355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эльза Бадьева » Допуск на магистраль » Текст книги (страница 21)
Допуск на магистраль
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:05

Текст книги "Допуск на магистраль"


Автор книги: Эльза Бадьева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 24 страниц)

– Он бы тебя стесняться стал, – сказала Маруська, когда они поднялись во двор. – Работа-то трудная.

И Люсе понравилось, как она это сказала – просто и доверительно. И как, приглашая ночевать, обращалась не к ней, а к Антону, уверенная, что тот должен решать за нее.

Люся шла за Маруськой по темному замусоренному двору и представляла себе, как утром снова увидит Антона. Очень важно было увидеть его скорей.

Комната у Маруськи была маленькая и удивительно чистая. Льдистой голубизны потолок, такие же стены, белые занавески на единственном, будто только что вымытом, окне и высокая железная кровать с кружевным подзором до самого пола и крахмальными, расшитыми чехлами на спинках. Горкой лежали прикрытые накидкой пышные, сдобные подушки, а розовое пикейное покрывало было застлано без единой морщинки.

– Есть хочешь? – спросила Маруська, когда Люся сняла пальто и осторожно повесила его на самодельную – гвоздики на деревянной планке – вешалку.

Люся не знала, хочет она есть или нет, но отказалась.

– Ну, смотри, – сожалеючи пожала плечами Маруська, давая этим понять, что угостить гостью у нее есть чем.

Она сняла и аккуратно сложила покрывало, взбила подушки. Довольная, обернулась к Люсе. И вдруг заметила, с каким замешательством, даже страхом смотрит та на богатое двухспальное Маруськино ложе. Изменилась в лице, бросила резко:

– Не думай! Я тебе на кушетке постелю.

И начала раздеваться. А Люся сразу почувствовала себя здесь неуютно и одиноко. Села на краешек стула и, стараясь не смотреть в сторону пышной кровати, принялась разглядывать фотографии и открытки, кнопками прикрепленные к стене. Но места в комнате было так мало, что она не могла не видеть Маруську, а та раздевалась, ничуть не стесняясь ее, словно бы даже хвастаясь своим телом. Наконец она постелила и на кушетке и только тогда задернула занавески. Сказала Люсе:

– Ложись. Чего присмирела?

И, звякнув цепью, подняла гирю ходиков.

Сама она легла не сразу. Достала из комода какой-то лоскут, с треском разорвала его на узкие полоски и накрутила на них волосы. Сверху повязала косынку. Потом посидела на кровати, задумавшись, сняла с себя медальон, потерла его краем простыни и раскрыла. И стала рассматривать то, что было внутри, так внимательно, будто видела это впервые. Потом закрыла медальон, положила его под подушку и как-то странно глянула на Люсю, словно удивилась ее присутствию.

Шел уже второй час ночи, когда они погасили свет, и Люся подумала, что Антону там, в кочегарке, и жарко, и душно, а угольная пыль вредна для голосовых связок. Представила, как он огромной совковой лопатой кидает в топку каменный уголь, и от внезапной догадки даже села в постели.

– Марусь! Да ведь у него же рука больная!

– Ну, да, – согласилась Маруська.

– Как же он?

– Приспосабливается. Говорит, для руки даже хорошо. Тренинг, что ли?

«Да откуда ты знаешь?» – хотела возмутиться Люся, но сдержалась и только сказала: – И зачем это ему вздумалось? Устает. Голос еще испортит.

– А ты небось с папой-мамой живешь? – язвительно откликнулась с высоких подушек Маруська. – Обедаешь каждый день?

Люся осталась сидеть, только натянула на озябшие плечи одеяло. Отца у нее давно не было, а мать работала медсестрой в подмосковном госпитале. Однако старшая сестра как могла помогала Люсе.

– Думаешь, четыреста граммов чернушки для молодого мужика – еда? А приварок этот столовский? В мирное время бездомный кобель есть не станет. – Она помолчала, прислушалась. – Спишь, что ли?

Люся шмыгнула носом. Говорить она не могла.

– А теперь – рабочая карточка, Трудно, конечно, зато сытнее. Перебьется. Ты хоть знаешь, что он учебу бросать хотел?

– Не знаю, – испугалась Люся. – Почему?

– Да все потому. Придет на урок по пению, а его эта ваша старая учительница и спрашивает: «Ел сегодня»? – «Нет, – говорит, – не успел». А какой там «не успел», – нечего было утром-то поесть. Она в авоську лезет, вынимает кастрюльку: «Пока не съедите, заниматься не будем!» Он – ни в какую. Она – чуть не в слезы. Когда желудок пустой – диафрагма не держится, – со знанием дела пояснила Маруська. – Дыхание получается короткое. Не споешь так, как надо.

– Боже мой! – только и могла произнести Люся, ошеломленная и тем, что рассказала Маруська, и тем, что она все это знала, имела какое-то право на сочувствие и, быть может, чем-то помогала Антону.

– Однако спать давай, – категорически рассудила Маруська. – Мне в семь часов заступать.

– Давай, – потерянно откликнулась Люся.

Маруська круто, шумно повернулась, пружины отозвались тоненьким, звонким скрипом. Не жалобным, а скорее веселым, как будто радостно им было покачивать и беречь красивое Маруськино тело.

А Люся осталась сидеть в каком-то тревожном оцепенении. Ей совсем не хотелось спать, не хотелось даже двигаться. Она была и счастлива, и несчастлива. И Антон был ей удивительно близок, необходим и в то же время неразгадан. Она верила ему сейчас больше, чем самой себе. Но Маруськина осведомленность сбивала ее с толку и ставила под сомнение даже то, в чем сомневаться было нельзя.

– А ты давно его знаешь? – не сдержавшись, спросила Люся, и Маруська опять круто повернулась и даже приподнялась в постели, а чуткие матрасные пружины снова развеселились.

– Давно. Еще когда он в госпитале из окна пел.

Они обе помолчали. Люся – испуганно, ожидающе, Маруська – наслаждаясь ее смятением.

– Больше меня не буди, – притворно рассердилась она. Однако не выдержала: – Ладно уж!.. Не подумай чего. Лейтенант тут один ко мне ходит. Из госпиталя. Дружок его. Так он и рассказывал.

...Весеннее солнце все еще грело руку. А квадраты и ромбики на диванной обивке тепло золотились и словно бы оживали. Люся подумала, что Антон, наверно, вернулся, и встала, чувствуя себя так, как будто и в самом деле только проснулась, только что очнулась от тяжелого, беспокойного сна. Не дожидаясь, когда ее позовут, пошла домой и, едва открыв дверь, поняла, что он действительно дома. Не потому, что на вешалке висело его пальто, а по веселому, шутливому настрою голосов, заполнивших теперь всю квартиру. Она заглянула в комнату, где оставляла притихших, подавленных, говоривших полушепотом гостей, и увидела, что окно раскрыто настежь; шторы, как парус, полны упругим ветром, и солнце хозяйничает вовсю, высветляя стены, углы, вещи. А по веселому, праздничному паркету бегает, ухватив кусок колбасы, разбуженный и потому недовольный Василь Василич.

Навстречу Люсе кинулась Алена. Обняла ее молча, поцеловала.

Подошел Антон, быстро, внимательно глянул в лицо, развел руками:

– Не дали тебя разбудить...

Она попыталась что-нибудь прочесть в его глазах – надежду, тревогу, крушение надежд – и ничего не прочла. Глаза смеялись, весело, ободряюще говорили с ней. Любили ее.

Она побоялась спросить его о самом главном и только старательно улыбнулась.

– Давно пришел?

– Минут двадцать...

– Поел?

– Погоди.

И заговорщически вывел ее из комнаты.

– Не знаешь, кто этот полковник?

Люся была рассеяна, когда Виктор представлял ей гостя, и сразу же забыла фамилию.

– Они там все в заговоре. Молчат. Велят самому узнать. Он один пришел? Назвался тебе?

– Нет. Его привел Виктор.

Антон посерьезнел.

– Или разыгрывают, или...

Он не договорил, ушел к гостям, но тут же вернулся, подталкивая впереди себя упирающегося Михаила, и распорядился торжественно:

– Люсёныш! Бери Мишку в подручные, иди жарь бифштексы!

– Откуда они у меня?

– В холодильнике. И потом огурцы из карманов вытащи. В пальто. И скажи, что я молодец. Полчаса в очереди выстоял. Знал, что у вас тут пьянка.

Даже ей стало весело. Она подхватила под руку Михаила, надела ему на кухне фартук, вручила нож и приставила к сковороде караулить, чтобы бифштексы не пережарились. А сама налила молоко прибежавшему на запах мяса Василь Василичу и начала накрывать в комнате большой стол – обстоятельно и продуманно, как это делала только по праздникам.

Она расставляла тарелки, рюмки, звенела ножами и вилками и слушала, как подтрунивал Антон над Аленой, как Виктор рассказывал старый-старый, «бородатый» анекдот и с удовольствием сам над ним посмеялся. А потом внезапно наступила какая-то неестественная, многозначительная тишина, и Люся оглянулась на гостей.

Незнакомый полковник и Антон – оба очень серьезные – стояли друг против друга посреди комнаты, и глаза их, встретившись, словно высекали невидимую вольтову дугу: так велика была сосредоточенная в их пристальных взглядах сила угадывающей, вопрошающей мысли.

Виктор подошел к Люсе, взял из ее рук вилки, положил на стол и остался стоять рядом, обеспокоенно, стерегуще наблюдая за полковником и Антоном. Геннадий, собравшийся куда-то звонить, теперь стоял, изумленно глядя на них, и трубка в его руке надоедливо, монотонно гудела. Встревоженная Алена выпрямилась в кресле и готова была вот-вот тоже подняться.

– Антон! – не выдержал Виктор.

Но тот отстраняющим жестом остановил его. Сказал полковнику тихо, одними губами:

– Младший лейтенант. Из училища...

Полковник молчал, отвечая только глазами, и Антон еще какую-то долю секунды смотрел на него и, окончательно утвердившись в догадке, повторил:

– Младший лейтенант... Шатько.

И оба они одновременно раскинули руки, обнялись крепко и молча, и лица при этом оставались напряженными, даже строгими.

Отпустили друг друга и обнялись снова. А потом, пряча глаза, оба бросились за сигаретами. Затянулись торопливо, нервно и лишь после первых затяжек снова посмотрели друг на друга и тогда заулыбались, заговорили, зашумели. И радостное, нервное их возбуждение: передалось всем.

– Как ты здесь? Откуда? Где остановился? – забросал Антон полковника вопросами, и тот едва успевал отвечать. – В гостинице? Останешься у нас! Завтра свободен? Отлично.

И начинал:

– А ты помнишь?.. – и тут же обрывал себя: – Потом. Ладно. Люсь! Постелешь нам обоим в Санькиной комнате – всю ночь будем говорить. Виктор, оставайся и ты. Не можешь? Ну, шут с тобой! Без тебя даже лучше...

В той же самой комнате сидели те же самые люди. И то же несчастье связывало их мысли. Но все теперь было по-другому. Применительно к Антону несчастье казалось опасным, но все-таки слабым врагом, не способным одолеть – не способным даже надломить! – мощную, полную жизни, богатую и щедрую его натуру. И потому теперь даже Геннадию были нелепы его собственные слова: «Потерял... Антон потерял голос». Конечно же нет! Не потерял. Отдал... Подарил... Раздарил людям. Щедро и радостно, не заботясь о том, насколько его хватит. И от прикосновения к его бескорыстному таланту кто-то, быть может, стал чище. Кто-то – счастливей. Кто-то – добрее... Но и это не все. Ведь Антон талантлив не только голосом. И, значит, щедрости его не настал конец.

Геннадий не удивился своему открытию. Не удивился и тому, что вечно жившая в нем зависть к Антону не умерла со смертью Антонова голоса. Она, как цепкая, долгая болезнь, укоренилась в Геннадии так прочно, что могла умереть только с ним вместе. И, чтобы успокоить ее, оказалось недостаточно радости от сознания исполнившейся мечты. Да, он не будет больше дублером. Не будет числиться во втором составе, и отныне все премьеры, все аплодисменты и цветы будут его...

Геннадий разволновался настолько, что не мог спокойно сидеть, делать вид, что участвует в разговоре. Налил себе в кофейную чашку ликеру и, удивив всех, торопливо выпил один.

...Да, он не будет больше во втором составе их театральной труппы! Но так же, как Антон, потеряв голос, остается талантливым, он, Геннадий, обретя место премьера, остается... во втором составе, Он знал теперь это совершенно точно. Знал, что не только в театре, в самой жизни есть люди первого и второго состава. Они сами поступками своими, помыслами, чувствами причисляют себя к одному из них. И перейти из второго в первый в жизни много трудней, чем в театре.

Где, когда, почему он определил себя в этот «второй состав»? Как сделал первый к нему шаг? С чего началось это? Может, с той самой брони, хранившей его все военные годы? Может, с того дня, когда провожали на фронт так и не вернувшуюся домой Зойку? Может, еще раньше?

– Я пойду! – резко поднялся он и сдвинул, почти отшвырнул ногой помешавшее шагнуть кресло.

– Будем обедать! – остановила его Люся.

– Я пойду! – повторил Геннадий и прошел мимо нее.

– Поешь и пойдешь, – рассердилась Люся.

– Не приставай, – тихо сказал Антон и вышел за Геннадием.

– Волнуешься?

Тот кивнул.

– Репетиция была?

Тот кивнул снова

– Я через пару часов приду – пройдем второй акт: он трудный! Люсь! – вернулся он из прихожей. – У, тебя вечером в театре что есть?

– Урок с Белопольской. В восемь пятнадцать.

– Пойдем пораньше – Генке поможем.

И категорически, весело заявил Шатько:

– Тебя с собой заберем. Идет?

Геннадий ушел. Все сели за стол, и Люся, немного подумав, убрала оказавшийся лишним прибор.

Михаил принес с кухни на большом блюде исходящие жаром и ароматом бифштексы. Рядом с жареной румяной картошкой и нежной зеленью парниковых огурцов они были великолепны, как с натюрморта кисти настоящего мастера. Михаил заправским официантом обошел всех, орудуя одновременно ложкой и вилкой, разложил бифштексы в тарелки. Рюмки уже были полны.

– За что? – покосился на свой коньяк Виктор.

Ему не успели ответить: зазвонил телефон.

Антон вздрогнул, рванулся к трубке, и все поняли, что он ждал звонка.

Сказал напряженно:

– Да. Слушаю.

И через паузу, очень медленно:

– Хорошо. А когда?

Потом долго молча слушал, и напряжение не исчезало, а в уголках рта появилась едва заметная горькая улыбка.

– Я верю в чудеса. Они бывают на свете. Иногда...

Он кинул мгновенный, какой-то растерянный взгляд на Люсю, и она сразу насторожилась, словно бы защищаясь, вскинула к груди руки. Но Антон улыбнулся успокаивающе. И Люся невольно тоже улыбнулась.

– Рискнем, конечно, – сказал Антон в трубку как-то слишком торопливо, вроде бы не дослушав. – Да, да. Понял. Во вторник. После двенадцати...

Он осторожно положил трубку и медленно провел рукой по гладкому аппарату. Вернулся к столу.

Поймал взгляд Люси, сказал ей:

– Зоя Сергеевна.

И, заметив, как все беспокойно и ожидающе на него смотрят, пояснил:

– Будет оперировать.

Сел на свое место и как ни в чем не бывало обратился к жене:

– Люська! А хлеб?

Она поднялась из-за стола, но не уходила. Ждала от него еще что-то. И он сказал легко, весело, словно это не имело к нему отношения:

– Рядовые врачи иногда решительнее светил. Им легче прощают ошибки. Так за что же мы выпьем?

И взял рюмку.

Алена открыла рот, намереваясь что-то сказать, но раздумала и только незаметно вздохнула.

– За то, что... – начал было Шатько, и все повернулись к нему.

И тогда он поднялся – высокий, прямой, с молодым еще, но усталым лицом, где-то успевший загореть на раннем весеннем солнце..

– Как ты сказал, Антон? Бывают на земле чудеса?.. Вот за это.

Они встретились взглядами, понимающе кивнули друг другу, и Антон согласился:

– Можно.

И пока все поднимали рюмки, пока пили и торопливо закусывали, пока никто не смотрел на него, Антон успел подумать, что чудо, наверное, не состоится. Но если бы оно произошло... Он обязательно отыскал бы старые ноты и спел ту песню из далеких ушедших лет, когда Санька был еще маленьким, а белобрысая Алена, влюбившись в преподавателя физики, тайком от всех стала красить свои коротенькие бесцветные ресницы. Ту песню, о которой просила Люся: «Ну, спой. Выучи. Для меня». (Она больше никогда не говорила так: «для меня».) Он тогда весело отмахивался, обещал и забывал. А вот теперь, кажется, ничего не желал сильнее, чем обрести голос хотя бы только для этой – одной-единственной песни. Он помнил из нее только слова: «...еще не вся черемуха к тебе в окошко брошена».

РАССКАЗЫ

САМАЯ СЧАСТЛИВАЯ ИЗ НАС

Мы вместе живем в студенческом общежитии: я, Рита, Зоська и Валентина. Живем в одной комнате, учимся на одном курсе. За четыре года мы очень свыклись, сдружились. Каждая знает все о своих подругах. Письма из дому мы читаем вслух, посылки открываем торжественно, когда все в сборе, лакомимся домашней снедью поровну. Мы вместе готовимся к семинарам и экзаменам, читаем – по кругу – одни книги, всей комнатой бегаем в кино. А когда получаем стипендию – обязательно отправляемся в кафе и заказываем на четверых неповторимо вкусный торт из мороженого. Вечером к нам заходят ребята – однокурсники. Заходят, чтобы попросить конспекты лекций или чаю для заварки. И не уйдут, не поговорив с Зоськой... о поэзии. Это чтобы подразнить ее. Разговора такого Зоська как огня боится. Еще на первом курсе оставила она случайно в аудитории заветную свою тетрадь – толстую, в клеенчатом переплете. Даже мы не знали прежде о существовании этой тетради, не догадывались, что Зоська пишет стихи.

Ленька Попков, которому попала тетрадь в руки, не только прочел ее всю, от одной клеенчатой корки до другой, но даже выписал себе целые страницы, вызубрил стихи наизусть и распевал на мотивы популярных песен. Конечно, он рассказал о тетради всем ребятам. Да если бы только рассказал... Он устроил у себя в комнате коллективную читку и потом что-то вроде читательской конференции. А в комнате у Леньки – восемь человек. Да еще из соседних ребята набрались.

Зоська как узнала обо всем этом – убежала из общежития и три ночи у своей двоюродной тетки ночевала. Хоть кто на ее месте убежал бы. Стихи-то ведь были любовные. Только для себя написанные. И как раз атому самому Леньке больше половины посвящено было...

Ровно в двенадцать мы выставляем ребят за дверь. Валентина выключает радио и гасит свет. Ее кровать дальше других от штепселя, но выключает радио и свет непременно она. Потому что никто из нас троих этого не сделает. В двенадцать не хочется еще спать, а по радио передают ночью такие интересные концерты!

Очутившись в постелях, мы обязательно сначала помолчим, а потом кто-нибудь не выдержит и заведет разговор. В темноте мы больше всего говорим... о любви. Рита начинает расхваливать преподавателя политэкономии Степана Антоныча, от которого она без ума и которого я, Зоська и Валентина ненавидим за строгость. Потом Валентина своим спокойным грудным голосом обязательно скажет что-нибудь очень хорошее о своем Борисе. И еще добавит, что любовь – это самое что ни на есть дорогое, прекрасное чувство. Именно оно делает человека счастливым.

Валентина говорит о любви тепло-тепло, и мы знаем, что при этом она хорошо, светло улыбается.

Каждый раз ее возмущенно перебивает своим резким пронзительным голосом Зоська. Зоська теперь никого не любит, а Леньку Попкова «презирает за подлость». Волнуясь и раздражаясь, она кричит, что парни все дряни, хвастуны и обманщики, что не под силу им такое большое чувство, как любовь. Что любить их не за что и она никогда в жизни никого, кроме мамы и нас троих, не полюбит.

Наконец распалившаяся Зоська гневно умолкает, и я чувствую, что тоже хочу сказать о своем...

Ко мне почему-то подруги относятся несерьезно. Я знаю об этом и всякий раз робею перед тем, как решусь сказать им о самом сокровенном. Бывает, и совсем промолчу. В таком случае они сами спросят:

– Ну а тебе, Тоська... Кто опять понравился?..

Я открываю душу. Говорю честно, что понравился теперь комсорг с исторического факультета, что, конечно, он красивее и умнее Жени Мохова и если пригласит меня когда-нибудь в кино или театр, непременно пойду.

Мне никогда не дают договорить до конца. Зоська срывается с постели, перебегает ко мне и под самым ухом начинает заклинать:

– Господи! Девочки! Ну посмотрите на эту дуру!..

В комнате темно, и посмотреть на меня, конечно, невозможно.

– Что ты, Тоська, за человек?! – не унимается Зоська и протягивает руку к самому моему носу. – Как ты, мерзавка, можешь семь раз на неделе влюбляться!..

Я отстраняю лицо, потому что Зоська, если взволнована, отчаянно жестикулирует.

Она опять наступает, опять кричит, что я дура и что благодаря таким, как я, наши институтские парни слишком много о себе думают.

Я лежу у самой стенки, помалкиваю и с нетерпением жду, когда наконец Зоська устанет кричать и оставит меня в покое. Но Зоська – самая говорливая и крикливая из нас. Если ее не остановить, может, наверное, до утра ругать, стыдить и размахивать руками перед моим носом.

– Зоська! – говорит наконец Валентина. – Иди к себе. Не мешай спать.

Она говорит это и спокойно, и властно. Так, что ослушаться нельзя. Зоська поднимается с моей кровати и, шлепая босыми ногами, бредет к себе, в дальний угол комнаты.

Больше уже никто не произносит ни слова. Я даже стараюсь не дышать – будто сплю. А то Зоська опять может привязаться.

После такого разговора мне всегда становится грустно и одиноко. Во мне поднимается обида на девчат, и я даю себе слово не рассказывать больше им о своих сердечных делах.

А утром Зоська первая о чем-нибудь меня спрашивает, сама наливает чай, намазывает мне булку маслом и разрешает – если я действительно пойду когда-нибудь с комсоргом в театр – надеть ее модный спортивный костюм с тремя замками-«молниями» на курточке.

Я пытаюсь отвечать как можно сдержаннее, замечаю, между прочим, что в спортивных куртках, насколько бы замков они ни застегивались, в театр идти неприлично. Налитый Зоськой чай пью будто нехотя и оставляю недопитым... Но когда Зоська за пять минут до начала лекции начинает рыться в тумбочке и не находит там тетрадей, учебников, авторучки, – мне становится ее жалко. Я бросаюсь по очереди ко всем другим тумбочкам, перерываю их вверх дном и обязательно нахожу все Зоськины вещи. На то, чтобы отругать ее за неаккуратность, уже не остается времени. Мы бежим через двор в учебный корпус и с улицы слышим заливистый нетерпеливый звонок.

Рита и Валентина давно в аудитории. Они уходят вдвоем, не дожидаясь нас, и всякий раз, когда мы опаздываем, возмущенно шепчутся и бросают на нас уничтожающие взгляды.

Так мы и живем. Вернее, так мы жили прежде до нынешней осени. В сентябре, в первые дни занятий, у нас произошло вот что.

Утром, когда мы с Зоськой еще пили чай, а Валентина и Рита собирались идти в институт, в дверь громко постучали. Рита открыла, вышла в коридор и тут же весело крикнула:

– Валентина, пляши! Телеграмма...

Валентина тоже вышла в коридор, потом вернулась сияющая. Положила на ближайшую к двери, кровать книги, спокойно раскрыла телеграмму и переменилась в лице. Потом испуганно взглянула на нас и, как была – без книг, без шапки, – выбежала на улицу.

Мы растерялись. А когда выбежали следом, Валентины во дворе уже не было. На лекциях в этот день ее не было тоже.

Она вернулась домой ровно в двенадцать и, не взглянув на нас, сразу же выключила радио, погасила свет. Пальто сняла в темноте, на ощупь прошла к своей кровати, разделась и, не обронив ни слова, легла. Мы тоже промолчали и уснули на этот раз, так и не поговорив о любви.

Утром Рита напрямик спросила Валентину:

– Что в телеграмме?

Валентина долго молчала, и мне представились в это время самые ужасные картины. Тяжело заболела мама... Попал под трамвай ее младший шустрый братишка... Умер Борис!.. При этой мысли я ощутила вдруг такой холод, что схватила со спинки стула Зоськин шерстяной платок и закутала в него плечи.

Валентина молчала, и Рита с мольбой в голосе упрашивала ее:

– Скажи, не скрывай от нас... Может, помочь сумеем...

– От кого... телеграмма? – вставила осторожно Зоська.

Валентина опустила глаза.

– От Бориса...

Мне стало еще холоднее.

– Ну?.. – чуть слышно проговорила Рита.

Валентина с трудом подняла голову и так же, с трудом, улыбнулась.

– Что «ну»?.. Пишет: приеду скоро...

Валентина прятала от нас глаза, и мы чувствовали, что она нас стесняется, боится расспросов. Даже любопытная Зоська и та смолчала. Я видела, каких усилий ей это стоило.

Возникла неловкая пауза, и, чтобы хоть как-то разрядить обстановку, Рита громко и чересчур заинтересованно спросила Валентину:

– У нас по политэкономии лекция сегодня или семинар?

Мы все четверо прекрасно знали, что семинар. Рита сама накануне весь вечер в читальном зале готовилась.

– Ой, правда, ведь семинар! – как бы спохватилась Валентина. – А я чуть конспекты не оставила...

Тетрадь с конспектами лежала у нее под руками, и, конечно, она не забыла бы взять ее.

Дипломатический ход удался. К разговору о телеграмме мы больше не вернулись. Валентина посмотрела на нас благодарным взглядом. Поправила перед зеркалом волосы, накинула плащ и, как всегда, дождавшись Риту, ушла на лекции.

Только закрылась за ними дверь – Зоська всплеснула руками.

– Ты подумай: приезжает! А на Валентине лица нет. Будто не радость, а несчастье свалилось на нее. Странная...

Действительно, Валентина вдруг стала совсем другой, странной... Прежде она все-все рассказывала нам о себе и своем Борисе. Рассказывала теплым, спокойным голосом. Читала нам письма Бориса и даже свои письма к нему.

Мы знали, что встретилась с ним Валентина два года назад в Горьком, когда проходила там практику. Они жили в одной гостинице. Часто виделись. Познакомились и стали вместе проводить длинные летние вечера. Катались в воскресенье по Волге, уезжали купаться на Моховые горы.

Валентина рассказывала нам тогда в письмах о хорошем товарище, интересном человеке – Борисе Петровиче Черных. Расхваливала его прекрасную профессию архитектора, восхищалась умением Бориса держаться с людьми, его порядочностью, неподдельным вниманием к ней.

Потом вдруг Валентина перестала упоминать в письмах имя своего нового знакомого, и мы поняли, что она – влюбилась. Стала писать нам коротенькие записочки с восторженными фразами о хорошей погоде, прекрасной Волге, интересной практике.

Обычно сдержанная и далекая от сентиментальностей, она называла нас ласковыми именами, пересыпала коротенькие письма множеством восклицательных знаков, а в конце обязательно писала «целую» и еще какие-нибудь нежности.

Вернулась Валентина из Горького светлая, восторженная, счастливая. Всех нас расцеловала, всем преподнесла подарки. Такой мы ее никогда прежде не видели. Я подумала даже, что от дружбы с Борисом в ней, Валентине, прибавилось душевной щедрости.

Рита тогда посмотрела пристально в искрящиеся Валентинины глаза и добродушно покачала, головой:

– Девочки! Да ведь с ней что-то случилось...

– Слу-чи-лось! – весело согласилась Валентина. – Ой, что случилось!..

И она рассказала нам тогда о своей любви. О Борисе.

Такое случилось с Валентиной впервые. Гордая и самолюбивая, она иронически относилась к ухаживаниям наших институтских ребят. Была доброй и внимательной к товарищам и круто менялась, доходила до грубости в отношении к тем, кто пытался перешагнуть черту товарищества.

Я обвиняла Валентину в черствости и бессердечии, доказывала, что поступает она эгоистично. Я и до сих пор считаю, что нельзя не щадить хороших человеческих чувств, надо обходиться с ними осторожно и бережно. Конечно, девчата над этими моими убеждениями только смеются. На тебя, говорят, случайно кто-нибудь взглянет, а ты потом всю ночь не спишь. О любви фантазируешь...

Меня удивляло, что, Валентина как-то уж слишком дорожит своим будущим, не появившимся еще чувством. Словно лишь кто-то один во всем мире достоин будет ее внимания, ее любви. И этот единственный человек должен быть особенным: умным, талантливым, красивым, мужественным... По крайней мере, не таким, как ребята с нашего курса. Я считала, что такого человека ей не встретить, и в душе очень жалела подругу. Плохо ведь, если она проживет всю жизнь не любя. А Валентина и так старше нас всех. Ей уже двадцать шесть лет.

...Мы с Зоськой подивились странному поведению Валентины. Решили, что она растерялась и испугалась от счастья. Наверное, бывает так в жизни: ждет человек своего счастья, мечтает о нем, зовет его, видит, какое оно должно быть. А придет к нему это счастье, и окажется вдруг, что оно больше, огромней, чем виделось издали. И человеку вдруг начинает казаться, что не вместится оно, такое, в его сердце. Как перед таким счастьем не растеряться, как не испугаться его!..

Мне кажется, есть даже люди, которые от большого счастья откажутся. Откажутся и возьмут себе маленькое, удобное, на которое другой не позарится, за которое не надо драться, которое просто-напросто... дешевле стоит... Это я не о Валентине говорю. Это я так, к слову.

А ей... ей, по-моему, большое счастье, большое чувство – по плечу.

...На лекцию мы с Зоськой в этот раз опять опоздали.

– Когда, же он наконец приезжает? – теребили мы Валентину.

И она всякий раз неопределенно отвечала:

– Скоро... В этом месяце.

Зоська беспокоилась больше других. Выпросила у технички два чахлых цветка и поставила их на подоконник. Купила репродукцию «Неутешное горе» Крамского, вставила в рамку и повесила над кроватью Валентины. Я как глянула на эту репродукцию, так и обмерла. Стоит убитая горем женщина в черном платье и грустными глазами смотрит на нас с Зоськой.

– Ты с ума сошла! – только и проговорила.

– Не выбрала, – тихо сказала Зоська. – Там только одна эта картина и была.

Зоська сама была расстроена, и я не стала ругать ее. Попросила только:

– Сними сейчас же. Видишь ведь – не подходит.

Зоська сняла, и на месте картины осталась черная дыра от вбитого гвоздя. Это было еще хуже. Она стала замазывать дыру разведенным зубным порошком. Штукатурка отвалилась еще больше. Зоська нервничала. И наконец вскипела:

– Подумаешь – не подходит! Это же произведение искусства! Классика!

И она снова повесила «Неутешное горе» над кроватью самой счастливой из всех нас, Валентины Семеновой.

...Зоська еще раз спросила: «Когда?», и Валентина ответила наконец: «Завтра!»

На завтра мы все готовы были встречать Бориса. Поезд из Ленинграда приходил в шесть вечера, а в четыре Зоська уже вертелась у зеркала, примеряя то мой берет, то Ритину шляпку, то свою клетчатую косынку. Она все не могла решить, что ей лучше, нервничала, меняла прическу. Рита не выдержала и зло заметила:

– А ведь ты, Зоська, между прочим, совсем не признаешь мужчин. И понравиться никому не хочешь...

Зоська покраснела, швырнула на стол Ритину шляпку.

Меня возмутили Ритины придирки.

– Человек всегда должен стремиться к красивому. Во всем. Даже в прическе... – вызывающе сказала я ей. – Великий русский писатель Чехов...

– Помолчи! – отмахнулась от меня Рита. – Без тебя знаю!

Я все-таки сказала, что о красоте говорил Чехов. И еще добавила, что Борису, конечно, приятнее будет найти Валентининых подруг привлекательными. А в подтверждение слов надела свое самое красивое платье и даже приколола к нему букетик искусственных фиалок.

Рита тоже, хотя и ворчала, надела новый костюм, а под жакет – исключительно для красоты – голубой капроновый шарфик.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю