Текст книги "Допуск на магистраль"
Автор книги: Эльза Бадьева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
Воспитательницы панически метались между детьми, пытались отобрать у них огурцы, туесок с капустой, в который залезли руками сразу несколько мальчишек, пробовали увещевать пассажиров, но все это было бесполезно.
– Пусть едят! – кричали им сразу несколько голосов.
– Ничего не случится!
– У нас свои такие же!
– Теперь организма другая. Приспособилась...
А кто-то предостерегал, советовал:
– Молоко после капусты не давайте!
– Сало-то порежьте на всех.
– Вон тому маленькому не хватило...
Ликование ребят и отчаяние воспитательниц достигли предела, когда здоровенный мужик, высадивший, а потом закрывший окно, развязал свой мешок и рассыпал перед ребятами расколотый на мелкие кусочки желтый соевый жмых.
– Нате, ешьте, – щедро сказал он. – Поделимся...
Его напарник, одноногий, на новенькой, свежеоструганной деревяшке, тоже тряхнул котомкой.
– Баба моя кашу из его варит. А пацаны так едят. Только не догляди – растаскают.
Они и сами прихватили по куску, поколотили ими об угол лавки.
Одноногий сказал мечтательно:
– Эх, раньше-то скотина жрала!..
И принялись есть.
Когда подъезжали к станции, где ребятам предстояло выходить, соевый жмых грызли не только дети, но и обе воспитательницы.
Поезд, до бесконечности торчавший на глухих, безлюдных разъездах, стоял здесь всего минуту, и пассажиры вагона, словно предвидев это, заранее обдумали план высадки ребятишек.
Опять откупорили злополучное окно, вынули из пазов оставшиеся кое-где осколки, собрали возле окна самых маленьких. В тамбур вынесли зашитый в мешковину багаж. И как только поезд остановился, одна воспитательница и трое мужчин спрыгнули на платформу и быстро приняли и детей, и багаж.
Малыши, которым посчастливилось выбираться через окно, повизгивали от восторга, когда одноногий мужик, широко отставив и прочно уперев в пол свою деревяшку, хватал их сильными заскорузлыми ручищами, поднимал над головой и, перегибаясь через раму, подавал стоявшему на перроне напарнику.
Спрыгнула с подножки и другая воспитательница. Поезд сразу же тронулся – резко и быстро, – и мужики, ухватившись за поручни, стали запрыгивать на ходу. Они все задержались в дверях и на подножке и, пока было их видно, что-то кричали, махали руками, и из разбитого окна тоже махали, а ребята и воспитательницы хоть и отвечали тем же – смотрели больше не вслед поезду, а на крытый брезентом грузовик, стоявший совсем рядом с дощатой дырявой платформой.
В синюю щетку дальнего леса нырнул хвостовой вагон, и ребята зашевелились, загалдели, а воспитательницы запоздало кинулись их пересчитывать.
Тогда подошел к ним мужчина в поношенной офицерской шинели и высокой заячьей шапке. Назвался директором детского дома Валентином Кузьмичом. Придирчиво осмотрел ребят, завязал на нескольких грязных подбородках ушанки и, отведя в сторону одну из воспитательниц, спросил:
– Что это они у вас все время жуют?
Воспитательница невольно коснулась рукой своего кармана, покраснела и безнадежно сказала:
– Мы ничего не могли поделать. В вагоне там... угостили.
– Покажите, – попросил он.
Еще больше краснея, она вынула из кармана с одной стороны слоистый, сколотый, с другой – размякший, влажный кусок жмыха.
– И вкусно? – пошутил Валентин Кузьмич.
Воспитательница совсем смутилась.
– Ну, ладно! – махнул он рукой. – Поехали.
Кое-как разобравшись парами, ребята пошли к машине, а через час их уже принимал, осматривал детдомовский врач, мыли, терли мочалками сердобольные нянечки, и разрумянившаяся повариха досыта кормила пышным омлетом из яичного порошка.
– ...Анна Максимовна Миронова, – все еще говорил директор. – А попала ты к ней от Варвары Матвеевны Чернотоповой. А Варваре Матвеевне передали тебя солдаты, выходившие из окружения. Нашли они тебя на дороге, одну. Больше ничего о тебе не знали. Как ты одна-то осталась, не припомнишь?
Валентин Кузьмич спросил безнадежно, знал, что не однажды затевали этот разговор воспитатели, когда ребят только что привезли, и в детской памяти свежи были обездолившие их трагические события.
Алена сидела, опустив голову.
Валентин Кузьмич поднялся, сходил в кладовую, принес оттуда полосатый мешочек. Развязал, бережно вынул маленькое красное пальто, такой же красный – в оборочках – капор, исцарапанные, побитые желтые ботинки, чулки, платье, трикотажную кофточку, рубашку...
– Вот видишь, – осторожно сказал он и взял в руки капор. – На всех вещах метка: «А. С.» Тебя и стали звать Аля. Еще там, в деревне. Болела ты долго. И не говорила ничего. А на имя это отзывалась. Вот видишь... – Валентин Кузьмич внимательно посмотрел на нее. – А может, раньше тебя Александрой или Анной звали...
– Меня звали Аленой, – испуганно сказала Алена. – А когда надевали вот этот капор, я ревела. Он был очень... глухой.
Ее глаза округлились, заблестели лихорадочно, беспокойно.
– Капор на меня... мама надевала? – спросила она тихо и удивленно.
Валентин Кузьмич молчал, боясь спугнуть ее.
– А еще собака была. Лохматая...
– Постарайся вспомнить свой дом, – сдерживая волнение, осторожно попросил Валентин Кузьмич.
Алена долго и напряженно молчала. Он старался не смотреть на нее, но все-таки увидел, как большие, расширенные глаза ее заморгали часто-часто и до краев наполнились слезами.
– Ничего не знаю, – сквозь слезы сказала она. – Вот уже который раз: начну вспоминать – собаку эту черную, лохматую помню, а больше ничего не помню. А может, собака и не наша была, а соседская? Я боялась ее.
– Ну, не надо, не надо, – мягко заторопился Валентин Кузьмич. – Давай-ка все уберем.
– Надо! – резко перебила его Алена и уже не могла остановиться, закричала сквозь слезы: – Надо! Надо! Я, наверно, когда-нибудь смогу вспомнить!
Он торопливо убирал вещи в мешок, а она тащила их обратно и снова судорожно раскладывала их на диване. Теперь это были не просто капор, ботинки, платье... Это были вещи, которые надевала на нее мама, в которых она бегала, по двору, по комнатам своего дома, в которых ходила гулять, держась за руку отца...
Метки, наверно, вышивала мама... Ровные, аккуратные буквы выведены оранжевыми нитками. Их, видимо, не хватило, таких ниток; на одной метке половина буквы «С» и точка – желтого цвета.
Алена все смотрела на эту двухцветную метку, уже не плача, а глубоко задумавшись. Валентин Кузьмич, устало опустив руки, сидел рядом, тоже задумавшись.
В дверь постучали, и оба они вздрогнули.
Директор открыл, но никого в кабинет не пустил, а сам вышел в коридор.
Алена подумала, что, наверно, это ищут ее, и стала нехотя, медленно складывать в мешок вещи. Убрала платье, чулки. Подержала в руках капор: одна лента была оторвана. Убрала и его. Долго, старательно свертывала пальто и удивлялась: неужели она была такой маленькой? И без того измятое, ей не хотелось мять его еще, и, чтобы положить аккуратней, Алена снова все вытряхнула из мешка.
Валентин Кузьмич закрыл дверь, вернулся к дивану. Алена стояла над разбросанной детской одеждой бледная, с клочком бумаги в руках.
– Это... – растерянно сказал он, – адрес... Кто-то из солдат оставил.
– Да нет! – ухватилась за его рукав Алена. – Никакой не солдат. Смотрите!
Она протянула ему неровный, истрепанный клочок бумаги и показала на заглавную букву написанной там фамилии.
– Буква «С». Та же самая!
Она затормошила его, радостно и горячо что-то заговорила и, неожиданно оборвав себя, замолчала на полуслове.
– Валентин Кузьмич, – прошептала Алена, – а вдруг это папа?
И села на диван, прямо на разбросанную одежду, сраженная этой своей догадкой.
– Аля, милая, – погладил ее по голове Валентин Кузьмич. – Это не папа. Это чужой человек.
– Но смотрите же! – она все держала в руках записку и показывала пальцем на заглавную букву «С». – Надо же написать! Надо сейчас написать, Валентин Кузьмич! Если не папа, так, может, это мой брат?..
Она снова вскочила и, заглядывая ему в лицо, стала взволнованно, радостно, сбивчиво говорить, что, конечно, это кто-то родной, что не мог же чужой человек просто так, ни с того ни с сего оставить свой адрес...
– Ведь зачем-то же он оставил, – раскрасневшись, говорила и говорила она, и Валентин Кузьмич не в силах был ее успокоить. – Я напишу! Я сегодня же напишу!
Алена быстро, не глядя и не свертывая, побросала в мешок одежду, торопливо завязала его. Аккуратно свернула бумажку, зажала ее в руке.
– Можно мне это взять?
Валентин Кузьмич сел к столу, переписал адрес на чистый лист и подал его Алене.
– Подлинник надо сохранить, – объяснил он.
Теперь Алене не терпелось уйти. Едва сдерживаясь, чтобы не убежать, она отступала, отступала к двери и наконец взялась за ее ручку.
– Подожди, – позвал Валентин Кузьмич и тут же раздумал. – Нет, нет. Иди. Ладно.
Он не нашел в себе сил сказать ей, что по ленинградскому адресу этого солдата уже писали и получили ответ от работницы домоуправления. Все до одной квартиры в доме были разрушены, оставшиеся в живых расселены по соседству, но среди них не оказалось ни матери, ни сына Смолиных.
«Пусть напишет, – решил Валентин Кузьмич. – Запретить невозможно».
И сказал ей вслед.
– С Лилией Петровной посоветуйся. Она поможет тебе.
– Я сама, – сказала Алена не по-детски твердо.
Она никогда не писала и не получала писем, но знала, как они начинаются, и потому поставила в верхнем правом углу число, месяц и год, а строчкой ниже старательно по линеечке вывела: «Здравствуй, мой незнакомый, дорогой брат Антон Николаевич Смолин!..»
И писала долго-долго, страницу за страницей – о Миронихе, о Варваре, о детском доме и Валентине Кузьмиче, о Вале Ветряковой и о том, как разыскал ее и увез домой приезжавший в детдом отец. В конце она написала, что все зовут ее здесь Алей, а на самом деле ее имя – Алена.
Сложила письмо треугольником, надписала адрес и, никому не сказав, пошла одна в поселок, чтобы опустить его в почтовый ящик. Обычно письма отдавали возчику Матвею Фомичу, который каждое утро уезжал за хлебом и молоком в поселок и по пути отвозил и привозил почту. Но Алена до следующего утра ждать не могла. Теперь, когда письмо было написано, оно жгло ей руки, оно не должно было оставаться без движения ни минуты. Не могло задерживаться...
Всю дорогу Алена бежала, переходя на шаг, только когда уставала, и, отдышавшись, бежала снова. Рука, державшая в кармане пухлый, с острыми углами треугольник, была горячей и влажной, но Алена так ни разу и не разжала ее.
Почтовый ящик оказался ближе, чем она предполагала. На первой же автобусной остановке он висел, прикрепленный к столбу, и на его потертом темно-синем боку была нарисована мелом веселая рожица. Рожица Алене понравилась: своим широким и плоским носом она напоминала Митьку Круглого, припавшего к оконному стеклу изолятора. Однако Алена все-таки стерла рожицу и только тогда, приподняв металлический козырек ящика, протолкнула застрявшее было в отверстии толстое и угластое свое письмо. И, как-то сразу устав, медленно побрела обратно.
И с этой минуты она стала ждать ответа на свое письмо. И когда лежала в постели, дожидаясь подъема, и когда одевалась, и когда сидела на уроках, бегала на переменах, и когда очередная почта опять не приносила ей весточки. Конечно, Алена понимала, как долго письмо будет идти в Ленинград и обратно. И допускала, что, может, адресат не сразу прочтет – вдруг он куда уехал! – но все равно она уже не могла не ждать. И это состояние ожидания надолго стало для нее постоянным, главным фоном, на котором происходило все остальное, что было в ее жизни.
На другой день после их разговора Валентин Кузьмич уехал в областной центр на курсы усовершенствования. Алене некому было рассказать о письме, а делиться с другими – даже с Лилией Петровной – ей не хотелось. Она бы могла рассказать о письме только тети Глашиному Митьке, но, как нарочно, они поссорились, и Митька, считая себя обиженным, ходил теперь надувшись и демонстративно не разговаривал.
Сначала Алена ждала ответ на письмо радостно. Было в этой радости и нетерпение, но оно не омрачало, не раздражало, оно только привносило праздничное, не знакомое ей прежде волнение. Потом, когда миновали все возможные сроки получения ответа, радость, стала постепенно притухать. Так постепенно, что даже сама Алена нескоро это почувствовала. Зато появились в ней, одиннадцатилетней девчонке, неведомые прежде твердость, терпеливость, собранность. К ней пришло неосознанное, интуитивное умение беречь заветные и светлые свои надежды. И она берегла, она не давала им уйти, потеряться. Хотя и не знала еще, как велика, как волшебна сила живущих в человеке надежд; не знала, какими беспомощными и бесполезными становятся люди, их потерявшие. Она все ждала и ждала ответ из неведомого Ленинграда и решила, если не получит к осени, написать снова: ведь то, первое, письмо могло и затеряться в дороге...
Вернулся с курсов Валентин Кузьмич. Встретил во дворе Алену с подружками, весело и легко спросил:
– Ну, как? Что нового?
А сам остро взглянул на изменившуюся, посерьезневшую Алену.
Девчонки все сразу затараторили, зажестикулировали, заприплясывали вокруг, и только Алена осталась безучастной.
В этот же день Валентин Кузьмич позвал Алену к себе в кабинет. Когда она вошла, быстро поднялся навстречу, усадил на тот самый, продавленный, диван, вопросительно заглянул в лицо.
– Ты ведь хотела в Ленинград письмо послать?.. Рассказывай.
– А я послала.
Она сидела неестественно прямо, напряженно...
Валентин Кузьмич невольно опустил глаза.
– Ответа не получила?
– Нет еще.
Он подвинулся к Алене.
– Я не сказал тебе в прошлый раз... Мы ведь писали... по тому адресу. Сразу же, как тебя привезли.
– Никто не ответил? – медленно и словно сопротивляясь своей догадке, спросила Алена. И поднялась с дивана.
– Никто.
Глаза ее потемнели.
Валентин Кузьмич тоже встал и заходил по кабинету. Он чувствовал на себе ее ждущий взгляд и, чтобы только не молчать, чтобы скрыть свою беспомощность, заговорил торопливо:
– Этот человек мог... уехать в другой город, мог...
– Валентин Кузьмич, я пойду. Можно? – неожиданно сказала Алена, и он растерялся, остановился посреди комнаты.
– Куда пойдешь? Подожди.
Он хотел и не мог сказать ей обычных в таком случае успокоительных слов о том, что у нее есть друзья, есть родной дом. Как и у всех ребят этого дома, есть хорошее, интересное будущее... Он не сказал этих правдивых, правильных слов, потому что были они общеизвестны, потому что стоящее за ними казалось ребятам само собой разумеющимся.
В том, что чужие люди заботились о них, любили их как кровных детей, детдомовцы не видели ни подвигов, ни заслуг. А того, что страна, живущая на скудный паек только-только отгремевшего военного времени, отдает им самое лучшее, порой просто не замечали. И Валентина Кузьмича нисколько это не огорчало. Он не разделял мнения воспитателей, видевших в этом черствость и неблагодарность. Больше того, он радовался этой кажущейся неблагодарности и рассуждал по-своему. Он считал, что детдомовцы ведут себя точно так, как все нормальные дети в нормальных семьях. И это было для него важнее и ценнее всяких формальностей и условностей. «Разве дети испытывают благодарность к родителям за то, что их кормят и одевают? Разве сознательно принимают они родительскую заботу, доходящую порой до самопожертвования? Нет. Осознание, оценка этого приходят позже, возникают в душе повзрослевшей. Тогда появляется и благодарность – не та, легкая и обязательная, похожая на вежливость и потому холодноватая. А другая – самостоятельно и постепенно выросшая в этой повзрослевшей и поумневшей душе. И не просто благодарность. А чувство... Чувство благодарности».
– Я пойду, Валентин Кузьмич?
Он открыл перед ней дверь.
Почему-то она сразу, едва услышав, оттолкнула тогда, не приняла к сердцу его слова о письме, давно отправленном в Ленинград и оставшемся без ответа. Она даже не успела расстроиться – так мгновенна была ее реакция неприятия этого страшного известия.
Валентин Кузьмич был с ней добр и сдержан, как всегда со всеми ребятами. Он ни разу больше не заговорил о письме, но Алена все-таки стала избегать его. Боялась: а вдруг спросит? Вдруг снова скажет что-нибудь и вспугнет прижившуюся в ее душе надежду. Конечно, она тогда так не рассуждала. Она не умела еще анализировать, прицениваться к словам и интонациям, угадывать их скрытый смысл. Но интуитивно она очень тонко и точно чувствовала.
Осень пришла с дождями, с заморозками. Похозяйничала несколько дней и отступила. Вернулось солнце, высушило и обогрело землю, прошило своими звонкими теплыми лучами окрестные леса, только что убранные поля, детдомовские корпуса и площадки.
Мальчишки опять гоняли по двору мяч, девчонки, где только могли, рисовали классы и до одурения прыгали на одной ножке, а входя в азарт, кричали и ссорились. Малыши собирали цветные стеклышки, менялись ими и смотрели через них на струящееся теплым прогретым воздухом отходящее лето.
Алена уже не собирала стеклышки, но, когда видела у других, обязательно просила посмотреть, подержать в руках, поносить в кармане.
И вот она сидела с мальчишками на коньке забора и рассматривала в разноцветные осколки окружающий ее мир. Рядом сидел Митька Круглый, брал у нее уже «просмотренные» стекла и, смешно жмуря один глаз и перекашивая при этом физиономию, подносил их ко второму, неестественно вытаращенному. Алена видела мягкую, наезженную подводами дорогу в поселок, и была эта дорога сначала желтой, потом – голубой, потом – фиолетовой. По дороге фиолетовой хворостиной фиолетовая тетка гнала фиолетовую корову... Фиолетовый цвет напоминал Алене чернила, школу, и она отняла от глаз стекло, отдала Митьке и взяла другое. Дорога стала тепло-розовой, очень красивой. И тетка, и корова тоже стали красивыми. Алена смотрела на них долго и видела, кроме того, красивое розовое небо с розовыми облаками и темно-розовую опояску дальнего леса. А потом далеко на дороге, в стороне автобусной остановки, увидела маленького розового человечка. И пока этот человечек шел и медленно, постепенно увеличивался, превращаясь в худого, высокого, явно приезжего мужчину, она не переменила стекла, хотя Митька Круглый настойчиво теребил ее за рукав, угрожающе шмыгал носом.
Мужчина вошел в детдомовские ворота, и тогда Алена посмотрела на дорогу через желто-зеленый бутылочный осколок. Митька Круглый, из-за Алениного упрямства видевший мужчину только фиолетовым, тотчас же прокомментировал его появление:
– Ревизор какой-нибудь, – всезнающе бросил он. – Этих ревизоров до черта развелось. – Он явно подражал кому-то из взрослых. – Ездют и ездют... – И стал смотреть на дорогу через необыкновенное тепло-розовое красивое стекло.
Утро следующего дня началось для Алены с того, что в спальную вошла Лилия Петровна. Девочки уже проснулись, и одни, одевшись, застилали кровати, другие только еще одевались, а некоторые таились под одеялами, притворяясь спящими.
Лилия Петровна прошла по старой, вытоптанной дорожке, застланной в проходе между кроватями, сказала, улыбаясь: «С добрым утром!» – и остановилась около Алены. Как-то особенно остановилась и особенно помолчала. Это заметила только Алена, другие девочки не обратили внимания. Смахивая приставшую ниточку, Лилия Петровна дотронулась до Алениного платья, и Алена вздрогнула и выронила расческу. Лилия Петровна сама подняла расческу и сама причесала коротко стриженные Аленины волосы.
И сказала негромко:
– Ты готова? Пойдем со мной.
Алена почувствовала, как сразу же, на какое-то мгновение у нее ослабли ноги. Ослабли настолько, что захотелось сесть, и она даже посмотрела на край только что застланной своей кровати.
– Пойдем, – все так же тихо повторила Лилия Петровна, слегка потянула ее за руку, и они, не вызвав ни малейшего любопытства девчонок, ничем их не насторожив, незаметно вышли из спальни.
Пока проходили коридором, двором, еще одним коридором – Алена ни о чем не думала. Просто шагала следом за воспитательницей и смотрела, как подпрыгивают и разлетаются на ее затылке мелкие жесткие кудряшки, похожие на туго скрученные спиралью проволочки. И только перед дверью директора ее обожгло беспокойство: «А вдруг плохое письмо? Вдруг там все умерли?»
Валентин Кузьмич был не один. В глубине кабинета, у окна, стоял тот самый «ревизор». Едва переступив порог, Алена остановилась и посмотрела на него исподлобья как на человека чужого и мешающего. Но «ревизор» остался все так же стоять у окна, а Валентин Кузьмич уже шел ей навстречу.
Все были озабочены – это Алена сразу почувствовала. Все были напряжены, как и она сама. Валентин Кузьмич старательно улыбался, но улыбка это была на его лице, как маска, которая мешает и которую хочется скорее снять.
Лилия Петровна не ушла, осталась около Алены и что-то ответила Валентину Кузьмичу вместо нее, а сама Алена хоть и видела говорящий его рот, никак не могла услышать. У нее часто и сильно стучало в висках, в ушах, даже в кончиках пальцев. Лилия Петровна стояла рядом и нервно, без надобности оправляла на ней платье.
Валентин Кузьмич опять наклонился к Алене, и она увидела его улыбку-маску совсем близко и неожиданно для себя спросила громко:
– Вы получили письмо? Да?
И услышала себя и испугалась, ожидая такого же прямого ответа.
Валентин Кузьмич зачем-то отошел к столу, а когда приблизился снова, лицо его было обычным – серьезным и добрым, и его не портила похожая на маску чужая искусственная улыбка.
Алена разжала пальцы: ладони были мокрые. Незаметно вытерла о платье. Услышала голос Валентина Кузьмича и обрадовалась ему.
– Сейчас я тебе все расскажу...
И он заходил по кабинету, впервые при Алене закуривая, нервно ломая незажигающиеся спички.
У Алены перестало стучать в висках и исчез страх, и робко засветилась всегда жившая в ней надежда.
– Да что же вы тут стоите-то все? – спохватился Валентин Кузьмич. – Давайте сядем. Давайте вот так...
Он придвинул стулья к дивану кружком, как бы приглашая этим всех на добрую неторопливую беседу, но никто не сел, и сам он продолжал суетливо, бесцельно двигаться. Наконец, тряхнув пачкой, выстрелил из нее еще одной тощей папиросой. Но курить не стал – бросил и пачку, и папиросу на стол. В который уже раз опять подошел к Алене, встретился с ней глазами и неожиданно улыбнулся своей собственной, открытой, немного застенчивой улыбкой. Улыбнулся свободно, хорошо, словно преодолев что-то и почувствовав облегчение. И Алена тоже улыбнулась, Просто так, в ответ на его улыбку. И заметила краем глаза, как расслабилось и словно подобрело настороженное лицо «ревизора». И опять Алена села на краешек дивана, а рядом сел Валентин Кузьмич. Лилия Петровна тоже села на стул. И только «ревизор» остался стоять у окна.
Валентин Кузьмич взял Аленину руку, неуклюже погладил ее и, не переставая улыбаться, сказал:
– Ответ на твое письмо есть.
Она резко вскочила, но Валентин Кузьмич мягко усадил ее обратно.
– Подожди... Ты думаешь, письмо пришло? – догадался он. – Нет. Не письмо.
Он все гладил и гладил вцепившуюся в старый дерматин ее маленькую руку и, уже много раз испытавший волнение встреч, разлук, потерь, обретений, много раз переживший и радости и крушения ребячьих надежд, – робел и терялся перед еще одним изломом горькой детской судьбы. Он не умел сказать так, как хотел бы, и потому говорил не прямо, не определенно, а как-то вокруг, издалека, словно тянул время, чтобы и собеседника и самого себя успокоить перед трудными, решающими словами. Однако этим он только изматывал и себя, и других и не помогал, а скорее мешал, задерживал естественный ход событий.
– Не письмо, нет... – бесполезно повторял он. – Совсем не письмо.
Алена впилась в него лихорадочными глазами, а он, избегая ее взгляда, говорил:
– Вот увидишь, все будет хорошо. Ты только не волнуйся.
Лилия Петровна нетерпеливо поскрипывала стулом. Алена ждала.
– Я тебе сейчас все объясню. По порядку, – не мог остановиться совсем отвернувшийся от нее Валентин Кузьмич. – Там, в Ленинграде, действительно никого не оказалось.
Он говорил куда-то в сторону, но руку Алены не выпускал, и ей было тепло от его широкой сухой ладони.
– Письмо хотели возвращать, но о нем узнала знакомая той семьи, их бывшая соседка. И передала человеку, который приблизительно знал, в каком городе... Стали писать в адресное бюро. Потом...
Валентин Кузьмич окончательно увяз в собственных окольных фразах и беспомощно замолчал.
Алена медленно вытянула из ладони Валентина Кузьмича свою руку. Не отрывая от него ждущих глаз, поднялась с дивана.
– Ты подумай и все сама реши, – наставляя, сказал он и, окончательно обессилев от старания подготовить Алену, рубанул сплеча: – Вот он и приехал за тобой, Антон Николаич...
Он облегченно, обрадованно заулыбался Алене, а та вдруг заплакала. Беззвучно, тихо, как умеют плакать только взрослые, и сквозь слезы жалобно, устало спросила:
– А где же он?
Валентин Кузьмич взял ее за плечи и повернул к «ревизору».
– Да вот же!
Алена перестала плакать и в ужасе попятилась. Лилия Петровна удержала ее. А «ревизор» неуверенно двинулся к ним от окна.
Он не успел подойти, не успел ничего сказать, и Алена даже не рассмотрела его лица, она только услышала скрип старых половиц под его приближающимися шагами и, не владея собой, испуганная, побледневшая, выбежала из кабинета.
Никого не замечая, она пробежала коридорами, двором и, как была – в платье и туфлях, – упала на свою тщательно застланную постель.
Лилия Петровна пришла, когда Алена уже перестала плакать, но лежала все так же, опрокинувшись лицом в подушку, уставшая и ослабевшая от слез. Села к ней на кровать, спросила участливо:
– Завтракать пойдешь? Или тебе сюда принести?
– Не хочу, – сказала Алена в подушку и опять всхлипнула.
Лилия Петровна погладила ее по голове, приподняла лицо от подушки и осторожно кончиком простыни вытерла заплаканные Аленины щеки.
– Пойдем вместе. Сегодня пирог с яблоками...
И от этого ее ласкового участия, от бережного прикосновения ее рук Алена остро почувствовала жалость к самой себе, но сдержалась и больше не заплакала. Поднялась, пригладила смятую постель и пошла с Лилией Петровной в столовую.
Там уже шла уборка, и только маленький столик в углу у окна был накрыт. Лилия Петровна подвела Алену туда, и одновременно из другой двери подошли к этому же столику Валентин Кузьмич и тот самый мужчина.
На какое-то мгновение Лилия Петровна задержалась, и Алена приостановилась за ее спиной, но Валентин Кузьмич, заметив их, очень просто, будто ничего и не произошло, кивнул, приглашая сесть вместе. Они подошли, сели. Алена опустила глаза и не подняла их, пока перед ней не поставили тарелку с жареной рыбой и картофелем. Но и тогда она подняла глаза всего на уровень этой тарелки.
Все за столиком молчали и только, выбирая рыбу от костей, постукивали неуклюжими алюминиевыми вилками. Алена не ощущала вкуса, ела машинально, без всякого аппетита и хотела лишь одного – чтобы с ней не заговорили, чтобы вообще на нее не обращали внимания.
Все молчали, звякали вилками, и, когда молчание стало невыносимым, Валентин Кузьмич сказал:
– Сегодня все равно поезда нет. Только послезавтра. Утром.
Мужчина промолчал, и Валентин Кузьмич сказал снова:
– Я обычно с начальником станции заранее договариваюсь. Звоню ему. А то с билетами трудно.
– Позвоните, – коротко ответил мужчина, и Алена быстро взглянула на него.
Он тоже сидел, опустив лицо, и тоже вяло ковырял вилкой в тарелке. Она так же быстро взглянула на него еще раз и увидела пальцы, напряженно державшие вилку, высокий, рассеченный от переносья двумя ранними морщинами лоб и над ним густо-коричневые, тугие волны волос. Ей понравились его волосы, и она невольно удивилась этому.
Тетя Глаша принесла всем по стакану чая и по куску яблочного пирога. Недоуменно покосилась на Алену, но ничего не спросила и, забрав грязные тарелки, ушла.
– А то можно еще по другой ветке, – опять сказал Валентин Кузьмич. – Узкоколейкой до узловой, а там пересадка.
– Я подумаю, – сказал приезжий.
Алена немного успокоилась и яблочный пирог ела, уже ощущая его вкус.
Больше за столом ни о чем не говорили, только Лилия Петровна, когда Алена, доев пирог, украдкой облизала пальцы,спросила:
– Еще хочешь?
Алена хотела еще, но постеснялась признаться. Отрицательно мотнула головой.
– Тогда пойдем.
Они встали, а мужчины продолжали пить чай.
– Спасибо, – по-прежнему не поднимая головы, пробормотала Алена.
– На здоровье, – откликнулся Валентин Кузьмич.
Стараясь выйти из-за стола аккуратно и от этого нервничая, она неловко задела стул, и тот, невероятно громыхнув в пустой гулкой столовой, упал на пол. Алена покраснела, кинулась за стулом, но его уже поднимал приезжий мужчина и, подняв, наклонился к ней:
– Не ушиблась?
И Алена близко-близко увидела его глаза – такие же коричневые, как волосы, и отчетливые длинные дуги бровей: одна плавная, другая с неожиданным резким изломом.
– Нет, не ушиблась, – шепотом сказала Алена и, торопясь уйти, почему-то продолжала стоять и смотреть на сломанную и потому будто удивленную бровь, видя одновременно и пристальные коричневые зрачки.
Коричневые зрачки тоже смотрели на нее, и от них исходила какая-то добрая, влекущая сила.
– До свидания, – сказала Алена словно не отпускавшим ее коричневым зрачкам и растерянно оглянулась на Лилию Петровну и Валентина Кузьмича.
Дверь в комнату, где ребята обычно готовили домашние задания, была приоткрыта, и оттуда слышались шум, смех, обиженный визг девчонок. Лилия Петровна задержалась за дверью, а Адена вошла, предостерегающе прижала палец к губам, и ребята, сразу сообразив, что кто-то взрослый идет за нею следом, стихли, уткнулись в тетради и учебники.
Лилия Петровна прошлась по комнате, подсела к вертлявому, егозистому Метелину, заглянула в его неизменно грязную, закляксанную тетрадь.
Алена сидела впереди Митьки Круглого, и, хотя сейчас рядом с ним находилась учительница, он ухитрился настолько вытянуть под столом ноги, что своими растоптанными бахилами сорвал с Алениной ноги туфлю. Алена полезла под стол, но туфля была уже далеко, рядом с ногой Лилии Петровны. Алена поджала разутую ногу, оглянулась на Митьку. Он старательно смотрел на воспитательницу и прилежно слушал ее объяснения.
Алена наклонилась над раскрытой тетрадкой, посмотрела на ровные, пустые линеечки и подумала о том, что вот на таких же страничках, по таким же линеечкам она писала письмо. Очень давно. В конце зимы. И что теперь – осень, скоро снова зима, и что вот дошло все-таки ее письмо, и получилось так, как она хотела, а ей от этого нисколечко не радостно. Наоборот – беспокойно. И даже – страшно.
Лилия Петровна остановилась около нее, спросила с готовностью: