но смолчал. Хвастливый парень Эрбэхтэй, но из него выйдет хороший охотник. А пока пусть болтает. Совсем молодой парень. Стариком назвал! Какой же Байбаас старик? Шестьдесят лет – это разве для охотника много? Вот только в начале зимы ему не повезло. А они думают, что Байбаас уже не может промышлять. Ну что ж, пусть думают. Байбаас им докажет. Ты ведь это знаешь, тундра…

Неба не видно, а Байбаас едет, едет и поет.

Уже в нарте семь песцов – большие песцы, хорошие. Умеет ставить Байбаас капканы. Ты шуми, тундра, всю ночь шуми. А потом хватит. Надо Байбаасу другие капканы посмотреть, а то волки смотреть капканы будут – от песцов только клочья останутся. Волков много стало, стрелять их надо; а в колхозе вертолета ждут, с вертолета стрелять хотят. Не летит вертолет. Раньше и так волков били, а теперь сидят сложа руки. Молодые, ленивые.

Тундра шумит.

Байбаас едет и поет:

«Скоро охотничья избушка, тепло будет, чай будет. Шуми, тундра, ночь шуми, а потом хватит. Оленей жалко. Трое суток не ели досыта. Около избушки какой мох – все поели, а далеко отпускать нельзя – волки».

Байбаас не правит, не понукает оленей. Головной сам знает, куда ехать, сам выбирает. А вот второй олень совсем устал.

Шумит тундра…

Вдруг олени шарахнулись в сторону. Байбаас чуть не вывалился из нарты. Чего они испугались? Волков чуют? Впереди что-то чернело. Что это? Раньше здесь ничего не было. Нет, не волк. Голодный медведь из тайги вышел или олень заблудший?

Байбаас остановил оленей, взял карабин. Ба! Это же избушка! Труба торчит. Удивительно. Кто мог построить? Место плохое, на самом ветру. Байбаас подъехал еще ближе. Нет, это не избушка. Трактор откуда? Зачем он здесь? Байбаас приподнял шапку, прислушался: не гудит, мотор не работает. Он объехал трактор, привстал, заглянул в кабину. Никого нет. В санях – бревна. Говорили, что рыбозавод строит дома для рыбаков в Кумахтахе, около моря. Значит, эти бревна туда везли. А где же человек? Куда он мог уйти пешком? А это что?! Байбаас нагнулся, взял в руки обгоревшую тряпку. Видно, телогрейка сгорела.

Байбаас влез в кабину. Там пахло гарью. Байбаас быстро спрыгнул. Беда! Пожар был! Где же тракторист? Байбаас стал искать следы. Трактор еще теплый, человек далеко не ушел. Вот след, вот…

Байбаас, ведя за собой оленей, медленно шел по следу. А вот здесь человек падал. Опять пошел. А вот на коленях полз. Да что с ним?! Что с ним такое?

Байбаас уже бежал по следу и чуть не наткнулся на человека, зарывшегося в снег.

Байбаас приподнял человека и испугался: лицо у него было в волдырях от ожогов. Глаза были закрыты, но человек дышал.

– Друг! – крикнул Байбаас. – Слышишь меня?

Человек открыт глаза. Ресниц у него не было.

– Друг, как же ты попал в такую беду?

Байбаас сдернул с плеч человека тяжелую промасленную тряпку (это была обгоревшая ватная стеганка от капота), снял с себя шапку, скинул кухлянку. Стал одевать тракториста, как ребенка.

Одел, поднял стеганку, постелил ее на нарту и уложил тракториста. Сам он остался в меховом жилете. Голову повязал длинным толстым шарфом. «Спасать надо… Плохой трактор. Так обжег человека…»

Была ночь, когда молодой тракторист Михась Калиновский отправился в путь.

Снег. Звезды.

Со стороны могло показаться, что трактор не сам идет, что кто-то тянет его, ухватившись за лучи фар, как за два светящихся дрожащих троса.

В Кумахтаху, где теперь строили дома для рыбаков, Михась возил лес уже дважды. Ему казалось, что к тундре он привык, и нисколько не жалел, что год назад после демобилизации приехал сюда. Он родился в Белоруссии, в деревне, а службу проходил на Дальнем Востоке. Был у них в части якут Семен Петров. Хороший парень. Он говорил, что красивее тундры ничего нет. Вот Михась и поехал посмотреть. Поехал и остался. Понравилось ему тут. И заработок хороший – Михась помогал своим старикам, да и сестре посылал чуть не каждый месяц.

Мотор работал ровно, в кабине было тепло.

Михась напевал какую-то веселую песенку. Он был молод. Ему хотелось петь. И он пел.

Один среди бесконечно снежной равнины. Так прошла ночь.

Михась видел, как небо светлело, становилось все шире. И вот на востоке вслед за красным свечением зари возникло огромное холодное солнце Севера. Михась снова увидел живые снега, ослепительную ширь тундры.

Михась открыл дверцу кабины и, высунув голову, крикнул: «О-о, го-го-го-оо!»

И его голос полетел во все концы тундры.

Солнце уже склонилось на запад. Позади осталась половина пути. И тут Михась увидел облака. «Может, пурга будет?» Михась до сих пор не попадал в пургу. Но бояться ему нечего: этого стального оленя, пожалуй, никакая пурга не осилит, а если ничего видно не будет, по компасу можно доехать.

А пурга и в самом деле начиналась.

Михась прислушался к голосу мотора и вдруг встревожился. Он прибавил газ, но трактор шел с той же скоростью. Неужели двигатель перегрелся?

Михась остановил трактор, открыл капот. Система питания в порядке, с маслом все нормально… Он начал было осторожно отвинчивать крышку радиатора – пар вырвался со свистом. Михась заглянул в радиатор: вода булькала только на дне. Куда же она девалась? А, вот оно что: течет. Внизу капает. Да, плохо. Полчаса придется потерять, но исправить можно.

Он достал ящик с инструментом и принялся запаивать трещину на радиаторе. Работать было трудно – ветер мешал. Наконец запаял. Посмотрел на часы: ну и ну! – целый час возился. Михась влез на гусеницу и стал заводить мотор. Не получается! Застыл мотор! Делать нечего. Михась сделал факел из пакли и принялся разогревать картер. Тут и случилось непоправимое. Сильный порыв ветра вздул пламя, и оно охватило пропитанную маслом ватную стеганку на капоте. Стеганка вспыхнула. Михась растерялся. А длинные языки пламени через раскрытую дверцу уже тянулись в кабину. Загорелось сиденье. Михась сбросил стеганку в снег, скинул телогрейку, вскочил в кабину. Телогрейкой он начал сбивать пламя, но и она загорелась. Жгло лицо, руки. Михась уже ничего не видел. Но он знал, что делает. Сиденье полетело в снег.

«Все-таки удалось сбить пламя. Но руки, руки в волдырях… Как же я такими руками трактор заведу?»

На снегу дымилась ватная стеганка от капота. Телогрейка почти вся сгорела.

У него еще хватило сил взяться за рычаги. Мотор снова не заводился. «Нет, такими руками ничего не сделаешь. Как же быть? До Кумахтахи километров сорок. Не дойти. Пурга начинается. Оставаться нельзя. Замерзну. Надо идти на восток, к избушке охотников».

Михась набросил на плечи стеганку, шапку не нашел. Хорошо хоть компас не потерялся.

Михась побрел на восток.

Тундра…

Летящий ветер, восточный ветер… снег, снег, а над головой – тяжелые, наползающие друг на друга тучи.

Тундра…

Вот и узнал тебя Михась…

Он идет из последних сил, налегает на ветер грудью. В глазах красные, желтые круги. Гудит ветер. Кругом снег, снег, снег…

Михась упал и не сразу поднялся.

Гудит ветер. Михась шел и падал, падал и шел, и, наконец, лежа на снегу, понял, что подняться он уже не сможет. Снег был мягкий и даже теплый. Хотелось уснуть. Глаза сами закрывались, – уснуть…

«Пропаду, – думал Михась. – Надо идти».

Но идти он не мог и теперь полз, загребая руками снег, задыхаясь.

Он подтягивался на локтях, прижимаясь к снегу горячим лбом.

Тундра…

Так мог погибнуть человек. Один.

Но тундра – это двое.

Старый Байбаас, держа в правой руке вожжи, бежал рядом с нартой, погоняя оленей.

На нарте лежал Михась.

Ветер все усиливался, снежные вихри налетали со всех сторон, впереди мелькали только спины оленей.

Байбаас догнал оленей и увидел, что нарту везет один головной олень, а второй совсем обессилел, не тянет нарту.

Жалко Байбаасу, очень жалко оставлять в тундре свою добычу, но что делать? Пришлось закопать в снег песцов, хоть этим облегчить нарту. Больше он своих песцов не увидит: почуют их по запаху волки и сожрут. Ничего не поделаешь.

Потом стал сдавать и головной олень. Байбаас, как мог, помогал ему: толкал нарту сзади.

Когда головной олень стал шататься от ветра, а Байбаас уже совсем задыхался, показалась наконец избушка охотников. Теперь согреть надо человека…

Байбаас нашел в избушке все необходимое: дрова для печи, масло, рыбу, мясо, посуду для варки пищи, оленью шкуру – чтобы было на чем отдохнуть. Все это было приготовлено в избушке на случай беды – по обычаю тундры.

Уложив тракториста на оленью шкуру, Байбаас затопил железную печку и набил чайник снегом.

Железная печка раскалилась быстро, в избушке стало тепло. Байбаас поставил вариться мясо и подсел к трактористу, который не открывал глаз, только изредка тихо-тихо стонал.

При свете свечи Байбаас увидел, что он совсем молодой. Байбаас не помнил такого тракториста на рыбозаводе, – видно, новый, приехал недавно.

Байбаас стал поить парня с ложки. Веки у него дрогнули, он открыл глаза. Байбаас обрадовался:

– Сынок, как себя чувствуешь?

Тот ничего не ответил. Из потрескавшихся губ его сочилась кровь. Байбаас вспомнил, как лечили раньше ожоги медвежьим жиром. Но сейчас его нигде не достанешь, и потом, медвежий жир не поможет: ожоги очень большие. В поселок везти надо, в больницу. «Как же я поеду завтра? Олени опять голодные, – так думал Байбаас, прислушиваясь к тундре. – Где теперь родители этого парня? Они, наверное, не знают, что их сын попал в беду».

Вдруг больной пошевелился.

Байбаас приложил ухо к его губам.

– Где… я?

– В тундре. Не бойся, – ответил Байбаас по-якутски. И, спохватившись, сказал по-русски: – Я охотньик… Тундра, юрта…

– Пить…

Байбаас напоил его чаем из стакана.

– Может, поешь? Мясо… мясо… килиэп… Балык…

Парень не ответил.

– Как имя?

– Мих-ась…

– Мэхээс? – удивленно воскликнул Байбаас – Мэхээс, да?

Парень: кивнул.

– Мэхээс! У тебя якутское имя. Моего отца тоже звали Мэхээсом. А откуда ты?

– Белорус… Бело… рус…

– Так, так, сейчас понятно. Значит, белорус, На войне был мой брат, вот там и воевал. Мэхээс, я сын Мэхээсэ, а ты тоже Мэхээс! – бормотал радостно Байбаас. – Будешь кушать, Мэхээс? Ты бы покушал, подкрепился.

Михась закрыл глаза. Байбаас вышел за дверь, набрал в тряпку снега, приложил ко лбу Михася.

– Мэхээс, не бойся. Вот скоро притихнет ветер, поедем. У нас есть хороший лекарь, очень хороший человек. Даже мертвого оживить может. Тебя, Мэхээс, он обязательно полечит, – бормотал Байбаас – Не бойся, парень… Он тебя вылечит… Слышишь, Мэхээс?

Байбаас все подкладывал в печь дрова, кипятил чай. «Тундра, не надо шуметь. Человек совсем больной. Тундра, ты слышишь меня?»

После полуночи ветер начал стихать. Байбаас решил ехать, не ожидая полного затишья.

Олени Байбааса за ночь совсем не отдохнули, Второй олень даже не встал, когда Байбаас вышел из избушки. Что ж, придется его здесь оставить.

Байбаас почти насильно накормил Михася супом и сам поел досыта.

Остатки сваренного мяса и другую еду положил на полку. Налил бульон в бутылку, сунул ее за пазуху: пригодится в пути. Отрезал от буханки половину, отдал оленям.

Запряг головного.

Оказывается, тундра только притихла и теперь снова бушевала. Все было так же, как вчера: олень тянул нарту, а Байбаас толкал ее сзади.

«Еще километров сорок. До вечера доедем», – думал Байбаас.

Когда до поселка оставалось километров пять, олень поранил левую переднюю ногу, из раны потекла кровь. Олень виновато посмотрел на своего хозяина. Головного никогда не надо было понукать… Раз остановился – значит, все. Байбаас освободил его от постромок и сам повез нарту, налегая на лямку. Тяжело. Очень тяжело.

Олень шел за нартой, но все больше отставал. «Ничего, хороший олень, не пропадет, сам вернется домой».

– Ничего, ничего, – твердил Байбаас и шел, шел, шел…

Тундра…

Снег, снег, снег. Снег в лицо.

«Неправду говорят, что стар Байбаас. Дойду».

Вечером во двор больницы вошел шатаясь облепленный снегом человек. Он тащил за собой нарту. Вокруг с громким лаем носились поселковые собаки.

На шум вышел врач.

Наткнувшись, как слепой, на крыльцо, человек показал ему на нарту, сказал еле слышно:

– Спасите его!.. – и упал.

Врач заметался – кого нести первым: того, кто на нарте, или этого, на снегу.

Тундра – это двое.

Перевод с якутского С. Виленского.

Дибаш Каинчин

КАЙЧИ

«…на Алтае поднялась к луне и солнцу большая гора. Шестьдесят шесть сторон ее поросли тайгой густой, как шерсть осеннего валуха. И пролилось у горы сверкающее бело-синее озеро, вода в нем текла и не текла – плескалась тихо. И снежный пик почитая родным отцом, и бело-молочную водь признавая матушкой, под кедром с шестьюдесятью ветвями-корнями, у родника животворного, в шестигранной юрте жил старик Кокшин. Голова его была белей лебедя, а зубы желтей сосновой коры. Не было у него сына-посоха, не было дочери, которую он подарил бы людям и увеличил свою родню… Ездил Кокшин на сине-буром старом коне…» – звучал ровный глуховатый голос Кайчи.

В селении ее все так и звали – Кайчи, что значит сказительница, а имя, выбранное родителями, мало кто знал, да и не было в нем нужды.

Она вела, расплетала тропы сказания, и выпуклые незрячие глаза ее уже расширились, раскрылись, обратились вверх, к дымоходу, к звездам, проскальзывающим в теплом воздухе. Кажется, глаза ее вправду видят. И видят они ту сказочную землю, белые воды, могучие леса… Она сидит здесь, а душа ее улетела в волшебные края сказания.

Волосы Кайчи коротко остриженные, хотя она была незамужней, разметались от воодушевления. Голос, взбудораженный воображением, чувствами, слегка подрагивает. Руки свои, словно показывая просторную свободу сказочных земель, держит она на весу…

– …сыну единственному, обретенному в старости, дайте самое лучшее имя! Так сказал старый воин, радостно вскочил и, глядя на младенца, возгласил: это кровь моего сердца, это свет моих глаз! Отныне каменный очаг мой не разрушится, угли его не остынут, неподрубленный корень мой не высохнет, род мой на Алтае продолжится!..

Слитные слова Кайчи звучат, текут свободно, будто звенит-говорит речка на перекате – ровно и неумолчно, и слышится в этих словах что-то и величественное, и сокровенное.

А мы – ребятишки – слушаем во все уши, смотрим во все глаза, не пропускаем ни слова, вдыхаем, впитываем сказанное, мы уже вместе с Кайчи в том мире, где песнь кукушки вечно звучит, где листья деревьев вечно зеленеют…

– Одно полено гореть не будет, один человек род не продолжит. – Так сказал молодой батыр и стал собираться в дальнюю дорогу. Натянул он сапоги с чугунными подошвами, надел шубу на горностаевом меху, бронзовый шлем засиял на его голове узорами золотыми. Широким поясом опоясался молодой батыр, зеленоватый стальной меч укрепил на поясе, черное, закаленное в огне, копье укрепил за спиною, взял лук богатырский со ста зарубками и колчан, полный крылатых стрел. Потряс он уздою узорною, и, точно свет, возник перед ним верный конь…

Сказание продолжается, ширится, разгорается, как заря над тайгой, уносит наши ребячьи души в богатырский мир, светом великим зовет каждого: борись и победи зло, всегда утверждай правду, будь справедливым, будь крепок духом и высок помыслом.

Никто не шелохнется, не шмыгнет носом. Мы позабыли – кто мы, где мы, сыты или голодны, согреты или сжаты холодом, здоровы или больны, радостны или несчастны… А всего-то какой-нибудь час назад мы были совсем другими. В темноте вечерней крались мы к аилу[9]9
  Аил – островерхая, крытая корой юрта.


[Закрыть]
старика Дьорпона, вглядывались зорко, прислушивались сторожко, – так крадется собака к сидящему суслику. Одно слово – воры. Да, да – воры!

Но если поразмыслить – так ли это? Нам надо послушать Кайчи, нельзя, чтобы в этот вечер не зазвучали слова сказания, нам необходимо вновь увидеть батыров, чтобы сердце замерло от восторга, чтобы встали волосы дыбом от страха, чтобы согрелась душа от прекрасных, высоких слов… Но в дырявом аиле морозной ночью не высидеть и полчаса. Нужны дрова. А где их взять, где найти эти проклятые, эти спасительные дрова! Но надо найти, надо взять – хотя бы из-под носа Эрлик-бия – властелина подземного царства!

Все до щенки подобрала зима, и в этот вечер нашими дровами могут стать только базыру – жерди, которыми придавлены пласты лиственничной коры к аилам, чтобы не свернуло ветром. Только базыру – больше брать нечего и найти негде.

Суровые военные годы, трудные послевоенные… Село наше стояло далеко от леса, на себе не больно-то натаскаешь, а лошади… Надо ли говорить, какие были лошади в колхозе и как они израбатывались! Правильно говорятся: «Хорошо, когда дрова и вода – близко, а родня – далеко»…

Матери наши косят или снопы вяжут дотемна, а поздним вечером возвращаются в село, несут на спинах сухие разлапистые лиственничные сучья. Бредут они одна за другою, в сумраке похожие на огромные взлохмаченные пятна, бредут, качаясь от тяжести, не в силах вымолвить слова. Не одна надсадилась, износилась в молодые годы, постарела телом и душою из-за тех проклятых, но спасительных дров.

Зимой председатель отряжал обычно старика Дьорпона для подвозки дров. Но надолго ли хватит бревнышка, соразмерного с силами старика и худой лошаденки! Хорошо, если продержишься хотя бы с неделю. А очередь на подвозку длинная, сегодня Дьорпон бросит бревнышко – следующее почти через месяц. И нет большей радости, чем получить у бригадира лошадь на целый день! Я помню: мать моя – и радостная, и расстроенная – бегает от аила к аилу, суматошится, выпрашивает у кого хомут, у кого дугу… Бедность, бедность… У нас нет даже веревки, чтобы приспособить ее как вожжи. Но в конце концов, с миру по нитке – упряжь готова, и мать уезжает по дрова. И нет ее целый день. Вот уже и вечер опустился, я выхожу за поскотину, долго-долго стою, вглядываюсь в темноту, вслушиваюсь – не скрипнут ли сани… Жуткие картины лезут в голову, – вдруг маму придавила лесина, вдруг лошадь шарахнулась и разнесла сани!..

Но вот мать выезжает из темноты – окоченелая, смертельно усталая, голодная, и ее понурая лошадь вся в толстом куржаке. Мать приехала поздно, потому что долго искала сухостойную лиственницу, нашла ее вверху, на склоне, куда ленивому не подняться, подрубила, свалила да еле выволокла на лошади с этакой кручи до саней. Потом долго рубила ствол на сутунки, потом сколько еще мучилась, из последних сил наваливая их в сани. Тяжко ей было, а меня с собой не брала – буду лишним грузом для лошади. Мне же так хотелось поехать за дровами! Я бы сразу стал взрослым. «Дрова привозит, значит – мужик», – сказали бы соседи…

Я помогаю матери свалить сутунки из саней и втащить в сенки нашей избенки, потом веду лошадь в колхозную конюшню. Теперь мы будем каждый день отрезать по чурочке длиной в три маминых вершка, и колоть их будет мама. Колоть надо умело, чтобы получались поленья средней толщины, они горят долго в нашей печурке и отдают много тепла. Если колоть буду я, то поленья получатся тонкие, разные, отлетит много щепок. Такие дрова сгорят как бумага – ни тепла от них толком, ни жара – воды в котле не вскипятить.

И вот в те жестокие годы, я думаю, труднее всех приходилось семье Кайчи. Сама она в пятнадцать лет ослепла от оспы, а мать ее, старушка Чынар, по старости и немощности не могла работать в колхозе. На фронте или в трудармии был отец Кайчи – я теперь уже не помню. Жили в селе дядья и тетки по отцу, но они сами тянули из последних сил, придавленные годами, болезнями, обремененные маленькими внуками.

Добыть топливо в таких условиях очень тяжело. Лишнее дерево сельчане давно сожгли, ни изгородей, ни пригонов, ни бань. Работников осталось мало, да и какие работники! А работы не уменьшилось в колхозе. Порою не оставалось времени сена для своей коровы поставить, огород посадить, что уж тут говорить о дровах! Иные уже обпилили углы у своих избушек, рубленных внахлыст, выщепили, обрубили бревнышки срубов.

Без крова, без корма собачьей рысью бегали коровы по селу, как-то удавалось им перемаять зиму. Были они местной породы, а еще выручало коров большое болото, протянувшееся рядом с деревней: летом пастись там не пускала трясина, и пастбище оставалось на зиму. Весною бессильные, оголодавшие буренки увязали в болоте, их вытаскивали чуть ли не всей деревней, спасали, но после этого у бедняг могло пропасть молоко, мог родиться недоношенный теленок. Я помню, почти каждая корова простуженно хрипела…

И вот мы, мальчишки, крадемся к аилу старика Дьорпона. Сердце стучит как у воробья, не дай бог попадешься – мало того что отхлещут, так еще и позор на всю деревню!.. У нас железная очередь: сегодня добывает дрова Тийин, завтра Диман, послезавтра – я… И никуда не денешься – в иной вечер крадешься… к своему аилу.

Тийин однажды снимал базыру со своего аила, ненароком провалился сквозь трухлявую кору и угодил башмаком в котел, полный молока. Наутро мать по отмягшему башмаку узнала вчерашнего пакостника и секла Тийина, пока рука не устала. Но Тийину это дело привычное. Заживет на нем все как на собаке, а душа у него живучая, как кошка. «Только вот молоко жалко, эх, так жалко… – долго сокрушался он, глотая слюнки. – Но ничего. Зато дослушали до самого конца про батыра Алтай-Буучая!»

Еще, на самый крайний случай, дров можно было раздобыть в яме, где жгли для колхозной кузницы древесный уголь. Жутко было спускаться в глубокую, темную, жаркую и угарную яму, но там иногда оставались недогоревшие поленья, головешки. И не столько страшила нас эта яма, сколько старик Юстук, он в любую минуту мог выскочить из своей избушки – громогласный, черный, бородатый. Юстук и прутьями нас охаживал, и на ночь закрывал в душной яме, и обещали мы ему не раз, что сегодняшнее не повторится, а назавтра снова лезли в яму, дождавшись, когда уснет черный старик.

Кайчи была его племянницей, Юстук знал, куда мы таскаем головешки, и сек нас прутом несильно, только для острастки, и не доносил начальству о наших «набегах». Как-то мы стащили его большую деревянную колотушку, которой он бил по обуху топора, когда попадался крученый комель или суковатая чурка. Кайчи ощупала колотушку, улыбнулась и сказала: «Отнесите ее и больше не приносите. А то, не дай бог, рассердится».

Однажды мы не нашли ни щепки. Сидели и дрожали в промерзшем аиле. Тут вбегает Тийин: «Нашел! Айда, притащим!» Мы выскочили. «А ну, распилим скорее, – прошептал Тийин. – Это базыру от аила нашей Кайчи. Завтра я приволоку из леса такую же жердину, никто и не заметит!..»

Слушать сказание – не значит только наслаждаться. Надо иметь терпение, уметь слушать к ждать. А рассказывать, конечно, еще труднее. Надо быть рожденным для этого, надо не жалеть ни сил своих, ни сердца. Нужен неустающий язык, неумолкающий голос. И чтобы согревать-смягчать его – необходим чай, «живой» чай из Чуи. И потому кто-нибудь из нас должен был приносить с собой хоть щепотку того «живого чая», воскрешающего голос Кайчи. Часто нам не удавалось найти ни щепотки, и голос Кайчи спотыкался, сбивался со стройного хода или срывался в напряженные моменты сказания.

Но вот в душе ее восходит древнее сказание, Кайчи закачалась, закивала головой, задвигала плечами, и речь ее прихотливо зачастила иноходцем, и в голосе ее зазвенела богатырская кольчуга, забренчала чекань подпруг, загремели удила, зацокали копыта об камни, засвистел горный ветер в густой гриве крылатого аргамака!

Она уже видит, как быстрой молнией скачет батыр «по степи желтой, которую и сороке не облететь, по степи серой, которую и ворону не одолеть…» А как мощно, быстро, красиво мчится молодой воин!

– Скачет он чуть медленнее пули горячей, летит он чуть быстрее птицы летящей. Конь его, перемахивая большие моря, кончик хвоста не замочит, перескакивая горы высокие, краешком копыта их не заденет! Предстоящий путь воина не страшит, пройденный путь – память его не отягчает. Лета приход он чувствует по теплу на плечах, о приходе зимы узнает по куржаку на вороте… Заиграл батыр на дудке, песню запел, и полетели за ним тучами живыми птицы, гнезда свои оставив, побежали звери стаями густыми, норы свои побросав. От песни его прекрасной трава на камнях расцветает, от слов его звонких листьями свежими покрывается голый сухостой…

«Эх, если б я был этим батыром! Ну, хотя бы скакал с ним рядом!» – думает каждый из нас.

* * *

Я поныне слышу во сне голос Кайчи, вижу аил Кайчи…

Село наше тогдашнее – горстка избенок без кровель, с крышами дерновыми, поросшими густым бурьяном, – стояло посреди ровной голой долины рядом с чередой древних курганов. У каждой избенки – островерхий аил, крытый пластами лиственничной коры, отпавшей от сухих деревьев. Рядом с аилами – шестигранные тесаные коновязи.

В центре села, в окружении избушек – длинный скотный двор. Его поставили тут после организации колхоза, чтобы не подожгли кулаки. На краю села – школа под краевым железом. Вот и все.

Жилья такого, какое было у Кайчи, больше в селе не было, да и потом я нигде подобного не видел: избенка и аил поставлены вместе. Представьте – изба в четыре стены, а вместо стенок – аил. Трудно сказать, что хотел выгадать этим хозяин. Но понятно одно – строил он так из бедности, из крайней нужды. Теперь в хозяйстве не было мужской руки и жилье обветшало, прогнило. Да и у других сельчан дворы выглядели не многим лучше. Но мы, ребятишки, не видели тогда всей этой убогой бедности, нам не было до этого никакого дела. Мы сидели в самой богатой золотой юрте с четырьмястами сорока четырьмя гранями-сторонами», потому что здесь, у дымящей «буржуйки», сидела наша Кайчи, у которой в лице – огонь, в голове – мудрость, в душе – тепло и любовь…

Мы не сводим глаз с крупного, сурового лица Кайчи, освещенного пламенем железной печурки. Глаза наши неотрывно смотрят на рот Кайчи, на ее темные губы. Вот они размыкаются, обнажая крепкие белые зубы. Кончиком своего большого языка Кайчи медленно облизывает губы. Сказание продолжается. И в загадочном полумраке звучат такие точные, сверкающие, драгоценные слова. Нам уже кажется, что Кайчи не человек, не такая, как все, что нет у нее крови, которая может пролиться, нет души, которая может прерваться – она сама из тех сказаний, которые живут в ней. Кайчи запечалится – мы печальны, разгневается – нас сжигает гнев, она воодушевлена – мы ликуем, а если призовет – встанем как один!.. И не раз кто-то, отвернувшись, чтобы не видели, смахивал рукавом непрошеную слезу.

Дрова давно догорели в печурке, вода в ведре подернулась льдом, в углу, замерзнув, замычал теленок, а мы ничего вокруг не видим и не чувствуем. А когда возвратимся домой, ох и крепко же достанется нам от матерей: «Что это за ребенок! Где ты пропадаешь ночью? Скучает по тебе тальниковый прут! Завтра выдеру!» Пускай, можно и потерпеть… А все же хороший это был обычай – не наказывать ребенка вечером или ночью. Мать поругает, погорячится, а к утру, глядишь, и позабудет или простит.

Голос Кайчи нарастает, он дрожит, исполняется волнением, становится гулким, раскатистым. Лицо ее краснеет. И уже не слова это, а падающие с горы камни – они несутся вниз, подпрыгивают, сталкиваются, раскалываются и увлекают за собой другие камни со склона. Слышится звон мечей, хруст копий, острый свист стрел, громкое ржание коней, боевые кличи, возгласы, слышится тяжкий стон раненых:

– Конская кровь в долине – глубиной до холки коня, богатырская кровь в той битве пролилась-поднялась до стремян. Горами лежат убитые кони, курганами высятся тела богатырей!.. И вот лук свои могучий, сделанный из рогов архара и оленя, начал батыр натягивать вечером и пустил на красном рассвете стрелу. Лук от выстрела вспыхнул, задымился, крылатая стрела ушла, пламенея кованым наконечником. Но ударила она в голую грудь черного врага и сломалась, точно попала в камень, коснулась открытой груди недруга и соскользнула, точно попала в зимний лед! И тогда два богатыря уцепились за воротники, вцепились в плечи, шесть дней борются – вся земля огнем занялась, семь дней ломают друг друга – низ Луны загорелся. Когда падают, падают богатыри вместе, когда встают богатыри, встают вместе. Скалы-увалы растрескались, стали степями, равнины-долины взбугрились, стали горами. Птицы улетели, бросая птенцов, звери убежали, бросая зверенышей. Стоящее дерево – стоя сломалось, лежащий валежник – лежа перевернулся. По широкой долине идут они, бодаясь как быки, по просторной равнине мечутся они, сшибаясь коленями, как верблюды. В мягкой земле утопают до колен, в твердой земле проваливаются по щиколотку. Пыль земная поднялась до небес, облака небесные опустились на землю. Семь лет дерутся – никто не уступает, девять лет сражаются – ни один не сдается…

Как нам хотелось быть похожими на батыра, у которого на крепкой спине могли пастись пятьдесят косяков коней, а на широких плечах шестьдесят овечьих отар, на батыра, который встал на сторону обездоленных, защитил правду и родину, одержал верх над захватчиком-врагом! Тогда бы мы этого фашиста ненавистного схватили бы за грудь, за горло и – раз! – опрокинули на колено, – два! – ударили о грудь, – три! – подняли, окунули в тучу грозовую и ударили бы его об островерхие скалы родного Алтая. Пусть до капли выльется кровь его черная, пусть пропадут мысли его злые! Мы бы прах его развеяли по песчинке, чтоб никогда не ожил, чтобы вновь не возродился! И тогда наши отцы, братья, дядья возвратились бы на родину, на Алтай и зажили вольно и прекрасно: там, где есть сухостой, аилы поставили, там, где травы густы, пасли бы свой, честно заработанный скот. Множились бы, жили в покое и достатке, и больше бы к нам не забредал хищный волк, оседлав свой длинный хвост, не заходил бы злой недруг-захватчик, выставив вперед свою острую пику…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю