355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эльза Бадьева » Допуск на магистраль » Текст книги (страница 13)
Допуск на магистраль
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:05

Текст книги "Допуск на магистраль"


Автор книги: Эльза Бадьева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)

Геннадий сделал усилие, и зрительный зал, светящаяся оркестровая яма, мокрые губы Горловского, нервная дирижерская палочка – все исчезло, и только безграничный и властный голос звучал и звучал, вселяя в Геннадия суеверный, назойливый страх, наполняя его неуверенностью и все тем же, не покидающим ни на миг чувством собственной виноватости.

Он присмотрелся к Михаилу, Виктору и Шатько, прислушался к их негромкому – на печальной, тревожной ноте – разговору и с удивлением заметил, что и над ними тяготеет это непонятное, несправедливое чувство вины перед другим только за то, что сами они здоровы и благополучны. У них – троих – чувство это было острее, сострадание – искреннее и чище, потому что никогда не испытывали они зависти к Антону. Геннадий знал это хорошо, хотя коротко знаком был только с Михаилом, Виктора видел всего несколько раз, а с Шатько встретился впервые.

...Они сидели за низким кофейным столиком, так и не прикоснувшись к закускам. Говорили негромко и мало. Сами того не замечая, говорили в прошедшем времени, без конца повторяли: «Антон... был...»

На улице радовался весенний день, ломился солнечными лучами в окна комнаты и отступал перед мутной завесой сигаретного дыма, густым запахом кофе, глухими и очень трезвыми голосами мужчин. Отступал перед этим отрешенным словом «был».

– Он всегда был таким, – раздумчиво говорил Виктор. – Горластым... Не в смысле – крикливым. В смысле – пел где попало. В сорок первом на Синявинских... Отведут на отдых, отроем землянку, набьемся в нее «под завязку»: – «Спой, Антоха!» А ноги подкашиваются, голова не держится, на грудь виснет. Потеснимся, дадим ему место посуше, возле печурки, протянет руки к огню и – негромко так, словно самому себе: «Когда я на почте служил ямщиком...» И тоска в этой песне, и безысходность, и смерть всего в трех километрах от нас, а на душе легче становится. Так и задремлешь под песню и сон какой-нибудь хороший увидишь. Довоенный... И на марше пел, если обстановка позволяла, и однажды даже в тылу у немцев. Это не только я, это Алена помнит. Где она, кстати, Алена? Приехала? – Виктор скомкал пустую сигаретную пачку, поискал, куда бы ее кинуть, и положил в доверху набитую окурками пепельницу. Повторил раздумчиво: – Да... Алена должна помнить...

Больше он ничего не сказал, только посмотрел на Шатько, встретился с ним глазами и сразу догадался, о чем он сейчас подумал.

– А помнишь, – не отводя глаз, спросил Шатько, – как ты нас на дороге встретил? Утром... Я этот день вторым днем рождения считаю.

Виктор не ответил. Все так же смотрел Шатько в глаза, словно читал в них что-то еще, не сказанное и очень важное.

Неожиданно оказалось, что у всех кончились сигареты.

– Пойду к Черноскутовым, – выбрался из кресла Михаил. – Они оба смолят – наверняка разживусь куревом.

Геннадий тоже поднялся: хотел уйти. Но лишь прошелся по комнате, открыл форточку и снова сел, и снова налил себе горький, остывший кофе. Он понимал, что, возможно, связывает своим присутствием остальных, но – раз уж пришел – неловко было уйти, не дождавшись Антона.

Сегодня он чувствовал себя здесь чужим. И это было странно, потому что и Антона, и Люсю он знал давно, с консерватории. Даже был в те студенческие годы серьезно влюблен в Люсю и до сих пор испытывал к ней уже спокойное, но неизменно нежное чувство бескорыстной привязанности.

Виктор и Шатько все смотрели друг на друга и говорили как-то отсутствующе – каждый самому себе, и Геннадий не мог уловить – о чем они, хотя внимательно слушал, а иногда переспрашивал. Он не мог уловить – о чем, но безошибочно знал: об Антоне.

– Ты ведь с нами тогда еще не был... – не то спросил, не то самому себе сказал Виктор. – Под Новгородом. Когда отходили к Крестцам... Тогда еще Сашка Акиничев ранен был. И другой парень, белобрысый такой – не помню, как звали. Ну, того несильно царапнуло: кожу на голове содрало.

– ...А ты ничего и не понял. Тогда, на дороге, – не слушая Виктора, словно бы вспоминал вслух Шатько, – Думал, он просто так – напился? Думал, с пьяных глаз глотку драл?.. А-а! – оборвал он себя, поискал сигареты, не нашел, вынул из пепельницы окурок, прижег его, нервно затянулся.

Виктор, словно очнувшись, посмотрел на Шатько пристально, понимающе и сказал:

– Знаю, о чем ты. Отвел он тогда от тебя беду. Ты бы, дурак, себе пулю в лоб пустил.

– Точно, – глухо отозвался Шатько и потянулся к рюмке с ликером. Взял ее за широкое круглое дно, приподнял над столом, но пить не стал. Поставил обратно.

Геннадий посмотрел на часы. Было всего двадцать минут третьего. До спектакля оставалось еще пять часов.

Снова все замолчали, но Геннадий знал, что Шатько и Виктор вспоминают сейчас войну, фронт. Себя и Антона. И представил его таким, каким впервые встретил: в солдатской гимнастерке, со знаками ранения на груди – одной красной и двумя желтыми нашивками. В кирзовых сапогах с широкими неуклюжими голенищами, с забинтованной – на перевязи – рукой, припадающим на больную правую ногу. Он и потом долго видел его таким, только повязку с руки Антон снял на втором курсе и стал носить в слабой прозрачной ладони тугой резиновый мячик, все сильнее и сильнее сжимая его набирающими силу пальцами. К концу учебы он и ходил уже хорошо, свободно, танцевал с девчонками на вечерах, бегал по крутым консерваторским лестницам.

«А ведь сам не пришел бы в консерваторию, – вспомнил Геннадий. – Все Вера Генриховна. И лишь потому, что госпиталь был в соседнем здании».

– ...Через Волхов переправлялись, – услышал Геннадий и отвлекся. – А впереди, на горизонте, пыль во все небо. Послали парня узнать. Бежит обратно – руками размахивает, кричит что-то. Залегли. Ждем. Он подбегает ближе и от смеха говорить не может. Гуси, оказывается. Несметное стадо гусей. Ребятишки перегоняют...

Виктор продолжал рассказывать, а Геннадий и слушал его и думал – вспоминал свое.

И Шатько тоже словно бы слушал и, откинувшись в кресле, молчал, а представлялся ему исхлестанный, разбитый проселок, чужая, неизвестно какой части, кухня и повар – худой, скуластый мужик, кричащий: «Давай! Налетай! Разгружай кухню! Немцу, что ль, отдавать?» И ребята, бегущие к нему с котелками, с касками... Трое солдат растолкали патроны по карманам – освободили металлический ящик: повар набухал каши и в него: «Ешьте. Ложки-то небось есть?»

Пришел Михаил. Положил на стол пачку сигарет.

Сказал о Люсе:

– Спит, кажется. В диванную подушку уткнулась и лежит.

Он снова подсел к столику, разорвал целлофановую упаковку, открыл пачку. Все потянулись за сигаретами, задымили.

– Д-да-а!.. – вздохнул Михаил. – Черт знает что!..

– Не верится, – сказал в тон ему Геннадий. – Не верится, что Антон потерял голос.

Он сказал это искренне, он на самом деле не мог в это поверить. Но Михаил в ответ холодно замолчал, а Виктор резко поднял голову:

– Как вы сказали? Потерял? – И сухо заметил:

– Не то слово. Антонов голос – не перчатка и не носовой платок. Его нельзя потерять.

– Так... принято говорить, – сдержанно пояснил Геннадий, – у певцов, у медиков.

– Я не об этом, – устало возразил Виктор.

Геннадий уловил в его голосе скрытую неприязнь и подумал, что все они – и Виктор, и Михаил, и Шатько, и Люся, конечно, – видят в нем прежде всего дублера. Дублера, ценой Антонова несчастья выходящего на первый план. И им неприятно, что он сменит Антона. Не потому, что он. А потому, что сменит.

...Радовался за окнами первый весенний день, бросал в стекла солнечные зайчики, тянул через открытую форточку лукавые лучики и по-прежнему никак не мог пробиться через плотную завесу табачного дыма, через глухое и отрешенное слово «был». Казалось, одна эта квартира во всем городе оставалась безучастной к веселому празднику истосковавшейся по теплу природы, в одной этой квартире сидели сейчас подавленные, растерявшиеся перед чужой бедой люди.

Глава II

Виктору вспоминалось, как осенью сорок первого отходили они к Крестцам. И виделись почему-то не переправа, не «юнкерсы», густо сыпавшие фугасками, и даже не Сашка Акиничев, тяжело раненный шальной разрывной пулей, – ему виделось невероятно огромное, шумное, белое, как разлив потревоженного ветром озера, стадо гусей. И он не мог оторваться от этого странного видения, потому что чувствовал: с ним связано что-то еще, очень важное для него сейчас.

...Шли и шли по черному обгоревшему полю белые гуси, прикрывая неуместной праздничной белизной изуродованную больную землю, обтекали воронки и торопливо продвигались к лесу. Даже когда голова этого несметного полчища скрылась в изрубленном осколками старом березняке, стадо все текло и текло по полю, и не было видно его конца.

Парень, которого посылали разведать, все еще удивленно смеялся: радовался, что не танки пылили на горизонте, не пехота немецкая обошла с тыла. Крутые коричневые кудри его сыпались из-под пилотки, вздрагивали над высоким красивым лбом.

Виктор вскинул автомат, чтобы срезать с краю нескольких жирных птиц, и только тогда заметил двух мальчишек с длинными хворостинами в руках. Неуклюже обмотанные поверх курточек серыми женскими платками, они шли устало и деловито. А чуть отстав, старательно шагала за ними кукольно-аккуратная – в коротком красном пальтишке и красном капоре – девочка, тоже с хворостиной.

Кудрявый парень, перестав смеяться, обалдело разглядывал ребятишек. Виктор опустил автомат.

А потом и Виктора, и кудрявого парня, и еще пятерых солдат послали разведать шоссе, и они пошли, сначала не таясь, открыто, потом маскируясь, перебегая. И большого труда стоило им исполнить приказ – вернуться к своим, не ввязавшись в перестрелку, не подорвав на шоссе ни одного, набитого боеприпасами или солдатами, тупорылого «Бьюссинга».

Вернувшись, они уже не нашли на месте свою часть. Доложили начальнику заградотряда, выспросили у артиллеристов, куда ушла их стрелковая, и отправились догонять. Километров через шесть нарвались на немцев, вклинившихся в болотную глухомань уже после того, как прошла дивизия. Чудом прорвались все семеро, перевязали поцарапанную немецкой пулей белобрысую голову Василенку, перетянули жгутом раненую, кровоточащую руку его дружка Спиридонова, пожевали сухарей, размоченных в студеном – до зубовной ломи – ручье, и пошли дальше. А к вечеру наткнулись на одинокий, застрявший грузовик из своей части.

Обнялись с шофером, одним махом вытащили машину, севшую задним мостом в желто-зеленую ряску придорожной болотины, помараковали над старой неточной картой, оказавшейся у водителя, и тогда только увидели в кузове, на охапке сена, привалившуюся к ящику с гранатами, крепко спящую девочку.

Кудрявый парень откинул прикрывавшую ее шинель и присвистнул:

– Да это же та... Красная Шапочка!

Девчушка спала, подтянув острые коленки к подбородку, по-старушечьи сложив на груди руки, и во сне судорожно подергивала истрескавшимися сухими губенками. Перепачканный засохшей грязью, красный шелковый капор развязался и съехал набок, открыв тоненькую светлую косичку.

В надвигавшихся сумерках солдаты не сразу заметили, что желтые исцарапанные ее ботинки, трикотажные шерстяные гамаши, пальто и руки запятнаны, забрызганы кровью. Но когда разглядели, они, уже привыкшие видеть и кровь, и смерть, испуганно замолчали.

Возившийся в кабине шофер открыл дверцу.

– Садись кто ко мне! И дите – на руки. Вот ты, раненый, – позвал он Спиридонова. – Или нет, руку намаешь. Вот ты давай, шах персидский!

Он кивнул Василенку, голова которого, как чалмой, была замотана широким бинтом и, вдруг обеспокоенный, весь вытянулся из-за дверцы кабины, привстал на подножку, заглянул в кузов:

– Чего там?

И сразу понял.

– Да нет! – сердито крикнул он на солдат. – Гуси это! Гусей поубивало несметно. Под обстрел попали. А она одного ухватила и бежать. Сама ревет, гусь кричит, кровь из него хлещет... Эти самые гуси, можно сказать, нас и спасли. Вывалились откуда-то из лесу и дорогу, и все вокруг затопили... Мы-то еще до ихнего нашествия проскочили, а потом... Немцы, видать, побуксовали на этом гусином месиве.

– А пацаны? – вспомнил кудрявый парень.

– Убило одного. Другого Машулин взял – батальонный повар. Братовья – пацаны-то...

Шофер спрыгнул на землю, обошел машину, попинал носком сапога скаты. Заторопился:

– До ночи, что ль, торчать будем? Поехали...

Кудрявый парень, примеряясь как поудобнее, стал поднимать девочку. Все так же нервно подергивая губами и не просыпаясь, она ухватила его руками за шею, ткнулась лицом в черствое сукно шинели. Кудрявый передал Василенку спящую девочку, тот влез с ней в кабину, остальные устроились в кузове, и не ходко, не бойко, подпрыгивая на оплетавших проселок корневищах, машина потянула лесной дорогой на северо-восток.

Тишина была спокойной и мирной, и солдаты в кузове, привалившись друг к другу, дремали. Василенок напряженно держал на коленях девочку, и Виктору, сидевшему у стенки кабины, видны были в застекленное оконце его одеревеневшая спина и остро торчащий локоть.

Постепенно фигура Василенка расплылась, кабину затопила темнота, и только покачивающаяся, подпрыгивающая голова Василенка смутно белела на уровне запылившегося оконца.

Не зажигая фар, все медленнее и медленнее ползла машина проселком и наконец встала. Шофер клацнул дверцей, возник над бортом грузовика.

– Не вижу дороги.

– Подфарники включи, – неуверенно подсказал кто-то.

Шофер обрезал его молчанием и повторил!

– Ни черта не вижу! Что делать?

– Останавливаться нельзя. – Виктор узнал голос кудрявого парня. – Если верить карте, до ближней деревни километров десять. Надо ее ночью пройти: может, там немцы...

– Разве что пешим, – враз поугрюмел шофер. – А так – застрянем. Или в лесину врежемся.

Солдаты повставали с мест, Виктор под полой шинели чиркнул спичкой.

Шофер подождал ответа и с малой надеждой проговорил:

– Горючего-то еще хватит.

И все поняли, как жалко ему свою обшарпанную, побитую полуторку и каким неприкаянным, беспомощным почувствует он себя, когда придется оставить машину.

– Нас... вместе мобилизовали, – как о человеке, сказал он о грузовике. – В эмтээсе работал. Мобилизовали и сразу – на передовую. А передовая-то от наших мест была...

Он вздохнул и замолчал: видно, совсем рядом была от его МТС передовая.

Виктор, затягиваясь спрятанным в кулаке окурком, все смотрел в оконце на едва маячившее белое пятно. И когда шофер безнадежно спрыгнул на землю, перемахнул борт за ним следом.

– Слушай, – остановил Виктор шофера, возившегося под сиденьем. – Один пусть пойдет впереди и что-нибудь белое себе на спину накинет. Понимаешь?

– А то! – бойко откликнулся шофер. – Парни! – постучал он по кузову. – Скидывай кто рубаху! Я свою на бинты сполосовал.

– Не надо рубаху, – сказал кудрявый парень и, повозившись в сумке из-под противогаза, прошел вперед по дороге.

– Видно? – крикнул он приглушенно.

И все увидели в кромешной и плотной мгле движущееся белое пятно.

– Хорош! – сорвался на крик обрадованный шофер и, включив малую скорость, подъехал к пятну вплотную.

– Не сомни только, – пошутил парень.

– Дви-нули! – не приняв шутки, скомандовал шофер.

– Постой! Значит, так, – распорядился кудрявый. – Всем в кузове спать! Через час меняться.

– Решение верное, – по-командирски поощрил Виктор и тронул белую тряпку, повязанную парнем через плечо на манер чемпионской ленты.

– Орден чистой портянки, – на улыбке пояснил парень. – Прикажете идти?

Они так и шли, меняясь, впереди машины, у самого ее радиатора, и шофер, изнемогая от усталости, тянул свою полуторку на самых малых оборотах. Когда стали попадаться признаки близкого жилья – зароды сена, штабеля заготовленных дров, – поехали еще осторожнее. В кузове перестали дремать и сторожко смотрели в черноту ночи, сжавшую со всех сторон медленный, по-черепашьи ползущий грузовичок.

Шедший впереди постучал по радиатору, остановил машину. Сказал в кузов:

– Развилка. Карту бы поглядеть.

По карте выходило, что около развилки – чуть поодаль – кончался лес, дорога шла полем и вела к какому-то селению, обозначенному едва заметным кружочком. Название стояло на сгибе потрепанной карты, и от него не осталось ни одной буквы.

Машину свели с дороги, стянули над ней две молодые березы – голые, но ветвистые. Следы от скатов закидали хворостом. Оставили в лесу – в стороне от машины – шофера, Василенка с девочкой и Спиридонова, едва не стонавшего от резкой боли в руке, И, держась обочь дороги, пошли к месту, обозначенному на карте черным кружком.

Селение оказалось большой справной деревней, обнесенной, как все деревни в этих краях, длинными жердяными пряслами. Было безлюдно и тихо, и угрюмые в ночи – без единого огонька – добротные пятистенки выглядели пустыми, давно покинутыми.

Виктор оставил солдат за полуразобранным колодезным срубом, подошел к ближнему дому, потолкался в наглухо запертые ворота, приник к закрытому ставню. Осторожно постучал и, вскинув трофейный автомат, отступил в кусты палисадника.

Пятистенок молчал. Молчала вся затаившаяся деревня, и Виктор раздумывал: постучать громче или пройти дальше? Он выбрался из цепких зарослей не то смородины, не то разросшегося малинника, перемахнул обратно через штакетник и, когда проходил мимо ворот, услышал, как они тоненько, тревожно скрипнули.

Цепенея от напряжения и чувствуя от этого напряжения колкую боль в глазах, он, не отрываясь, смотрел на ворота, искал и не находил ни просвета, ни щели в притворе или подворотне. Ворота скрипнули еще раз, и Виктор понял, что с той стороны кто-то медленно отодвигает засов.

Приглушенно звякнула щеколда: чья-то рука поднимала ее осторожно и мягко. Наконец неслышно, медленно стала отходить в глубь двора боковая калитка.

Какое-то время калитка постояла открытой, словно заманивая жертву, а потом в ее проеме возникла высокая, крупная женская фигура. Помедлила и шагнула из ворот. Виктор отделился от изгороди палисадника и, не опуская автомат, вышел навстречу.

Женщина замерла, слегка качнулась назад, но не отступила, не попятилась. Спросила низким, сухим голосом:

– Кто такой?

– А кого ждете? – негромко и как мог спокойно ответил Виктор.

– Никого, – так же сухо сказала женщина и осталась стоять.

Наученный войной, он все же испытывал неловкость за предосторожность и недоверие к этой своей, русской женщине и потому не стал задавать заранее приготовленные вопросы, а сказал просто:

– Попить найдется?

– Входите, – отступила она, давая ему дорогу. Он помедлил, и она вошла первой, поднялась на крыльцо.

Виктор прикрыл калитку, нашарил ногой первую качающуюся ступеньку, спросил:

– В доме кто есть?

– Есть. Ребятишки... Свекруха со свекром.

Оба остановились на крыльце.

– Вынеси воды.

– Спят все, – чуть насмешливо пояснила женщина. – Я себе в горнице, под окнами, стелю – услышала.

– Спят, так проснутся, – упрямо сказал Виктор. – Вынеси.

– А что выносить? – легонько толкнула она дверь в сени. – Здесь она, в кадке. – И ковшик прозрачно, тихо шлепнул по воде.

Виктор пил огромными судорожными глотками, обливая подбородок и грудь и испытывал такое ощущение, словно ему не хватает рта, чтобы напиться досыта. Женщина стояла над ним, и он мимолетно подумал, что при свете ее присутствие стесняло бы его.

Задрав голову, он опрокинул ковш так, что железный его край холодно и мокро впился в лоб. Подбирая губами последние капли, сказал-выдохнул прямо в ковшик:

– Еще.

Потом он пил уже обстоятельнее, смакуя вкус воды, и чувствовал, как наступает утоление, а вместе с этим возвращаются настороженность, усталость. Ему вдруг показалось, что стоит он здесь вечность, и представилось, как напряженно, терпеливо ждут его затаившиеся за колодезным срубом в пыльном сохлом бурьяне товарищи.

– Зайди вот сюда, в чуланку, – позвала женщина. – Да расскажи, кто такой. Не в дверях же стоять. – И она потянула его за рукав.

Он вошел вслед за женщиной в тесный, без оконца, чулан, на ощупь сел на какую-то лавку, а хозяйка закинула крючок на двери в сенях, плотно притворила чуланную дверь и засветила тусклый фонарь, с каким обычно ходят в темные зимние вечера в стойло.

Виктор осмотрелся: со стен свисали золотистые плетенки лука и аккуратно связанные снопиками и пучками сухие травы. На полках теснились перевернутые вверх дном крынки и чугунки. В углах на полу были свалены половики, мешки и какая-то деревенская утварь.

Он внимательно посмотрел на хозяйку, выдержал ее пристальный ответный взгляд.

– Немцев у нас нет, – прямо сказала она. – И не было. Будут, однако...

Виктор уловил осуждение, но глаз не опустил.

– Вокруг во всех деревнях немцы. Только еще за угором, в Галчихе, нет.

Она скользнула глазами по его грязной солдатской одежде, спросила:

– Ты откуда идешь? – и перебила себя: – Есть хочешь?

– Своих догоняю, – скупо ответил Виктор. – Отстал.

– Отстал... – повторила она. – А остальные, значит, вперед ушли?..

Она поставила перед ним на покрытую клеенкой кадушку чугунок вареной картошки.

– Некогда, – отрезал Виктор. – В Галчихе-то что, наши?

– Нет. Не в самой. На молокозаводе.

– Скажи, как пройти. А картошку, если не против, с собой возьму.

– Не отпущу голодного. – И женщина стала торопливо доставать из корчаги огурцы, обрывать с золотистых плетенок луковицы. Громыхнув железной петлей, вынула из ящика завернутый в полотенце каравай хлеба, разломила пополам. Оглянув выставленную на кадке снедь, рванулась в дом:

– Щи с вечера оставались.

Он задержал ее.

– Ничего больше не надо. Пойду, – и, посмотрев пристально, доверялся: – Не один я.

Тогда она сгребла все в мешок, вкусно пахнувший на него отрубями, покидала туда еще огурцов, луку, картошек, сорвала с гвоздя телогрейку, задула фонарь.

– Много вас?

Виктор промолчал, и она больше не спросила.

– Пойдем сейчас... Детские дачи тут у нас есть, – уже за воротами, надевая телогрейку, сказала она помягчевшим, потеплевшим голосом. – Санаторные. Для малолеток... Детей вывезли, только нянечки наши деревенские остались. Отдохнете, выспитесь, с рассветом на Галчиху уйдете. Мост там снесло. Ночью не пройти.

– А с машиной? – вырвалось у Виктора.

– С машиной хуже. Однако вроде бы брод есть, Ребятишек-то машинами увозили.

За воротами она остановилась, стала вглядываться в темноту.

– Остальных тоже надо позвать. Ты не сомневайся.

Он снова промолчал. Остальные, должно быть, уже пробирались следом: такая была договоренность.

Женщина вела в сторону от деревни, к тому самому лесу, откуда они только что вышли.

Не прошло, наверное, и часа, как все они – и солдаты, и шофер, и Василенок с Красной Шапочкой на руках – сидели на маленьких детских стульях, за маленькими низкими столиками в просторном пустом зале и ели из мисочек сладковатую холодную манную кашу. Ели в темноте, на ощупь, зажигать свет опасались, и так же, на ощупь, орудовали в остывшей кухне санаторные нянечки, выскребая из котлов остатки вчерашнего ребячьего завтрака и радуясь неожиданным находкам: кастрюльке компота, черствым шаньгам, куску сливочного масла.

Дверь в зал постоянно открывалась, в нее все входили и входили женщины, судя по голосам, – и молодые, и старые, и даже простучал деревяшкой старик инвалид в сопровождении двух своих сверстников, и все они тоже садились на крохотные стульчики, а кому не хватало – на подоконники, на пол, или оставались стоять, норовя оказаться поближе к солдатам. Похоже было, что разбужена уже вся деревня и добрая половина ее сошлась здесь.

Женщина, которая привела их сюда, взволнованно и суетливо хозяйничала: не осталось и следа от ее холодной сдержанности. Она командовала и своими подружками, и солдатами, покрикивала на стариков, которые и без того охотно делились с фронтовиками едучим, горьковатым самосадом.

Потом, много дней спустя, уже в своей части, вспоминая проведенную на детской даче ночь, прозвали они эту энергичную, переполненную заботой и горем женщину Командиршей. А тогда окликали ее, как все деревенские, – то Варварой, а то Матвеевной.

Командирша турнула несколько баб в бельевую – глухую, без окон комнату, – велела там засветить лампу и «обштопать» солдат. По ее требованию парни беспрекословно стянули с себя и отдали женщинам починить кто – рваную гимнастерку, кто – расползшуюся по шву шинель. Виктора она, не церемонясь, заставила снять совсем новенькие диагоналевые галифе, сучком или еще чем располосованные на самом видном месте.

Он сопротивлялся, стесняясь:

– Да я потом... сам. Не надо...

А она покрикивала и на него:

– Еще что – не надо?! Думаешь, ладно было, когда в чуланке передо мной ты этой прорехой светил?

– Да я и шинель не снимал, – бесполезно оправдывался Виктор. – Не видно было.

Туда же, в бельевую, препроводили на перевязку Василенка и Спиридонова.

Колхозной кладовщице Матвеевна наказала добыть для машины горючего и, как настоящая командирша, выставила бабьи пикеты во дворе усадьбы и у дороги, отправила наблюдателей в сторону занятой немцами соседней деревни.

Везде было тихо, спокойно, и она распорядилась снять с детских кроваток матрасы, постлать на пол в соседней пустой комнате.

Она уговаривала солдат пойти лечь соснуть, и вместе с ней уговаривали их все деревенские. А они почему-то не уходили, только Красная Шапочка, так и не сказавшая еще ни слова, вяло попив молока, снова спала, теперь уже в кроватке с высокой сеткой, под присмотром нянечки, раздетая и умытая.

Солдаты сидели, а обступившие их старики и бабы называли имена сыновей, мужей, внуков, спрашивали, не встречали ли, и с тоской говорили о колхозе: как трудно его поднимали, каким крепким и справным стал он перед войной. Солдаты слушали, обреченно ждали других – справедливо жестоких, обидных слов и признавали за этими людьми право на такие слова, и чувствовали себя виноватыми. Они не могли не думать, что завтра, а может быть, сегодня, уже хлебнувшие горя женщины, и изработавшиеся старики, и ребятишки, крепко спавшие сейчас в деревенских избах, окажутся в руках врага.

Они ждали, но так и не услышали упреков и были бесконечно благодарны этим ввергнутым в большую беду людям за их верность, за их прирожденную деликатность.

Именно это чужое на войне слово «деликатность» пришло тогда в голову Виктору.

То и дело кто-нибудь забегал с улицы и извещал, что все спокойно, Обойдя деревню, вернулась кладовщица. От нее пахнуло бензином, и Матвеевна обрадованно спросила:

– Сколько?

– С полведра, не больше. Нет ни у кого, – виновато ответила та, постояла около солдат, помолчала и снова куда-то ушла.

Виктору возвратили заштопанные брюки.

С перевязки вернулись Василенок и Спиридонов.

В окна нехотя просочился нездоровый, мутный рассвет, и от его неверного, недоброго света холоднее и неуютнее стало в раздавшемся сразу, большом зале, где шумели прежде веселые ребячьи праздники, упиралась золотой звездой в потолок нарядная новогодняя елка.

Солдаты сидели на маленьких стульчиках в неудобных, нелепых позах, высоко задрав остро согнутые колени, и походили на кузнечиков. Пора было уходить: гимнастерки и шинели вернулись из ремонта и машина во дворе стояла вымытой и протертой, и в кабине ее важно сидели два пацана, знающие дорогу вброд, – а солдат все не отпускали, все задерживали какими-нибудь вопросами, только бы продлить невеселую эту, и дорогую, и горькую встречу. Рядом с этими уставшими парнями, с горсткой солдат родной армии деревенские бабы и старики обрели обманчивое, временное спокойствие и, вопреки здравому смыслу, чувствовали себя около них в меньшей опасности. Им казалось: чем дольше будут рядом эти солдаты, тем дальше отодвинется другая, неизбежная встреча – с врагом.

Пора было уходить. Но солдатам тоже что-то мешало сделать первый шаг к двери. Словно что-то оставалось несказанным.

Они было уж встали, разметав ненароком ребячью мебель, но появилась запыхавшаяся кладовщица, подала Виктору баян и просительно сказала:

– Играет кто из вас?

Виктор пожал плечами и неуверенно оглядел солдат. Поставил баян на столик. И сразу же к нему потянулся Василенок. Привычно вскинул ремень на плечо, развернул мехи, и баян как-то облегченно, протяжно вздохнул, А потом, попробовав детский столик на прочность и сдвинув с края порожние миски, Василенок сел на него, как на табурет, наклонился торчавшим из бинтов ухом к баяну и осторожно рассыпал пригоршню чистых, прозрачных звуков.

И все остались как были: одни – продолжая сидеть, другие – стоя, в накинутых шинелях и уже сделав шаг к выходу. Женщины, сбившись стайкой, придвинулись к баянисту. А он спокойно и медленно, будто не на войне, будто и не на людях, пробовал певучие лады, заплетал неторопливую, задумчивую мелодию. И была эта мелодия незнакомой, не слышанной никогда прежде и вместе с тем не чужой. Была она очень своей, русской, деревенской, и простой, и в то же время загадочной, как просты и загадочны земля, небо, сама жизнь.

Рассвет подступил ближе и теперь заглядывал в окна откуда-то из-за соседних с усадьбой кленов. От него не стало ни теплее, ни мягче, только тревожнее.

Василенок, не меняя позы, сидел, склонив голову набок, вслушиваясь в творимую им песню, и теперь уже было видно лицо его – серьезное и отрешенное. Его слушали так же серьезно, задумавшись, и никто не заметил, как мелодия, казалось, только что сочиненная самим баянистом, перелилась вдруг в знакомую, запетую за деревенскими хмельными столами песню. И была она и той, и не той, словно вслед за людьми, отхлебнув от чаши войны, переменилась и песня.

Василенок играл негромко, и так же негромко и осторожно лег на музыку чистый певучий голос. Не сразу разобрал Виктор, кто поет, и лишь по тому, куда повернули головы стоявшие за спиной баяниста колхозницы, понял.

Пел красивый кудрявый парень в грязной, обожженной пилотке. Пел, продолжая сидеть, так, словно с кем-то тихо, печально разговаривал. Словно бы думал... Вспоминал.

– Шу-мел ка-мыш, – рассказывал его свободный, без малейшего напряжения голос. – Де-ре-вья гнул-лись. А ноч-ка те-мная бы-ла...

И Виктор удивился тому, как целомудренно звучит эта разудалая, лихая, пьяная песня.

– Од-на воз-люб-лен-ная па-ра, – выше поднимал парень, и голос его креп, наливался волнением, звенел тоской и разлукой.

Ему никто не мешал, не пробовал вступить, подтянуть. Никто не решался прикоснуться к очистившейся и словно рожденной заново песне. Она рвалась к потолку, билась в рассветные окна. И была в ней отчаянная, пронзительная тоска по шальным деревенским свадьбам, праздничным богатым застольям, по вольным – до утра – гулянкам и тайным свиданиям где-нибудь за селом.

Певец поднялся из-за стола, прошел к дальнему окну. Баян вполголоса повторил последнюю фразу. И снова, припав к музыке, взметнулся в отчаянии голос:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю