Текст книги "Допуск на магистраль"
Автор книги: Эльза Бадьева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)
– Будете спать на тахте, ладно? А себе раскладушку принесу.
– Только... Феня-то как? – смущенно произнес Дубов. – Потеряет тебя...
– Не потеряет. Я часто... Работаю допоздна... здесь и сплю. Чтобы не тревожить.
Пока Сергей приносил откуда-то алюминиевую раскладную кровать, застилал ее, пока ходил умываться, Дубов разглядывал его комнату.
У дальней – теневой – стороны стояла широкая низкая тахта, небрежно застланная ярким клетчатым пледом. Рядом с ней нелепо в угол были задвинуты письменный стол, кресло и странная, похожая на софит, переносная лампа на длинной ножке, с самодельными щитками, регулирующими свет. Всю стену до потолка занимали застекленные книжные стеллажи. В разных местах на полу, прислоненные к стене, стояли рулоны бумаги, холста, пустые деревянные рамы.
Остальная, большая часть комнаты была совершенно пуста, только между двумя широкими окнами, расположенными под углом друг к другу и образующими, если смотреть на них с улицы, нечто похожее на фонарь, стоял, повернутый к стене, мольберт. И рядом – перепачканная красками табуретка.
Дубов прошелся по комнате. Покосился на мольберт. Остановился у письменного стола. На нем в беспорядке лежали книги, письма, альбомы с карандашными на-бросками, несколько явно ученических рисунков с одной и той же натуры: перспектива городской улицы с подъемом. Видно, это была нелегкая задача – изобразить подъем.
Сергей поставил раскладушку рядом с тахтой, придвинул софит, опустил все его щитки, включил вместо большого верхнего света.
– А у тебя и правда тут не очень уютно, – не удержался Дубов. – Феня-то права.
– А! – отмахнулся Сергей. – Было бы удобно. Впрочем, я здесь редко пишу. Так, заготовки делаю, к занятиям готовлюсь... А работаю в мастерской при художественном училище. Я там рисунок веду.
Свет от софита мягким, размытым кругом ложился на пол между тахтой, раскладушкой, слабо освещая «жилую» часть комнаты. Остальное пространство тонуло в темноте, только от окон – незашторенных, непривычно голых, пустых, – исходило какое-то странное матовое свечение, неестественное и едва уловимое.
– Что у тебя за стекла? – удивился Дубов. – Матовые, что ли?
– Обыкновенные. – Сергей тоже посмотрел на окна. – Папиросной бумагой заклеены. Южная сторона. Солнце мешает.
Дубов не понял.
– А я думал, чем светлее, тем лучше.
– Конечно, – согласился Сергей. – Только свет должен быть не прямой, не резкий, не забивающий глаза и краски, а мягкий, спокойный. Лучше всего – верхний.
Они понимали, что говорят не о том.
– Сам, что ли, придумал? – после длительной паузы спросил Дубов. – Бумагу-то...
– Чужое изобретение, – вздохнул Сергей. – Старо как мир.
Они долго молчали, потом погасили свет, пожелали друг другу доброй ночи, затихли. Но затихли ненадолго. Убедившись, что ни ему самому, ни Сергею в эту ночь все равно не заснуть, Дубов заговорил о главном:
– Что ты сейчас... творишь, Сергей? Рассказывай.
– Сейчас?
Сергей приподнялся на локте, закурил.
– Сейчас – ничего.
Он затянулся. Огонек папиросы разгорелся и осветил лицо. Брови сошлись на переносье, лоб рассекла складка.
– Почему?..
Дубов произнес это неожиданно громко, с нескрываемым удивлением.
Сергей промолчал. А когда Дубов повторил вопрос, нехотя ответил:
– Творческий спад. Бывает с человеком такое.
– А ведь я видел твое «Таежное утро» в Третьяковке. Хорошо!..
Сергей оживился.
– Правда? И на самом деле понравилось? А ведь эта картина – одна из первых. Я после нее... Впрочем, завтра заберу вас в мастерскую, покажу. Правда, и тут кое-что есть.
Он вскочил. Зажег большой свет, подошел к мольберту, повернул его.
Дубов увидел неоконченный портрет мужчины. Высокий умный лоб, иссеченный ранними морщинами, добрые, внимательные глаза, крутой подбородок, крупные узловатые руки...
– Интересный человек, – пояснил Сергей. – Начальник смены коммунист Федор Петрович Батов. Непростой и нелегкий характер... Так и назову картину: «Коммунист Федор Батов». Вот только не выходит. Чего-то не могу уловить. Это сделал в прошлом году. С тех пор не двигается.
Он повернул мольберт обратно рисунком к стене, постоял около него задумавшись.
– А знаете, Николай Трофимыч, в Третьяковку, в зал картин художников Урала, Сибири и Востока, одну мою акварель посылают. Говорят, лучшая из прошлогодних работ. Уверяют, будто в ней... «море настроения»...
Он подошел к столу, открыл верхний ящик. Порылся в нем, не нашел. Открыл другой...
Дубов ждал, а Сергей перерывал один за другим ящики письменного стола и не находил. Торопливо закурил, снова открыл верхний ящик. Он тщательно перебирал эскизы, листы бумаги с какими-то записями, выкладывал все это на стол. А Дубов внимательно следил за ним и думал не о том, что Сергей взволнован, обеспокоен, что он потерял какую-то нужную вещь и не может найти... Он смотрел на его широкие плечи, туго обтянутую майкой крепкую спину, следил за его движениями, с удовольствием отмечал, что возмужавший, окрепший Сергей по-юношески ловок и строен. Даже то, как задорно он встряхивал головой, когда спадали на лоб растрепавшиеся волосы, очень напоминало двадцатилетнего Сережку.
Дубов улыбнулся своим мыслям, а Сергей зло чертыхнулся и швырнул на пол охапку бумаг.
– Что ты?..
– Пропала... Акварель пропала! Та самая...
Парень открыл дверь и уверенно переступил порог кабинета.
– Сергей Грохотов. На пять часов вызывали.
Дубов пригласил сесть. Сергей прошел к столу четкой походкой, прямой, подтянутый. Уже это понравилось начальнику цеха и расположило к парню. Дубов достал папиросы.
Сергей взял, сдержанно поблагодарил.
И это понравилось.
Дубов не любил, когда словам благодарности сопутствовали дежурные улыбки, не терпел людей, которые, сказав «спасибо», в дополнение изображали это спасибо на своем лице.
– Ну, Сергей, давай... говори о себе. Все. С того дня, с какого себя помнишь.
Дубов закурил тоже и сел напротив.
И Сергей рассказал. Как работал на подмосковном заводе учеником слесаря, как семнадцатилетним мальчишкой ушел на фронт, был ранен, лежал в госпиталях.
– С кем дружишь? – спросил Дубов и внимательно посмотрел на Сергея.
Сергей опустил глаза.
– Друзья... были.
– Были? – осторожно переспросил Дубов.
– Погиб Степан... Вместе работали, вместе воевали. Я ему жизнью обязан. Потерял Гошку Соловьева – дружка со школьных лет... И потом... Аннушка... девушка такая была. Хорошая... Товарищ...
Сергей слегка покраснел и, уже не спрашивая разрешения, взял из раскрытой коробки папиросу.
Потом говорили о разном. О литературе, политике, о новых работах заводского КБ.
К Дубову приходили мастера и рабочие, о чем-то спрашивали, что-то требовали, сообщали. Одни сердились, другие казались веселыми. И он отвечал им то коротко, то пространно, отчитывал или приветливо жал руку. Ему звонили по телефону, и он отвечал. Сергей много раз порывался уйти, но Дубов останавливал его, и Сергей оставался. Пережидал телефонные звонки, посетителей, и разговор продолжался.
Так обстоятельно, по душам Сергей, пожалуй, только со Степаном говорил. Да и то однажды, на фронте, когда им, разведчикам, перед большой операцией двое суток отдохнуть дали.
Заглянула и, извинившись, ушла уборщица тетя Катя. Тихо стало в соседней – через стенку – комнате парткома. Сергей наконец решительно взялся за шапку. Дубов тоже встал, оделся. Вышли вместе.
– Значит, говоришь, были друзья, – в раздумье, с ударением на слове «были» произнес Дубов, когда спускались по лестнице.
– Были... – ответил Сергей и как-то странно замолчал, словно не окончил, а оборвал фразу, не договорив.
– Что были, хорошо. А что сейчас нет, худо, – покачал головой Дубов. – Без друзей человек в сто раз бедней нищего.
И добродушно потрепал по плечу.
– Не унывай. Будет! Будет у тебя здесь, в уральском краю, и дружба и любовь настоящая.
А Сережке хотелось сказать этому человеку, что не только будет, – есть! Есть у него уже друг... Человек, которому он теперь все доверит, которого уважает не только потому, что слышал о нем много хорошего от рабочих, и не потому, что Дубов на двадцать лет его старше. Этому человеку он, Сережка, теперь очень и очень верит.
Пройдя заводоуправление, остановились. Дубов первым протянул для пожатия руку и задержал в ней Сережкину.
– Выходит, от комсомольской работы не отказываешься?
– Выходит, так.
Они простились, но никто не уходил первым.
– Тебе в какую сторону? – спросил Дубов.
Сергей замялся.
– В котором общежитии живешь?
– На Заводской улице.
– Трамваем поедешь?
– Да нет, я сейчас в цех пойду. У нас Грищук заболел. Вместо него поработаю.
– Тогда идем вместе, – рассмеялся начальник цеха. – Я ведь только тебя проводить. Тоже домой не иду.
Сергея избрали комсоргом цеха.
До предела загруженный собственными делами, Дубов находил время помочь парню в комсомольской работе. Делал это осторожно, порой незаметно для Сергея: учил его собранности, организованности, принципиальности. Все, что имело отношение к комсоргу, теперь касалось и начальника цеха.
Это шло не только от симпатии, которую Дубов испытывал к недавнему фронтовику. Его тянуло к Сергею какое-то, очень похожее на отцовское, чувство. Дубов понял это, когда случайно увидел очень интересные рисунки Сергея и обрадовался им так, как если бы они принадлежали сыну. Никогда не пользовавшийся никакими связями, он на этот раз трижды ездил к директору художественного училища, с которым мельком познакомился на городском партийном активе, и упрашивал его принять Сережку учиться в середине семестра.
Директор не устоял перед его настойчивой просьбой. Для Сережки устроили что-то вроде творческого экзамена и приняли условно. Сергей два раза сходил на занятия – его подменил в цехе слесарь из другой смену, – а больше в училище и не показался.
С большим трудом Дубову удалось уговорить его начать учиться со следующего года. Парню было очень трудно и работать в цехе, и три раза в неделю – с пяти до десяти вечера – заниматься в училище. Но Сережка делал успехи. Директор Дворца культуры усиленно приглашал его работать художником, уверяя, что занят он будет в три раза меньше, чем на заводе. Однако Сергей не соглашался уйти из цеха.
В общем, он радовал Дубова. И только однажды огорчил. Нет, «огорчил» – не то слово...
Дубов второй месяц работал директором завода. Он сутками пропадал в цехах, и кабинет его постоянно был закрыт. Только сегодня в двери с наружной стороны торчал ключ. Дубов против обыкновения сидел в кабинете. Окна были раскрыты настежь. Теплый ветер трепал легкие белые занавески, пахло свежей травой и цветущими липами.
Директор завода разговаривал с Москвой.
В кабинет вошла рассыльная Феня, постояла у стола. Дубов сдвинул брови, жестом выпроводил ее за дверь.
Он разговаривал долго, нервничал, кричал, что из-за нехватки специальных сортов резины попадает под угрозу особый заказ.
Он забыл о Фене. И только когда получил заверение, что резина будет завтра же доставлена самолетом из Средней Азии, когда поблагодарил, повесил трубку и вышел в приемную, – заметил ее.
Феня сидела в кресле, склонив голову к самым коленям и уткнувшись лицом в ладони. Плечи ее часто вздрагивали.
– Что еще? – изумился Дубов. – Феня, что с вами?
Она молчала.
Дубов сел рядом.
– Что случилось?
Феня в ответ всхлипнула и подняла на него заплаканные глаза.
– Николай Трофимыч, несчастье у меня!
– Боже мой! – развел руками директор. – Такая молодая, цветущая девушка не может быть несчастной...
– Еще шутите, – горько вздохнула Феня и опять разрыдалась.
Дубов знал, что мать и сестра у нее здоровы, живут вместе с Феней, и потому ничего трагического не предполагал.
Ему не хотелось с ней разговаривать. Он не симпатизировал ей.
Когда-то Феня работала в его цехе буфетчицей. За какие-то коммерческие махинации ее уволили, и после этого она долго не показывалась на заводе. Потом пришла с повинной к начальнику ОРСа, просила, чтобы взял работать хотя бы уборщицей в столовую. Но в столовую он ее не взял, а устроил в цех. Из цеха она каким-то образом перебралась в заводоуправление рассыльной при директоре.
Пересилив себя, Дубов подал Фене стакан воды.
– Успокойтесь. Объясните, в чем дело?
– Любовь у меня... несчастная, – проговорила наконец Феня и залпом выпила воду. – Взять бы да умереть лучше...
Дубов вернулся в кабинет, Феня вошла за ним следом.
Как мог мягче, он сказал ей:
– Любовь – всегда счастье, если это на самом деле любовь.
– Ну, да! – в отчаянии выкрикнула Феня. – Счастье!.. Он эту мою любовь ногами топчет. А ведь, может быть... может... ребенок появится...
Она снова спрятала лицо в ладони и заплакала так громко, что Дубов невольно оглянулся на дверь.
Он встал, походил взад-вперед по кабинету, потом остановился перед Феней и строго спросил:
– Почему ко мне с этим своим делом пришла?
– Потому что он только вас послушаться может.
– Кто он?
Феня выпрямилась и вызывающе бросила:
– Сергей Грохотов, вот кто!
Он прибежал, запыхавшись.
– Что, Николай Трофимыч? – и, выравнивая дыхание, пояснил: – На соревнование парашютистов едем.
– Садись. – Дубов закурил и впервые не протянул коробку Сергею. Снял телефонную трубку.
– Феня, спуститесь вниз, скажите ребятам – пусть едут одни, Грохотов занят.
Сергей метнул на Дубова быстрый взгляд и все понял.
– Это к лучшему...
Дубов зло швырнул трубку.
– К лучшему, что вы знаете, – с трудом закончил Сергей.
Избегая взгляда Дубова, он медленно прошел к столу.
– Выкладывай! – рявкнул Дубов. – Все как есть. Начисто...
Он вдруг ссутулился, низко опустил голову, сжал в кулаки лежащие на столе руки. В глазах загорелись колючие, враждебные огоньки.
– Я не виноват, Николай Трофимыч! – чуть слышно произнес Сергей.
– Врешь! – стукнул по столу Дубов. Таким Сергей никогда не видел его прежде. Даже при самых яростных спорах он умел сохранять спокойствие, умел слушать собеседника, сам учил выдержке Сергея, ругал его за то, что часто срывается, по-мальчишески кричит, злится.
Сергей замолчал. Замолчал и Дубов. Злые огоньки словно погасли: глаза спрятались под нахмуренными, строго сдвинутыми бровями.
– Ну, говори...
Говорить было трудно. Комкая в руках кепку, глядя в пол, Сергей рассказал, как впервые в жизни... напился.
– Вечеринку собирали девчата из заводоуправления. Парни присоединились: Вася Грищук, Иван Симоненко... Меня пригласили. Я и не думал идти, да они вечером всей компанией в общежитие нагрянули. Упрекали, что, мол, от ребят откалываюсь, повеселиться с ними зазорным считаю, Феня, так та даже заявила: «Что ему наша компания? Вот если бы директор завода позвал, на крыльях бы полетел!» Мне как-то неловко стало. Пошел... Собрались у Фени. У нее самая подходящая квартира: просторная, и соседей нет. Я голодный был. С утра как замотался – пообедать не успел. Ну, наверное, и опьянел сразу. Только и помню, как за стол садились. Больше ничего. Утром проснулся... в постели. И она рядом. И в комнате больше – никого. Я и встать-то не знал как. А она лежит, улыбается. Доброго, говорит, утра... – Сергей покраснел, смолк. – Я с тех пор... избегать ее стал. Неприятно было встречаться. Вчера, когда дежурил в комитете комсомола, пришла, отыскала меня, сказала, что любит. Плакала. Угрожала... А сегодня ее мать была.
Дубов приподнял голову, устало попросил:
– Хватит. Иди...
Сережке стало трудно жить. Он чувствовал это на каждом шагу. Разбирали на комитете нечестный поступок подравшегося «по пьянке» Виктора Сердюка, а он, Сережка, думал о себе, принимал полные горячего возмущения речи членов комитета в свой адрес. Боялся поднять глаза.
Возникала необходимость зайти в заводоуправление, и он сталкивался с Феней. Нужно было решить трудный вопрос, и он не мог обойти кабинет Дубова.
Ко всему этому прибавилась другая забота. Надвигалась заводская отчетно-выборная комсомольская конференция, и Сергея предполагали рекомендовать комсоргом завода.
Да, жить стало сложнее. Мысли словно бы измельчали: все они сводились к неприятной истории. Не хотелось работать, не тянули книги. Даже в училище он теперь занимался нехотя.
Он ненавидел Феню, презирал себя, стыдился людей, боялся Дубова. Это было отвратительно. С этим необходимо было покончить.
Он постучал и вошел к директору завода. Дубов поднялся навстречу, и Сергей заметил, как радостным блеском засветились его глубокие, темные глаза. Но только на миг. Он словно потушил радость. Сел, отложил бумаги.
– Пришел... все-таки!..
– Николай Трофимыч, как быть? Может, на комитете рассказать? Пусть разберут, пусть отругают. Пусть что-нибудь скажут наконец!..
– Скажут только одно, – спокойно произнес Дубов, – надо жениться.
У Сережки похолодели руки.
– Как?..
– Очень просто. Зарегистрировать брак в загсе и отпраздновать свадьбу.
– Что вы, Николай Трофимыч! Без любви?!
– А ты, сопляк, что такое любовь – знаешь?
Нет, Дубов жестокий и черствый человек! Сергей теперь очень хорошо это чувствует. Он уже жалеет, что пришел сюда...
– Знаешь? – требовательно переспрашивает Дубов, и Сергей неуверенно отвечает:
– Кажется... кажется, знаю...
Он вспоминает тоненькую, гибкую Аннушку. Золотистая коса перехвачена белой лентой. Глаза серые, ласковые... хорошие. Аннушка идет с ним рядом по избитой колесами и подковами мягкой лесной дороге. Идет на расстоянии шага, и он, Сережка, никак не решается переступить этот шаг. Платье на Аннушке белое, нежное, по нему словно рассыпаны мелкие голубые васильки.
Она босиком. Загорелые ноги ступают легко и быстро. Сергей несет босоножки. Несет осторожно, с удовольствием, потому что эти пыльные, стоптанные, с оборвавшимися ремешками босоножки – Аннушкины. Наверное, ему и платье кажется красивым потому, что на Аннушке.
– Сережа, – осторожно и как-то очень тепло спрашивает она, – а в следующее воскресенье пойдем?
– Конечно! – восклицает Сережка и чувствует себя самым счастливым на всем белом свете. – Конечно, пойдем!
– ...Кажется! – зло передразнивает Дубов, и от его голоса исчезает солнечный день, мягкая лесная дорога, тоненькая большеглазая Аннушка.
– Я у них дома был, – говорит Дубов. – С Фениной матерью познакомился, с сестрой. По-моему, хорошие люди. В семью тебя ждут.
...За окном, оказывается, хлещет дождь. Сергей и не заметил, как исчезло солнце и нахмурилось небо. Дождь косой, унылый, холодный. Дубов еще что-то говорит, но Сергей не слышит.
...Где-то на запасных путях стоит эшелон. В теплушке темно и душно, а на улицу носа не высунешь: дождь. Сергей стоит, прислонившись лбом к холодному, влажному брусу двери, и смотрит, как набухают лужи, темнеют, покрываются сизыми, маслянистыми пятнами шпалы. На сердце невесело. Ребята в вагоне тоже присмирели. Переговариваются шепотом.
Дадут отправление, и состав уйдет от станции родного подмосковного городка в дождь, в ночь, в войну. Сергей не может оторвать тяжелого взгляда от размытой земли и вдруг видит, как по этой земле ступают быстрые, легкие, загорелые ноги. Он поднимает глаза и не верит им. Перепрыгивая через шпалы, лужи и рельсы, к эшелону бежит... Аннушка, закутанная в плащ, в опущенном по самые брови капюшоне. Она еще издали замечает Сергея, откидывает капюшон, машет рукой.
Сергей оглядывается на ребят – они все толпятся теперь у двери теплушки, – наклоняется и неловко протягивает Аннушке руку. Раскрасневшаяся, запыхавшаяся, она тоже подает руку и вздрагивает от резкого пронзительного свистка. Состав трогается. Сергей держит Аннушкину руку и не может ничего сказать. Смотрит в глаза – и грустные, и счастливые – и не знает,о чем спросить.
– Добрый путь, – шепчет Аннушка. – Возвращайся...
– ...Ты ведь комсомольский вожак, – зловеще гудит голос Дубова, и опять исчезает Аннушка, ускользает из Сережкиной руки ее маленькая теплая ладонь. – Этого не забывай. На тебя в цехе ребята равняются. Верят тебе. За настоящего человека считают...
– Николай Трофимыч!.. – В голосе Сергея отчаяние. – Николай Трофимыч! Но ведь это нечестно: без любви и – на всю жизнь вместе!
– А бросить ее теперь, по-твоему, честно?
Теперь Феня с особенным рвением выполняла все просьбы Дубова, прибегала за советами, стремилась постоянно быть на глазах. Дубов не мог разобраться, искренне ли это. Но стал относиться к ней лучше, чем прежде. Он верил, что она любит Сергея, и находил даже, что любовь эта облагораживает Феню.
Совсем другого мнения придерживался парторг сборочного цеха Остапенко. Он заявил Дубову, что со стороны Фени это шантаж, что на любовь здесь нет и намека, просто двадцатишестилетней женщине, однажды уже неудачно выходившей замуж, надо «пристроиться». А Сережка – парень «перспективный».
– И вообще, противна мне эта твоя подопечная, – откровенно говорил Остапенко Дубову. – Я бы на твоем месте не сводничал, а посоветовал бы устроить товарищеский суд. Кстати, твоей подопечной не впервой это...
– Перестань! – сердился Дубов. – Пусть Сергей отвечает за свои поступки!
– Эх! – вздыхал Остапенко. – Погубишь ты парня своими авторитетными советами...
А однажды разговор на эту тему принял неожиданный оборот.
– Знаешь, Николай, – сказал в раздумье Остапенко, – мне начинает казаться, что в этой неприятной истории ты идешь на сделку с собственной совестью. Ты боишься, как бы обыватели, осудив Сергея, не задели и твоей чести. Ты поступаешь нечестно, Николай!..
Они были старыми друзьями, и это давало им право говорить резко, прямо, не опасаясь обидеть друг друга.
– А если бы он был твоим сыном?
– Я заставил бы его жениться! За свои поступки пора отвечать самому! – отрезал Дубов.
– Сергей тебе очень верит, – горько сказал Остапенко. – Не забывай этого...
Строгие убеждения Дубова и настойчивость Фени делали свое дело. Сергей принуждал себя думать, что она добра, неглупа. Он поверил, что впервые в жизни к Фене пришла любовь, и стал считать себя не вправе разрушить это святое чувство.
И, постепенно привыкая к мысли о женитьбе, он чувствовал, что ему легче становится жить. Он прямее смотрит в глаза ребятам, ему проще встречаться с Феней, его опять тянет к Дубову, а комсомольские дела начинают снова волновать, огорчать, радовать. Его перестала пугать предстоящая конференция.
«Может, и прав Дубов, – раздумывал он, – что тогда, в юности, не любовь была, а мираж. Мечта о любви...»
Сближаясь с Феней, Сергей старался уйти, убежать от воспоминаний о тоненькой большеглазой Аннушке.
Наконец наступил день, когда Сергей на тревожный, вопросительный взгляд Фени ответил твердо:
– Возьми завтра с собой паспорт. После работы в загс пойдем.
Феня обняла его за шею, несмело поцеловала.
Потом была свадьба. Сергей отговаривал Феню, не хотел шума и торжества вокруг их женитьбы. Но Феня настояла на своем.
– Пусть будет как у всех, – сказала она. – Зачем от людей прятаться?
И Сергей сдался.
У Фени в семье начались хлопоты. Феня, ее мать, сестра, соседки, знакомые, дальние родственницы где-то что-то «доставали», «отоваривали». Сергею это не нравилось. Он отдал Фене все деньги, какие у него были, даже занял еще у ребят, но наотрез отказался идти к начальнику ОРСа просить талоны на вино, на продукты. Феня фыркнула, передернула плечами, но настаивать не стала. Потом выяснилось, что ходила сама.
Свадьба не принесла Сергею радости.
За столом оказалось так много незнакомых лиц, что он растерялся. Какие-то люди тянули к нему руки для пожатия, передавали Фене свертки с подарками, поздравляли, смеялись, пили... Не было ребят из комитета комсомола, не пришли Сережкины товарищи по сборочному цеху.
Единственным близким во всей этой огромной компании был Дубов. Он сидел недалеко от Сергея и весело ему подмигивал. Когда незнакомый мужчина с мясистым красным лицом, огромной, лысиной и толстыми волосатыми руками поднял над головой полный вина стакан и хрипло прокричал: «За молодых, за их счастье!» – Дубов встал, потянулся рюмкой к Сергею.
– За счастье.
Сергей поднялся навстречу. Рюмки звякнули тоненько, жалобно, вино сплеснулось и залило скатерть. Сергей поймал беспокойный взгляд Фени, смутился и залпом осушил рюмку. И почему-то вдруг отчетливо увидел Аннушку. Весело сощурившись, она стояла на мягкой лесной дороге босиком, залитая солнцем, и красивое белое платье делало ее похожей на невесту. Она была далеко, в прошлом, но Сергея уже не покидало ощущение, что Аннушка где-то здесь, что она пришла на его шумную, пышную свадьбу и наблюдает за торжеством своими большими чистыми глазами.
Феня протянула через стол руку, взяла солонку и опрокинула ее на винные пятна.
– Чтобы следов не осталось, – озабоченно объяснила она.
Дубов жил в доме Грохотова почти неделю. Целыми днями он пропадал на заводах, в горкоме партии, на стройке нового крупного предприятия и приезжал домой только поздно вечером. Сергей неизменно встречал его легким укором:
– Опять допоздна... Ну, когда же я вас в мастерскую свожу?
– В воскресенье, – весело отвечал Дубов. – В воскресенье я – твой на все двадцать четыре часа.
Они пили вечерний чай, читали газеты, иногда смотрели телевизор, вспоминали общих знакомых и по первому требованию хозяйки расходились спать.
Дубов все время чувствовал, что Сергей с ним сдержан, что он словно откладывает большой откровенный разговор. После бессонной ночи в день приезда они так ни о чем толком и не поговорили, и Дубову далеко не все было понятно в жизни Сергея, в его работе и в нем самом.
Он успел заметить, что жизнь в доме неинтересная. Он ловил себя на том, что не знал, о чем говорить с Феней, если случалось быть с нею в отсутствие Сергея. И если разговор все-таки происходил, то был он самым что. ни на есть банальным: о погоде, о том, что в магазинах появились наконец фрукты, о преимуществах стиральной машины, о сварливых соседях.
Иногда он опрометчиво делал шаг в сторону – спрашивал о Сережкиной работе, затевал разговор о его картинах или пытался поделиться какими-то своими наблюдениями, мыслями о непростых, о сложных явлениях жизни. Делал этот опрометчивый шаг и... оступался. Фене становилось скучно, неинтересно. Она пыталась изобразить на лице улыбку и внимание, часто кивала головой, говорила: «Да-да... конечно... интересно... удивительно». А он видел ее пустые, равнодушные, без искорки любопытства, радости или грусти глаза и спешил выбраться на затоптанную, исхоженную, узкую тропинку бесполезных пустых слов, фраз, разговоров. Иногда он пытался заинтересовать ее воспоминаниями.
– Встретил сейчас в подъезде мужчину с покупками, – говорил Дубов. – Кудлатый такой, на Василия Пономарева похож. Феня, вы Василька из механического помните?..
– В нашем подъезде? – оживлялась Феня. – С покупками? Кто это может быть? Николай Трофимыч, а пальто на нем синее?
– Право, не заметил. Темное какое-то.
– А на котором этаже встретился?
– Кажется, на втором.
– Наверное, к Жуковым опять! – и она кричала так, чтобы было слышно на кухне: – Мама, у Жуковых праздник, что ли, какой? Или Галина Петровна нового знакомого завела?
Дубов порывался уйти в свою комнату, но Феня останавливала его.
– Скажите, Николай Трофимыч, а покупки какие были: мелкие или что-нибудь большое завернуто?
С Сергеем она тоже говорила в основном о соседях, деньгах, покупках.
Дубов заметил, что Феня заботилась о муже: в доме готовились кушанья, какие любил Сергей, галстуки его были тщательно проглажены, рубашки накрахмалены, носки аккуратно заштопаны.
И еще Дубов заметил, что в доме у Грохотовых не бывает друзей. Приходят по вечерам Фенины подруги с мужьями, усаживаются за большим столом в гостиной и допоздна играют в карты или лото. Сергей сидит тут же со скучающим видом; и если случится в этот момент прийти домой Дубову, обрадованно бросает карты, выскакивает из-за стола. А вот друзей, появлению которых Сергей бы искренне радовался, Дубов не видел.
Все, даже малейшие подробности жизни этой семьи, интересовало Дубова. Он не мог не сознаться себе, что слишком пристрастен. Может, находись Дубов в доме кого-нибудь другого, он очень многого и не заметил бы.
Наступило воскресенье. Еще лежа в постели, Дубов услышал, как Феня просила Сергея напилить дров для ванны. Он быстро встал, оделся и, выходя из комнаты, весело потер руки.
– Дай-ка, Сергей, и мне старую телогрейку.
Феня было воспротивилась этому, заявила, что Дубов – гость и его дело отдыхать. Но Сергей отрезал:
– Не гость, а свой человек. Пошли, Николай Трофимыч!
Работали они весело. Сергей острил и смеялся над своими остротами громче Дубова. Потом сбросил куртку, остался в свитере. Взял топор, вышел из дровяника расколоть чурки. А Дубов присел на козлы, закурил.
В тесной клетушке деревянного сарайчика было темно. Освещался только один угол, напротив раскрытой двери. Там, у самой стены, Дубов и заметил прикрытую запыленным холстом раму. Он откинул холст и замер в недоумении. На картине была изображена тоненькая белокурая девушка. Босиком, в легком белом платье. Она прислонилась к стволу молодой березки, гибкой и стройной, как она сама. Запрокинув голову, щурясь от солнца, девушка весело смотрела вдаль, словно ждала: вот-вот появится из этой далекой дали что-то очень для нее дорогое...
Тщательно были выписаны только лицо и фигура девушки. Березка, трава, солнечное весеннее небо – все лишь намечалось мазками, тенями. Неоконченная картина уже местами потрескалась, кое-где потускнели, поблекли краски.
– Вот и готово, – бодро крикнул Сергей, входя в дровяник. – На ванну хватит. Теперь – про запас!
Он увидел раскрытую картину и смолк. Подошел. Забросил ее холстом. Поймал настойчивый, вопросительный взгляд Дубова и недовольно ответил:
– Недописал вот... тоже
– Почему в сарае? – изумился Дубов.
– Феня ее не любит, эту картину. Она и вынесла, – нахмурившись, пояснил Сергей.
После завтрака они съездили в мастерские, где Сергей показывал не столько свои работы – их было немного, – сколько работы других местных художников. Туда ему позвонили из театра и пригласили приехать посмотреть, как выполняются по его эскизам декорации к новому спектаклю.
– Очень хорошо! – обрадовался Дубов. – Едем...
Сергей замешкался.
– Да-да... только...
– Что еще?
– Только... Фене придется позвонить.
– Зачем? – изумился Дубов. – Не потеряет же она нас.
– Нет... Но она будет опять упрекать, что ее не позвали.
Сергей подошел к телефону, снял трубку. Потом посмотрел на Дубова и махнул рукой.
– Ладно! Не скажу, что в театр ездил.
В театре их уговаривали остаться, посмотреть дневной спектакль. Настроение у Дубова было воскресное, и он с удовольствием бы принял предложение. Но Сергей взглянул на часы и покачал головой.
– До начала – пятнадцать минут. Феня не успеет. А если без нее, скандал обеспечен.
Она встретила их настороженно. Спросила Сергея: