Текст книги "Допуск на магистраль"
Автор книги: Эльза Бадьева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
Люся не спала. Она лежала, отвернувшись к стене, закрыв глаза, спрятав под диванную подушку руки и подогнув колени. Она согрелась, затихла, но забыться не могла и не могла «переключиться» на какие-нибудь «нейтральные», спокойные мысли. Иногда она начинала дремать, и тогда тревожные думы ее воплощались в видения. Подходил к ней вернувшийся из похода Санька и спрашивал: «Это правда, что отец едет в Париж? А как же он там петь будет? По-французски?»
Наклонялся над ней Антон, подтрунивал: «Ну, вот, скисла. Да по теперешним временам и не нужен никакой голос. Был бы микрофон».
Откуда-то звонила Алена, кричала в трубку: «Тут до меня слухи дошли... Неправда ведь это? Скажи, неправда?»
И через все это близко, назойливо наплывали большие удивительно круглые, чуть навыкате, глаза Геннадия. Они смотрели сочувственно и печально, а в зрачках плясали радостные веселые всполохи, и это было сначала ей непонятно. И удивительно. А потом стало понятно. И страшно. И дремота тут же прошла. Люся открыла глаза, стала рассматривать рисунок на диванной обивке и считать повторявшиеся в разных комбинациях ромбики и квадраты. Ромбиков и квадратов было много, она сбивалась, начинала считать снова, но потом ей это надоело, и она потрогала обивку дивана рукой. Обивка оказалась шершавой и теплой, нагретой светившим в окно солнцем. И Люся без всякого интереса подумала, что солнце – весеннее, на улице – первые ручьи...
И вдруг это ее почему-то забеспокоило. Что-то очень важное было связано у нее с весной. Что-то очень хорошее.
Солнце пригревало руку, и ее не хотелось убирать. А беспокойство росло, тревожило, и Люсе становилось необходимо выяснить, отчего оно. Казалось, для этого не хватает всего лишь какой-то мелочи, какой-то зацепки...
Она стала перебирать в памяти все весны, которые помнила, и сразу нашла...
Была одна такая весна. Нерадостная потому, что военная. Но все-таки – весна. С солнцем во все небо, с болтовней проворных ручьев, с тревожным, неосознанным ожиданием счастья, с надвигающимися экзаменами.
Консерваторию оберегали от постороннего шума и потому открывали окна лишь на одну сторону – в огромный, заброшенный за годы войны двор.
Даже входные двери стучали мягче. Даже Ванда разговаривала с комсомольцами спокойнее. И вдруг однажды в классы и коридоры влетел со двора чей-то озорной, дразнящий, словно бы захмелевший от весны, голос. Он пел что-то непонятное, скорее всего импровизировал без слов, подражал итальянским певцам, и казался беспредельным по своей силе и диапазону. И в классах оторвались от своих дел, прислушались, подошли к окнам, недоумевая, кто бы это мог петь и почему во дворе.
Выглянув в окно, Люся увидела там только столовских официанток и судомоек. Они стояли около служебного входа, среди пустых бочек и ящиков и, задрав головы, смотрели на окно соседнего с консерваторией госпиталя. Оно было распахнуто настежь. На подоконнике сидел парень в белой нижней рубахе, и около него, выглядывая во двор, стояли в таких же рубахах сияющие, довольные его товарищи. Они явно подзадоривали певца, да он и сам был в ударе и не только пел, но успевал еще и улыбаться, зазывно кивать обритой под нолевку головой и переговариваться с девчатами.
Они в ответ тоже улыбались ему, а когда парень кончил выводить замысловатые рулады – зааплодировали, закричали:
– Еще!
– «Огонек»!
– «Синенький скромный платочек»!
– «Чилиту»!
Парень намеревался было спеть еще, но кто-то там, в госпитале, помешал. Внезапно все раненые повернули головы от окна, отошли. Певец успел еще раз улыбнуться, послать девчатам привет, и окно резко, видно рассерженно, закрыли.
Однако концерты эти продолжались и в последующие дни и начинались обычно с того, что кто-нибудь из столовских девчат кричал в раскрытое окно госпиталя:
– Рахмет! Янгиев!
Тотчас же появлялась над подоконником огромная, круглая голова. И не просто круглая, а даже вроде слегка приплюснутая и потому напоминающая формой ученический глобус. На бритой макушке головы красовалась черная, расшитая белым шелком узбекская тюбетейка и являла собой как бы один из полюсов с белыми пятнами неисследованных пространств.
– Салам! – отвечал Рахмет, кровать которого стояла у самого окна, и поудобнее устраивался на подоконнике.
Он готов был завести с девчатами длинный разговор, но они сразу просили:
– Позовите того, который поет.
– Ай-ай-ай, – качал своей удивительной головой Рахмет. – Не могу позвать. Нет его. На перевязке...
И, довольный, что остается единственным объектом внимания, щедро одаривал всех улыбкой.
Девчата весело переговаривались с ним и без конца просили:
– Рахмет, посмотри: не пришел он? Ну, который поет хорошо.
– Зачем смотреть? – невозмутимо говорил Рахмет, даже не оборачиваясь в палату. – Придет, сразу скажу.
Певец часто бывал то на перевязках, то на уколах, то в госпитальном клубе. Он бывал даже «у медсестры Зиночки». Обо всем этом добросовестно докладывал Рахмет. Очень он был непоседлив, этот поющий парень, хотя и торчал у него под мышкой край костыля, а одна рука висела на марлевой повязке.
Но когда он все-таки оказывался в палате, то пел по заказу девчат все, что они хотели. И, не замеченная никем, Люся слушала его, выглядывая из окна какого-нибудь свободного класса.
Заинтересовались певцом не только столовские официантки. Педагоги по вокалу, услышав его в первый раз, тут же позвонили начальнику госпиталя и, утвердившись в догадке, что парень – не профессионал, попросили позволения увидеться с ним. Начальник отослал их к главврачу, а тот, поощрительно пробасив: «Займитесь, займитесь парнем – талант», разрешил свидание не раньше как через три-четыре месяца.
– Пусть пока лечится, отдыхает и ни о чем другом не думает, – твердо сказал он. – А там – пожалуйста...
Нетерпеливее всех ждала назначенного главврачом срока студентка Люся Зотова. Она не признавалась в этом самой себе, но с готовностью призналась бы любой из своих подруг, приди им в голову спросить ее об этом. Но подруги были сначала, как и она, заняты экзаменами, потом разъехались по домам, а когда вернулись, наперебой рассказывали о своих собственных переживаниях и тайнах, рядом с которыми Люсина выглядела никакой не тайной, а просто-напросто выдумкой.
Был еще человек, которому она могла бы сказать о парне из госпиталя, – Геннадий Корнев, с вокального. Но он досрочно сдал все экзамены и укатил с концертной бригадой филармонии в поездку по области и тоже вернулся поздно. И тоже переполненный впечатлениями, отягощенный нерассказанными историями и совершенно не способный никого слушать.
Наконец настал день, когда «представители консерватории» – заведующий кафедрой Черняхов, преподаватель по вокалу Вера Генриховна Рогова и член комсомольского комитета Люся Зотова – вошли в кабинет начальника госпиталя.
Черняхов поговорил немного о «святом долге» отыскивать таланты и давать им дорогу в жизнь, попытался расспросить начальника о парне с хорошим голосом, но тот рассказывать ничего не стал, а велел медсестре позвать Смолина.
Антон предстал перед ними в госпитальном одеянии – сером унылом халате, надетом на нижнее белье, удивленный, не понимающий цели их визита. А по мере того как цель эта прояснялась, удивлялся еще больше.
Начальник госпиталя, не вмешиваясь, сидел в сторонке, но уже тем, что не уходил, слушал и пытливо посматривал на Антона, выказывал некоторую свою заинтересованность.
Уважительно выслушав тучного, страдающего одышкой Черняхова и пропустив мимо ушей его замечание: «Это первый случай, когда мы сами пришли к абитуриенту, молодой человек!», Антон сказал:
– Вы видите... – и показал глазами на палочку, в последние дни заменившую костыль, на безжизненно висевшую руку.
– Мы говорили с врачами, – пояснил заведующий кафедрой. – Нога у вас идет на поправку.
О руке он не сказал ничего: врачи не гарантировали возвращение ее к жизни.
– Вы ничем не рискуете. Не сможете петь в опере – возможна эстрада. Радио, наконец. Или преподавание...
– Я не учился музыке, – стоял на своем Антон. – Даже в детстве. Я слесарь. Рабочий. В восьмом классе ушел из школы. Заканчивал в вечерней.
– А почему ушли? – по-ученически привстав в огромном дерматиновом кресле, неожиданно для самой себя спросила Люся и вдруг, словно увидев себя со стороны, застеснялась и своего маленького роста, и белых косичек на острых нескладных плечиках.
Антон сразу и не заметил ее – он сидел боком к этому креслу, а Люся утонула в нем с головой и стала видна, лишь когда поднялась.
Вопрос смутил его. И само появление девушки смутило тоже.
Он неопределенно проговорил:
– Да, так... Ушел, и все.
– У вас была трудная жизнь? – с готовностью к сочувствию спросила она снова и уже больше не села, а продолжала стоять, и это означало, что вопросы ее только начались.
Это смутило Антона еще больше, он покраснел, беспомощно оглянулся на начальника госпиталя. Тот молчал, но глаза его лукаво смеялись.
– Не стесняйтесь, молодой человек, – попытался разрядить обстановку Черняхов. – Люся Зотова – из комитета комсомола. Хотя... Хотя это к делу не относится, – несколько осуждающе повернулся он к девушке. – Не все ли равно, почему ушел?
Люся сразу села и совсем спряталась в кресле, только сбитые носки парусиновых полуботинок, едва достававшие до пола, выдавали ее присутствие.
– Аттестат у вас, конечно, есть? – между прочим, чтобы чем-то сгладить неловкость, спросил Черняхов.
– Был, – неопределенно сказал Антон.
– Почему «был»? – удивилась в кресле невидимая Антону Люся.
– На передовой свидетельства не спрашивают, – сухо ответил ей парень.
– Ну, и что? – не поняла она.
– Сейчас аттестат и не нужен, – успокаивающе улыбнулся Черняхов. – Будете писать заявление, тогда и приложите.
– Не смогу.
– Почему же? – насторожился заведующий кафедрой.
– Мой дом в Ленинграде, – нехотя пояснил Антон. – Неизвестно, уцелел или нет.
– Добудете потом – представите, – заволновался Черняхов. – В крайнем случае – дубликат запросим. Из школы. Когда будет возможность.
– Скажите, а какие у вас были планы?.. На будущее? Ну, после госпиталя? – опять встала с кресла Люся и, уже понимая, что всем надоела своими вопросами, спросила еще: – Что вы собирались делать?
– Работать где-нибудь, – ответил парень. И пояснил с сожалением: – Воевать-то теперь нельзя. Списан.
– Так мы с вами договорились, молодой человек? – желая подвести черту разговору, добро, подбадривающе улыбнулся Черняхов.
– К сожалению, нет, – деликатно и вместе с тем твердо возразил Антон, относя это сожаление не к себе, а к уговаривающим его людям, к тому, что вот не может он сделать то, что они просят, ради чего пришли, потратили время.
– Что же вас смущает еще? – спросила до сих пор молчавшая Вера Генриховна.
Антон медленно, раздумывая, посмотрел на нее, на заведующего кафедрой, покосился в сторону затихшей Люси.
– Видите ли... Я бы, наверное, не смог петь... за деньги. – Он как-то через силу вытянул из себя эти слова. – Мне кажется... одно сознание того, что это – заработок, убивает песню.
Это было неожиданно. Черняхов и Вера Генриховна переглянулись, Люся высунулась из кресла и изумленно раскрыла на Антона и без того большие глаза.
– Ну, знаешь, – не выдержал начальник госпиталя. – А ты еще и философ. Формула твоя применима и к другим видам работы?
Он старался перевести разговор в шутку.
– Применима, – не принял шутки Антон, – ко всему, что – искусство. Табурет можно сколотить и за деньги. – Он был серьезен. – Только... Это мое, очень личное мнение. – Он как бы извинился. – И относится лишь ко мне. Я не осуждаю других.
– Вы, безусловно, одаренный человек, – серьезно сказала Вера Генриховна. – Вам когда-нибудь говорили об этом?
– Говорили.
– Кто? Где?
Антон пожал плечами.
– Многие говорили.
– Советовали учиться?
– Советовали.
– И что же?
– Да, вот... Это же. – Он покосился на начальника госпиталя и произнес на улыбке: – Моя фи-ло-со-фи-я.
– И никто вас не сумел переубедить?
– Не успел никто. Война началась.
Он сказал это обыденно, просто, и все невольно замолчали виновато и уважительно. А Смолин удивился внезапно наступившему молчанию и, растерянно оглядываясь, стал подниматься со стула.
– Сиди! – махнул на него начальник госпиталя, и Вера Генриховна, заметив это, попробовала улыбнуться.
– Если вы не возражаете, – совсем просто, доверительно сказала она, – мы как-нибудь поговорим на эту... философскую тему. Она имеет свою историю. А пока подумайте. Но не слишком долго, – заметила она уже деловито. – Экзамены через месяц.
И поднялась, стала прощаться.
С этого дня концерты из госпитального окна прекратились. Настойчивые зовы столовских девчат наталкивались на непреклонного Рахмета, который только разводил руками:
– Серьезный стал. Петь не хочет.
И он неизменно уходил от окна, а то и закрывал его наглухо. Девчата не знали, что теперь Антон стеснялся быть услышанным в консерватории, и грешили на «медсестру Зиночку».
Через неделю Вера Генриховна снова пошла в госпиталь, на этот раз одна. Она пробыла там часа два, а может и больше, вернулась в хорошем настроении и сказала поджидавшей ее Люсе, что все в порядке, на экзамены его отпустят, а выпишут только в конце сентября.
И еще была весна. Ранняя...
Они шли с Антоном по вечерней, плохо освещенной улице, разбивали хрусткий ледок на редких, еще сиротливых лужицах и о чем-то говорили. Вернее, говорила Люся, как всегда, торопливо, запальчиво и, будто уставая от собственной болтовни, неожиданно останавливалась. Недолго помолчав, она тут же начинала говорить о другом и теряла всякий интерес к предыдущей теме.
Антон слушал ее и молчал. Молчал, молчал и вдруг остановился, круто повернул Люсю к себе, посмотрел на нее серьезно, словно запоминающе. И сказал так же серьезно, с оттенком недоумения:
– Знаешь, Люська, я тебя, наверно, люблю.
Он так и сказал: «Люська». И сказал: «Наверно».
Она подумала, что ослышалась. Но Антон все стоял и смотрел на нее, и Люся поняла: он на самом деле так и сказал. И тогда она удивилась. И даже обиделась. У нее задрожали губы, и в горле стало сухо. Она ничего не сказала, а медленно повернулась и пошла дальше. Антон еще постоял, догнал ее и взял за руку. И тоже не сказал больше ни слова.
Он так и вел ее за руку до самого общежития. А потом простился: «До завтра» – и ушел к себе.
А она вернулась на улицу, обошла дом со стороны двора, села возле груды камней на сложенные рядком кирпичи и стала думать об Антоне. Об Антоне и о себе. Стала обстоятельно, с подробностями вспоминать, как они сегодня шли, как он остановил ее, как сказал. И опять ее удивило и обидело это «наверно». Почему? Почему «наверно», когда она об этом давно знает. С прошлого года. С поездки в колхоз.
А утром, очень рано, когда все еще валялись в постелях, пришла Ванда и, дожидаясь, пока девчонки оденутся, принялась ходить взад-вперед, шумно задевая бедрами за кровати, стулья и тумбочки.
Все понимали, что пришла она не просто так, по пути, как забегали подружки, и потому следили за ней выжидательно, заранее обеспокоенные.
– Что-нибудь случилось? – не выдержала однокурсница Ванды, Лена Шарова, самая старшая и самая рассудительная из них.
И Ванду сразу прорвало:
– Случилось! Живете рядом, дверь – к двери, и ничего не знаете! А может, знаете, да молчите? Зотова, ты с ним все ходишь вместе – тоже не знаешь?
Люся испугалась не ее слов, не угрожающего тона, а какого-то своего предчувствия.
– И давно он по ночам исчезает?
– Не говори загадками! – прикрикнула Лена.
– Хорошо, – подошла к столу, как к трибуне, Ванда. – Не буду загадками. Нам стало известно, что студент Смолин... – она поискала слова и закончила обтекаемо: – Нарушает правила общежития.
Но на этом исчерпала свою сдержанность и стала говорить грубо, зло, торжествующе.
Она не была уже секретарем. Ее с шумом провалили на отчетно-выборном. Но тут же буквально через неделю как представительницу от студенчества ввели в состав месткома.
– Распустились! – кричала она. – Превратили общежитие...
Распахнула дверь, выскочила в коридор и стала стучать в комнату Антона. Он не отвечал. Она барабанила в дверь и удовлетворенно оглядывалась на сбежавшихся жильцов: «Убедились?»
Наконец Лена Шарова рванула ее за руку, втолкнула обратно в комнату, крикнула ей в лицо:
– Ну и что? Какое тебе до этого дело?
Спокойно говорить она уже не могла. Остальные девчонки, обычно робевшие перед Вандой, шумно возмущались ею, защищали Антона. Только Люся сидела на своей кровати и молчала.
– Он что, у тебя разрешения должен спрашивать?
Ванда не ожидала такого отпора от однокурсницы.
– Ты считаешь?..
– Я считаю – это его личное дело, – отрезала Лена. – Личное. Понимаешь?
Ванда застегнула пальто, поправила берет, обернулась с порога:
– Как только он появится... – и осеклась. Из конца коридора тяжелым, усталым шагом шел Антон, на ходу расстегивая шинель и стягивая ушанку. Не останавливаясь, он кивнул ей и всем, кого заметил за открытой дверью, сказал: «Здрасте!» – и, повернув ключ, вошел в свою комнату.
Ванда глубокомысленно помолчала и ушла, не простившись.
И с этого дня каждую ночь в половине двенадцатого Люся слышала стук Антоновой двери и его быстрые удаляющиеся шаги. И каждое утро ждала, когда шаги простучат обратно.
В консерватории она старалась с ним не встречаться. После занятий уезжала в поселок машиностроителей, к сестре, часто оставалась там ночевать. Но и туда увозила она свою беду. И там, затаившись в постели, она иногда плакала и корила себя за доверчивость и старалась вызвать в себе неприязнь или хотя бы равнодушие к Антону, но не могла. И тосковала о нем, потому что видела теперь реже. И беспокоилась, потому что не знала о нем даже самого малого: как сдал зачет, что сказали на врачебной комиссии.
Он заметил в ней перемену, спросил, что случилось, и Люся неумело и путано соврала о болезни сестры, о беспризорности племянников, а потом очень терзалась, этим и боялась: а вдруг сестра и на самом деле заболеет?
Ванда помалкивала. И как всегда, когда «собирала компрометирующий материал», ходила мимо будущей жертвы не здороваясь.
Антон этого не замечал, а если и замечал, то не обращал внимания.
Люся избегала Ванду, но однажды та все-таки остановила ее и спросила многозначительно:
– Как там у вас?
– Как обычно, – попыталась уйти от разговора Люся.
Ванда задержала ее, сказала ликующе:
– Я узнала. Он к хлеборезке Маруське ходит!
И ушла, довольная произведенным эффектом. Люся даже на лекцию не пошла. Уехала сразу к сестре, но и там оставалась недолго, – пошла бродить по улицам, забрела в кино, просидела сеанс, почти не глядя на экран, и поехала в общежитие. Она старалась не думать об Антоне и думала только о нем.
«Хлеборезку Маруську» Люся знала плохо – видела несколько раз в столовой, зато слышала о ней много. Рассказывали, что Маруська скупает продовольственные карточки, торгует продуктами и «выручает» студентов, отпуская им хлеб на несколько дней вперед. А то и на весь месяц. Более ловкие извлекали из этого выгоду, а остальные «проедались» и после голодали, едва перебиваясь на столовской пшенной похлебке.
Красивая и нахальная, хитрая и вороватая, Маруська жила во дворе консерватории в каморке возле столовой и, бывало, зазывала к себе то консерваторских очкариков, то выздоравливающих и погуливавших парней из госпиталя. Она играла на гитаре, безголосо, но азартно пела лихие песни, а потом, захмелев, выгоняла всех и выла с причитаниями по своему жениху, погибшему в первый день войны на границе.
Женщины относились к Маруське брезгливо. Мужчины заступались. Люся ее жалела, потому что не могла забыть затравленного и вместе с тем оскорбленного гневного ее лица, когда на студенческой вечеринке подвыпивший преподаватель военного дела хватанул Маруську за высокую, дразнящую мужиков грудь.
Маруська оказалась среди студентов потому, что вечеринку Люсин – тогда еще первый – курс собирал в столовой официально, по случаю Нового года. И она хлопотала, помогая «отоваривать» собранные со всех талончики продуктовых карточек, используя при этом свои «связи». А потом накрывала столы, украшала елку, и ее, конечно, уговорили остаться. Даже просили петь. И она пела отчаянно, и легко плясала с этим преподавателем и трепака, и русскую, но вдруг оттолкнула его и с такой силой ударила по лицу, что у того из носа пошла кровь. Он, однако, не унялся, а, желая превратить инцидент в шутку, снова к ней подошел, вытянул за цепочку висевший под кофточкой медальон и сказал примирительно:
– Я не потому... Я вот этим интересуюсь. Какого красавца портрет на груди носишь?
И тут Люся увидела ее глаза. И испугалась их и впервые подумала, что Маруська, наверно, не такая, какой показывает себя на людях. И уже смотрела на нее не просто с любопытством, а сочувствующе, готовая вступиться.
Но Маруська умела за себя постоять сама. Она вырвала из руки преподавателя медальон, еще раз наотмашь ударила его по щеке и сказала люто, совсем по-мужицки:
– А за это я тебя, тыловую сволочь, убить могу!
Разорвала плотно сомкнувшийся около, них круг любопытных и ушла, высоко подняв голову и до синевы закусив вызывающе припухшую нижнюю губу.
Иногда Люся пыталась представить Маруську и Антона вместе и не могла. Они как-то не совмещались в ее представлении. И это успокаивало. Слегка. Ненадолго. А потом ей опять виделось, как гордо, самостоятельно идет Маруська через разорванный круг любопытных, и начинало казаться: есть в ней такое, что могло бы поманить и привязать Антона.
В общежитие она добралась поздно, когда девчонки уже укладывались спать. Напилась не успевшего остыть чаю – кипятку, подкрашенного кофейным суррогатом, подслащенного кристалликом сахарина. Погрызла оставленную для нее Леной окаменелую галету. Чтобы не мешать остальным, набросила на матовый плафон лампы темный платок, оставив открытой небольшую, направленную на ее кровать полоску света, и легла прямо на одеяло, не раздеваясь, взяв с тумбочки лежавшую поверх других книгу. Она оказалась всего-навсего учебником по истории музыки, но Люся не стала ее менять, открыла наугад в середине, попробовала читать и не смогла. Ей вспомнилось, как в начале месяца Антон зашел и положил им на стол большую мясистую горбушу, улыбаясь при этом так счастливо, словно собственноручно выловил ее в городском пруду.
Спросил:
– Картошка у вас найдется?
И, услышав неуверенное «найдется», распорядился:
– Сварите уху, позовите меня в гости.
Это был царский подарок, и они не сразу решились его принять. Пытались вернуть рыбу обратно. И только когда Антон сказал «Отказываетесь? Тогда отнесу Родиону Ильичу», торопливо забрали приношение, засуетились, зазвенели кастрюлей, побежали к жене коменданта просить лавровый лист.
Получилась отменная уха. Все девчонки наперебой подкладывали Антону самые большие куски. А он смеялся и закрывал тарелку руками. И наконец, прихватив тарелку, сбежал от них к подоконнику и стыдил оттуда хозяек за плохую сервировку стола и отсутствие крахмальных салфеток. Наелись они тогда досыта.
Теперь Люся с ужасом подумала, что горбушу он принес... от Маруськи. И вспомнила еще несколько случаев его щедрости, безусловно, подозрительной для студента, жившего на скудный студенческий паек, на стипендию, равную по рыночным ценам одному кирпичику черного хлеба.
Люся отложила книгу. Решительно встала, пригладила растрепавшиеся волосы и уже менее решительно прошла до комнаты Антона.
Постучала.
Он сразу открыл, и она остановилась на пороге, несколько растерявшись.
Постаралась совладать с собой и сказала как могла спокойнее:
– Я... хотела узнать... который час?
Антон привычным жестом высвободил запястье из обшлага гимнастерки, взглянул на часы.
– Без двадцати двенадцать.
С любопытством посмотрел на Люсю.
– Ты почему не спишь?
– Не хочу, – сказала она упрямо и вызывающе, стыдясь нелепости своего визита и все-таки продолжая стоять в дверях.
Он не пригласил войти, вообще не сказал ничего. Стоял раздумывая. Потом еще раз взглянул на часы и снял с гвоздя шинель.
– Ты куда уходишь? – спросила она покачнувшимся и сразу же выпрямившимся голосом. – Куда ты уходишь каждую ночь?
Он стоял, держа в руках шинель. Люся спрашивающе молчала.
Так с шинелью в руках он вышел в коридор, закрыл дверь.
– Почему?.. – она хотела спросить, почему он скрывает от нее... Но не могла больше говорить. Закрыла рукой задрожавшие губы, метнулась к своей комнате.
– Ты в самом деле не хочешь спать? – спокойно, словно не замечая ее состояния, спросил Антон. И она остановилась в дверях, с надеждой и страхом оглянулась на него.
– Не хочу.
– Одевайся!
Не сознавая, зачем она это делает, Люся схватила с вешалки пальто. Сдернула с лампы платок, выскочила к Антону.
– Свет погаси, – сказал он спокойно, надевая шинель, и в спокойствии этом ей послышалась отчужденность.
Люся вернулась, щелкнула выключателем и осталась стоять в темноте у стены, недоумевая: куда она собралась идти?
Ей было слышно, как в коридоре за дверью ее ждал Антон. Как он зажег спичку, видимо, закурил, и нетерпеливо прошелся взад-вперед около их комнаты. Ей казалось, что они стоят вот так – разделенные стеной и дверью – очень давно, и она никогда не выйдет к нему, а он так и уйдет, не позвав ее.
Антон прошелся еще – нетерпеливо, нервно, и, остановившись вплотную у двери, тихо постучал.
Она замерла.
Он открыл дверь и позвал:
– Люся!
Она промолчала, только еще плотнее прижалась к стене.
Он шагнул в комнату и, словно видел в темноте, сразу взял ее за руку и вывел в коридор. Так же – за руку – повел по улице, а она слегка отставала, и тогда он крепче сжимал руку и тянул ее, как капризного ребенка. Не оправдывался, не заговаривал. Она тоже ни о чем не спрашивала.
Подошли к консерватории, свернули за угол к воротам, ведущим во двор. И навстречу им от ворот шагнула Маруська в белом пуховом платке, повязанном поверх пальто.
Люся невольно остановилась, выдернула свою руку из ладони Антона.
А Маруська заступила им дорогу, поиграла концами платка и сказала укоризненно:
– С опозданием, Антон Николаевич!
– Нет, – возразил он. – На две минуты раньше.
Люсе был отвратителен этот их разговор, ей хотелось убежать, но Антон опять крепко взял ее за руку.
– Помощницу привел? – заметила ее Маруська. И засмеялась. – Мала больно.
И вдруг спохватилась, сказала им обоим:
– Здравствуйте.
– Здравствуй, Мария, – дружески ответил Антон.
А Люся под Маруськиным взглядом почувствовала себя действительно маленькой. И слабой. И несчастной. Почувствовала себя в нелепой, оскорбительной зависимости от того, что сейчас еще скажут друг другу Антон и Маруська.
Но они ничего больше не сказали. Маруська, давая дорогу, отошла от ворот, а Антон завел упирающуюся Люсю во двор. Там было совершенно темно, только из раскрытой двери подвала падала на ступеньки полоса неровного, дрожащего света. И угадывалась внутри гудящая жаркая топка котла.
Антон подвел Люсю к ступенькам, ведущим в подвал.
– Вот сюда я и хожу. По ночам... – Притянул ее за плечи, обнял. Рассмеялся. – А ты думала?..
– Антон? – спросил голос из дверного проема. – Ты?
– Я, Платоныч, – отозвался Антон.
Платоныч поднялся из подвала, но, увидев его с Люсей, повернул обратно.
– Не тороплю. Не беспокойся.
– Только не говори никому, – попросил Антон. – А то до Веры Генриховны дойдет. Кроме Михеева да тебя, никто из наших не знает.
Люся уткнулась лицом в его шинель – грубую и шершавую – и улыбалась, и ничего не хотела говорить. Антон погладил ее по голове, оторвал лицо от шинели и поцеловал в щеки, в глаза, в нос. Потом нашел губами мочки ушей и одну за другой поцеловал их. Люсе стало щекотно и смешно. Она замотала головой. Антон снова поймал губами ее ухо, тихонько поцеловал и сказал шепотом:
– Я тебя, конечно, люблю. Слышишь?
Люся приподнялась на носки, дотянулась до Антонова уха и тоже сказала шепотом:
– Слышу.
И тогда он резко, больно, словно не совладав с собой, прижал ее к себе и поцеловал так, что оба они задохнулись. И долго потом стояли, обнявшись, не в силах отойти друг от друга.
– Платоныч! – позвал Антон, и Люся услышала, как перехватило у него горло, – Я сейчас, – кивнул он и сбежал в подвал.
– А мне можно?
– Не надо, – обернулся Антон, – здесь грязно.
Но Люся все-таки спустилась следом и остановилась в дверях.
На нее пахнуло жаром, и она захлебнулась горьковатым, едким дымом. Чтобы не закашляться, открыла рот, глубоко вдохнула горячий воздух и ощутила во рту, в горле колкую угольную пыль.
«Да ему же нельзя! – испугалась она и только тут поняла, почему Антон попросил: «не говори в консерватории». Если узнает его педагог по вокалу...»
Антон протянул Платонычу папиросы. Тот взял две. Одну сразу же ловко кинул в рот, прижал обведенными угольной пылью губами. Другую заложил за ухо. Сказал:
– В долгу не останусь.
Прихватил обгоревшую с одного конца длинную лучину, добыл ею огонь из топки и блаженно раскурил папиросу.
– Платоныч, – попросил Антон. – Ты уж извини: девушку вот сейчас провожу и вернусь. Полчаса, не больше. Я тебя завтра раньше сменю.
– Валяй! – благодушно разрешил Платоныч. – Дело молодое. – И, покачиваясь на коротких ногах, одетых в резиновые чуни и стеганые матерчатые бурки, отошел ко второй топке.
– Не надо провожать, – тихо, чтоб не слышал Платоныч, сказала Люся. – Я с тобой... Мне даже интересно.
– Ну нет! – возразил Антон, и Платоныч, уловивший, о чем речь, покровительственно поддержал его.
Люся постеснялась настаивать, хотя уходить от Антона ей совсем не хотелось. И задерживать уставшего старика тоже было неловко.
– Я одна добегу, – решилась она. – Мне не страшно.
– И бегать не надо! – неожиданно зазвенел в котельной Маруськин голос. – И в аду этом торчать ни к чему! Айда, у меня переночуешь.
Она прошла мимо Люси, крикнула:
– Кочегарщики! Огонька дайте!
И сама той же длинной лучиной взяла из топки огонь ловко, привычно – видно, была здесь, в котельной, частым гостем. А закурила неумело. Закашлялась.
– Табак переводишь, – проворчал Платоныч и даже отвернулся, чтобы не видеть, как сгорает в ее накрашенных губах хорошая папироса.
– Не твой. Собственный, – беззлобно огрызнулась Маруська и подошла к Антону.
– Ну, дак чего?
– Не знаю, – замялся тот. – Удобно ли?
– Удобно! – заверила Маруська. – Места хватит. – И только тогда обратилась к Люсе:
– Пойдешь?
– Не знаю, – замялась и она.
– Зато я знаю, – решила за них Маруська. – С работы сменишься – в окно стукнешь, – бросила она Антону и, выходя из подвала, прихватила Люсю за рукав: – Айда, что ли!
– Я пошла! – только и успела крикнуть Люся Антону.
– Спокойной ночи! – отозвался он, уже скинув и шинель и гимнастерку.