Текст книги "Войди в каждый дом (книга 1)"
Автор книги: Елизар Мальцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)
Коробин впервые встречался с Пробатовым в обыденной домашней обстановке. На двух или трех совещаниях и активах, где ему приходилось присутствовать, он наблюдал за ним лишь издали.
– Ну, что говорят врачи? – спрашивал Пробатов, с улыбчивой приветливостью глядя на исхудалое, изможденное лицо товарища и не отпуская его руки.
– Дело, Иван Фомич, голубчик, не в лекарях,– тихо отозвался Алексей Макарович, и на губы его пробилось подобие жалостной усмешки.– Вся машина поизносилась, по частям разваливается...
– А мы ее починим, капитальный ремонт сделаем! – с преувеличенной бодростью сказал Пробатов.
– Если бы среди запчастей сердчишки попадались, тогда куда ни шло, можно было бы попробовать, а так обманывать себя нечего – списывай меня в утиль и заменяй меня вон молодыми кадрами! – Бахолдин шевельнул свободной рукой в сторону Коробина.
– С запчастями у нас в области неважнецки, сам знаешь, но для тебя мы постараемся,– весело отвечал секретарь обкома.– Если мы таких, как ты, будем списывать в расход, то недолго разбазарить все свои накопления!..
Коробину казалось, что Пробатов сознательно ведет разгозор в таком нарочито бодром тоне, который скорее был свойствен врачу, чем партийному работнику. Да и сам Пробатов в этой обстановке выглядел вызывающе здоровым, несмотря на седину, почти молодым со своим румяным, энергичным лицом, жизнерадостной улыбкой, сильными руками, всей полноватой и ладной фигурой.
Но эта наигранная веселость не могла обмануть Коробина. Он считал, что Пробатов приехал убедиться только в одном – сможет ли Бахолдин и дальше руководить районом или пришла пора подумать о его замене. Поэтому понятно было его желание как-то смягчить силу удара, который неминуемо должен был обрушиться на старика. Ведь его нужно было морально подготовить и внушить ему хотя бы слабое утешение, что он не останется в одиночестве и по-прежнему будет кому-то нужен.
С той минуты, как секретарь обкома вошел, Коробин стоял все в той же несколько скованной позе и, глядя в аккуратно подстриженный затылок Пробатова, молчаливо наблюдал за ним.
Его начинало слегка беспокоить явное невнимание секретаря обкома, который пока, не проявлял никакого интереса ни к работе райкома, ни к нему лично. Неужели он опять все оставит в той же мучительной неопределенности?
В эту минуту Пробатов круто, всем корпусом обернулся к нему, и Коробин замер в напряженном ожидании.
– Что там у вас происходит в Черемшанке, Сергей Яковлевич?
Коробин отвечал спокойно, без запинки, долго не раздумывая, чтобы у секретаря обкома не сложилось впечатление, что он знает обо всем понаслышке.
– Колхоз нас ни разу не подводил, все задания выполнял одним из первых, а Лузгин, хотя звезд с неба и не хватает, однако в спину его подталкивать не приходится.
Пробатов качнул головой.
– А чего же добиваются те, кто недоволен им? Просто хотят заменить его кем-то другим? Но почему? Не выносят его требовательности или по иной причине? И что это за люди, которые заботятся только о своем, а о колхозном забывают,– все они лодыри или есть среди них работящие, честные колхозники?
– Всякие,– неопределенно ответил Коробин, досадуя, что с каждым новым вопросом он чувствует себя все менее уверенно.
– Ну конкретно, вот этот Егор Дымшаков, которого вы считаете заводилой во всех нездоровых явлениях, он что – пьет, дебоширит, не выходит на работу?
– К сожалению, этого про него сказать нельзя...
– Почему «к сожалению»?
– Простите.– Коробин покраснел до ушей, опасаясь, что своей обмолвкой может навредить себе больше, чем это в состоянии сделать его недруги.– Я не совсем удачно выразился... Но Дымшакова вы напрасно слушали, Иван Фомич! Первый крикун на всех собраниях! Один раз, когда я там проводил совещание, он почти что сорвал его и увлек за собой отсталые элементы!..
– Почему же вы считаете, что оно сорвалось по его вине, если вы сами там присутствовали? – спросил Пробатов, и Коробин, по достоинству оценив этот тяжелый упрек, не нашелся, что ответить.
– Он ведь коммунист, Дымшаков-то,– тихо проговорил все время молчавший Бахолдин, и секретарь обкома, похоже, был благодарен ему за эту подсказку.– Я его давно знаю, еще когда приют здесь сколачивал... Мужик он неровный и даже злой, по в нем есть что-то настоящее..,
«Лежал бы лучше и не ввязывался не в свое дело, старый гуманист! – с вспыхнувшей вдруг неприязнью подумал Коробин.– Вот попробуй докажи этому партийному деятелю, что на его либеральных принципах далеко не уедешь, если не будешь достаточно требователен».
Упираясь руками в колени, Пробатов поднялся, неторопливо, лавируя среди нагромождения вещей, прошел к окну, постоял, вглядываясь в скопившуюся в проулке синеву сумерек, побарабанил пальцами по подоконнику.
– Скажите, Сергей Яковлевич,– неожиданно спросил он.– Вам тяжело работать?
Коробин вспыхнул и с минуту молчал, не в силах справиться с охватившим его волнением.
– Как я работаю – об этом лучше всего судить вам, Иван Фомич... Мне кажется, что я пока справляюсь со своими обязанностями, хотя мне и приходится тянуть за двоих!
Ему уже казалось, что он говорит неубедительно и, главное, зря, потому что если секретарь обкома начал сомневаться в его способностях возглавить район, то любые слова бессильны и бесполезны.
Пробатов обернулся, и Коробин увидел на его лице сму-
щеннуюую и грустную улыбку. – Вы не так меня поняли! – как бы извиняясь, что огорчил молодого работника, тихо сказал Пробатов.– Мне хотелось знать, бывает ли и вам тяжело? Мне, например, бывает... И почему-то думается, что дальше будет еще сложнее и труднее, хотя некоторые товарищи считают, что все пойдет само собой, раз мы имеем такие замечательные решения. Но ведь чтобы их выполнить, нам нужно, по-моему, что-то понять заново...
У Коровина сразу отлегло от сердца, он слушал секретаря обкома с радостной готовностью, еле сдерживая просившуюся на губы улыбку. Вот струхнул, ни к черту стали нервишки!
– Сколько коммунистов в Черемшанке?
– Партийная организация там небольшая, всего двенадцать человек.– Коробин отвечал с прежней четкостью и деловитостью.– Мы, конечно, понимаем, что тут у нас есть известная недоработка, для такого колхоза это маловато, но как-то вроде не намечаются подходящие кандидатуры.
– Просто вы, видимо, недостаточно хорошо знаете людей,– с оттенком непонятной грусти заметил Пробатов.– Вот и вся, как вы говорите, недоработка! Старая и затяжная наша болезнь...– Он помолчал, словно прислушиваясь к чему-то в себе.– Независимо от того, захотят ли объединиться Черемшанка с Заречьем, нам нужно создать там боевую и сильную организацию, может быть, сделать ее территориальной, влить туда учителей, рабочих с маслозавода, а главное – искать, искать новых людей!
– Мы подумаем над всем этим, Иван Фомич,– пообещал Коробин.– Вплотную этим займемся...
– А с колхозом разберитесь хорошенько... Если бы моего вмешательства было достаточно, чтобы все выправить там, я бы, не задумываясь, остался в Черемшанке на день, а то и больше. Но мне кажется, что у недовольства, которое там бродит, более глубокие корни... Я не хотел бы и вас лишать ответственности за все, что происходит в колхозе,– пора учиться всем работать без мелкой опеки!..
– Не беспокойтесь, Иван Фомич,– смело и открыто глядя в глаза секретарю, ответил Коробин.– Во всем наведу порядок и доложу вам лично!
– И помните.– Пробатов поднял указательный палец, как бы приковывая внимание: – Сейчас, пока товарищ Бахолдин болен, за все дела в районе мы будем спрашивать
только с вас, и без всяких скидок на то, что вы второй секретарь. Ясно? А теперь не станем докучать Алексею Макаровичу, через часок я заеду в райком, и мы займемся текущими делами.
Это было как раз то, что Коробин жаждал услышать. Он мог теперь уходить со спокойной душой, потому что при любых обстоятельствах обком считал фактическим руководителем района только его!
– Будем стараться, Иван Фомич, чтобы оправдать доверие областного комитета!
Пробатов чуть поморщился, словно в последних словах Коробила что-то не понравилось ему, но ничего не сказал, только нагнул голову, как бы давая понять, что разговор окончен и что он хотел бы несколько минут побыть наедине со старым больным товарищем.
Не успели стихнуть в коридоре шаги Коровина, как Дарья Семеновна внесла охапку дров, осторожно вывалила их на железный лист перед печью, стукнула чугунной дверцей.
– Ты что это надумала, Даша? – спросил Бахолдин.– Вроде не зима еще...
– Тебе в тепле надо лежать. Протоплю разок – сырость всю выгоню, да и дух тут будет полегче...
В стеганке она выглядела крупнее и толще, но двигалась проворно: с треском отодрала от березового чурбачка бересту, положила ее трубочкой в печку, набросала припасенных заранее смолистых щепок, чиркнула спичкой, и юркий огонек забегал по дровам; теплый розовый отблеск упал на белый кафель.
– Может, вместе с сыростью и хворь твоя исчезнет,– стоя на коленях перед печкой, невесело пошутила она.– А заодно и кой-какая другая нечисть, что у тебя бывает, в трубу вылетит!..
– Дарья! – Бахолдин насколько мог повысил голос.
– Не пужай, все одно молчать не буду!..
– Кого же это вы имеете в виду, уважаемая Дарья Семеновна? – Пробатов оторвал руки от подоконника и подошел поближе к старой женщине.
– Есть тут один,—уклончиво ответила она.– Хоть а рога на нем не обозначены, а нутром чую – нечистый,
– Перестань, говорю, старая, не срами ты меня,– взмолился Алексей Макарович.– Дался он тебе!
– А чего он все время ходит, выглядывает, вынюхивает– чего? Ровно нам тут два дня жить осталось!.. Так и ворочает своими буркалами...– Не договорив, она в сердцах хлопнула чугунной дверцей и вышла. Уже шагая по коридору, что-то сердито и громко выговаривала, но слов нельзя было разобрать.
– Прямо беда с ней,– помолчав немного, заговорил Алексой Макарович, словно извиняясь перед Пробатовым ва эту сцену.– Кого невзлюбит – хоть в дом не пускай!
– За что же она его не любит?
– Кто ее знает, не пришелся но душе, вот и все... Клянется своим нутром, что он плохой человек, а фактов у нее, конечно, никаких нет и быть не может... Есть, правда, В ого характере одна неприятная черта – он постоянно разговаривает со всеми тоном выговора, а люди, как из-вестно, этого по переносят, они хотят, чтобы с ними говорили как с равными, даже если он тысячу раз прав... За два года, которые мы с ним работаем, никак не могу отучить его от этого... Он какой-то оголтело принципиальный, что ли... Любую мелочь возводит в принцип, во всем и везде хочет быть непогрешимым, словно ему со дня рождения выдали индульгенцию от всех ошибок и дали право выражать единственно правильную точку зрения на все...
Пробатов тихо засмеялся, а Бахолдин смущенно замолчал, поймав себя на том, что секретарь обкома может воспринять его слова как желание наговорить лишнее на молодого партийного работника. И, словно желая сгладить впечатление, поспешно добавил:
– А вообще-то он энергичен, напорист, горячо берется за любое дело, подталкивать его не приходится...
Они долго сидели так в тишине, не тяготясь наступившим молчанием, думая каждый о своем.
Быстро смеркалось, стекла окон наливались густой синевой, сквозь нее проступали, как резные, ветви раскидистой березы, росшей во дворе под окнами. Потом окна померкли, и во мгле двора, у сарая, смутно, как снежный сугроб, засветилась березовая поленница.
Пробатов сел около печки на низкую скамеечку, приоткрыл дверцу и, глядя на почернелые поленья, исходившие белым шипучим соком, долго любовался ярким буйством огня. Руки его окрасил оранжевый загар, в лицо веяло жаром, но он не отодвигался, не шевелился, весь уйдя в далекие, неподвластные времени воспоминания,,»
Когда отгремели выстрелы в горах, отполыхали в таежной глуши партизанские костры, Иван Пробатов, в пропахшей потом и дымом шинели, в высокой буденовке, вернулся в родную деревню. Мужики выбрали его сначала в комбед, затем, несмотря на молодость и неграмотность, поставили председателем Совета, а позже, когда сколотилась на деревне первая партячейка, он стал ее вожаком.
Дни и ночи проводил Иван в Совете – тесной, прокуренной избе, часто тут же оставался ночевать, с наслаждением вытягивался на жесткой и голой лавке, не выпуская из руки рубчатой рукоятки нагана.
Сюда в Совет и явился однажды высокий Мужчина в коротком, не по росту, стареньком полушубке, черных подшитых валенках и уж совсем не по-здешнему белой поярковой папахе, наползавшей ему на глаза. Мужики, как только он вошел, стали сдергивать шапки. Людей в тот день в Совете было много, все дымили махрой. За окном слепяще горели снега, стекла искрились колючей бахромой инея, а в избе было чадно, не продохнуть, и над головами, почти не расползаясь, плавало сизое облако дыма, пронизанное солнцем.
Поздоровавшись со всеми, незнакомец попросил Проба-това выделить лошадей, чтобы привезти для приюта дров. Он сказал об этом так спокойно и просто, словно был заранее уверен, что Пробатов не только не откажет ему, но что выполнять такого рода просьбы является его прямой обязанностью.
– Это что еще за такой приют? И на каком основании... Мужики не дали ему договорить, загалдели, перебивая друг друга.
– Да это нашенский учитель, Иван!
– Сирот набрал и всякому делу их обучает! Пробатов не сразу все понял, а разобравшись, не сразу поверил:
– Как так? Выходит, сам по себе их собирал? Или кто дал тебе распоряжение такое?
– Сам по себе,– сказал учитель и даже заулыбался, словно речь шла невесть о каких пустяках.– А разве Советская власть запрещает помогать бездомпым детям?
– Советская власть для того и родилась, чтобы всем хорошую жизнь сделать! – нравоучительно и строго сказал Пробатов.– Но что будет, если каждый начнет свою частную лавочку открывать? Давай-ка становись на учет, пристраивайся в ряд. Порядок должен быть!
Учитель не обиделся, не полез на рожон.
Если будет от этого польза, я согласен! Пишите. Ну пишите!
Пробатов багрово, до ушей покраснел: писать он не умел и еле расписывался, ставя коряво букву за буквой. Но учитель оказался отчаянно понятливым человеком.
– Хотите, я вас в два счета грамоте обучу?
– Л если я окажусь чурбак чурбаком?
Он страшился этого больше всего на свете: а вдруг он не сумеет справиться с тем, что даже ребятишки схватывают па лоту? Но еще больше пугала его собственная беспомощность – душа светила и пела, мог зажечь и повести за собой людей, а глаза будто застилала липкая темь. »Учи-тель словно глядел ему в самую душу, подзадоривали выкриками мужики, и Иван согласился на эту стыдобушку.
– Ну ладно, авось сквозь землю не провалюсь!
И с тех пор, отдавая день заботам и хлопотам, он до поздней ночи засиживался с Бахолдиным в Совете и, старина, правильно держать в непослушных пальцах карандаш, выводил буквы или неторопливо, нараспев читал: «Мы не рабы. Рабы не мы».
С каждым днем он чувствовал себя увереннее во всех долах, сам терпеливо разбирал пришедшие из укома бумажки и вскоре бойко, размашисто выводил свою фамилию.
Всем был хорош Алексей Макарович, но, как заговоришь с ним о том, что ему тоже надо обязательно быть в партии,– кому же в нее вступать, как не таким людям! – он умолкал или отнекивался. Однажды Пробатов даже рубанул напрямик:
– Может, у тебя грех какой в прошлом есть, так ты скажи, мы незлопамятны, мстить не будем!
Нет, оказалось, ничего такого за душой не водится, просто он считает, что в партии люди должны быть особенные, даже героические, а его призвание скромное – поднять на ноги ребят. Пробатов тогда перестал его донимать: придет время, сим запросится.
И не ошибся. Учитель вступил в партию зимой тридцатого года, и причиной тому, даже не причиной, скорее последним толчком, опять-таки был Пробатов.
Зима выдалась тревожная – чуть не каждую ночь озаряли деревню пожары. Пробатов к тому времени уже был женат, имел двоих детей, и жена, каждый раз провожая его на очередное собрание, не чаяла дождаться домой. Она закрывала дверь на толстые крючки, прикручивала проволокой дверную скобу к железному лому, плотно занавешивала окна и, прикрыв детей одеялом, положив рядом с кро-
ватью топор, просиживала около них ночи напролет. Под утро Иван возвращался из очередного похода по дворам, где шли поиски зарытого в ямы хлеба, и, поспав немного, снова отправлялся «ворошить контру».
Один из таких вечеров чуть не стоил ему жизни. Он выступал в Народном доме, в здании бывшего волостного правления. Он не боялся злобных выкриков против «ком-мунии»,– никто не мог сбить его никакими словами! – но в тот вечер он чувствовал странную тревогу: будто дул откуда-то сквознячок и сковывал спину. Иван говорил, не выказывая своего беспокойства, старательно шаря глазами по сумеречным углам, где возникал подозрительный шум. Договорить он не успел – грохнул выстрел, и висевшая над головами людей большая лампа брызнула стеклом и керосином. Поднялся дикий визг, рев я гвалт. Несколько бандитов бросились к сцене, но Пробатов опередил их – ударом сапога вышиб раму и, изрезав в кровь руки, вырвался в ночную темь. Он долго плутал по переулкам, пока, сбив своих преследователей со следа, не очутился в детдомовском огороде. Пробатов постучал в окно флигелька, и Алексей Макарович впустил его. Через несколько минут в дверь забарабанили кулаками. Учитель вышел в сени и закричал истошно:
– Что это за пьянчуги ломятся к детям? Вон отсюда! За дверью опешили, потом один сказал:
– Чего орешь-то? У тебя Иван Пробатов?
– Нужны вы мне со своим Пробатовым! Идите к черту и не мешайте мне спать! У меня самого целый колхоз на шее!
За дверью пошептались, но, уходя, бандиты предупредили:
– Смотри, Макарыч! Хоть ты и беспартейпый, но мы с тобой в жмурки играть не будем, ежели что...
После той памятной ночи учитель сказал Пробатову:
– Твоя правда, Иван Фомич... Мне нужно быть в партии! Раз враги так лютуют против нее – значит, в ней вся сила, весь корень...
С тех пор их жизни пошли несхожими путями, у каждого по-своему: Пробатов вскоре поступил на рабфак, потом работал и снова учился, партия перебрасывала его с одного важного участка па другой, а Бахолдип, связавший свою судьбу с детдомовцами, оставался все время в Прире-ченском районе...
Пробатов взял забытую Дарьей Семеновной маленькую кривую кочергу, пошуровал в печке, взвихривая облачко
трескучих искр. Подбросив пару полешек, он закрыл диерцу, приставил к ней кочергу. Загудело пламя, и сквозь круглые отверстия в дверце упали на пол золотые шпаки.
– Знаешь, я сейчас думал о том, как мы с тобой увиделись в первый раз, ты помнишь? – нарушая долгое молчание, сказал Пробатов.– Удивительное дело! Иногда мне кажется, что ничего этого со мной не было и про все это я или слышал от кого-то, или вычитал в книгах... И что особенно поразительно – столько прожито и пережито, словно не одна уже жизнь позади, а живу по-прежнему с таким чувством, будто самое главное, что я должен сделать, еще впереди и настоящая жизнь вроде и не начиналась! У тебя когда-нибудь бывает такое?
Старик ответил не сразу. Пробатову даже стало казаться, что Алексей Макарович задремал, но суховатый строгий голос товарища заставил его насторожиться.
Когда душа продолжает расти, всегда думается, что иго впереди. Совсем недавно я тоже строил большие планы – вот, мол, теперь только и поработать, когда больше доверим во всем стило, а ног слег, и во мне как-то все оборвалось... Видно, выдохся, и можно подводить, как говорят, черту...
Пробатов поднялся со скамеечки, подошел к кровати, сел па край ее.
– Послушай, это на тебя не похоже! – Он нашел горячую руку Бахолдина, словно это прикосновение могло помочь ему убедить друга.– От кого угодно я мог ждать безвольную чепуху, ты извини меня за некоторую резкость и грубость, но только не от тебя!
– А ты не возмущайся,– все так же угнетающе сухо и тихо проговорил Алексей Макарович.– Мы привыкли смотреть правде в глаза... А правда такая – я скоро умру...
– Нет! Нет! – почти вскрикнул Пробатов, стискивая руку старика и с ужасом чувствуя, что верит тому, о чем говорит Бахолдин, хотя внутренне всей душой должен был сопротивляться этому.– Ты выбрось эту чушь из головы! Мы тебя вылечим! Если нужно, повезем в Москву, К лучшим специалистам...
– В Москве люди тоже умирают,– сказал Алексей Макарович, и в голосе его звучала не легкая насмешка над наивностью друга, а какая-то мрачная отрешенность.– Зачем нам обманывать самих себя? Ты же знаешь, у меня был инфаркт, и я еле выкарабкался. В общем, не будем об
этом!.. И, по совести говоря... Когда вот так уходят от тебя силы и ты не можешь двинуть ни рукой, ни ногой, когда от слабости иногда не можешь даже думать – ничего ясного, один туман в голове,– то в конце концов все становится безразличным...
Пробатов смотрел на лицо Бахолдина, темневшее на белой подушке, и слушал его со все возрастающим волнением и тревогой. Никогда еще, может быть, за всю свою жизнь он не ощущал себя таким беспомощным, бессильным. Он сталкивался в последние годы с тяжелыми, трагическими положениями, но его вмешательство почти всегда давало ощутимые результаты. Ответственные посты, которые он занимал, привили уверенность, что ему подвластно многое, и не потому, что он наделен какими-то необычными правами или сверхъестественными способностями, волей и характером, а потому, что облечен высочайшим доверием партии и действует от ее имени, ее силой, ее авторитетом. Он мог направить на спасение гибнущего урожая тысячи людей и машин, если бы этого требовали обстоятельства, поднять на ноги весь город, всю область.
А вот сейчас он был до противной тошноты немощен и бессилен, хотя дело шло о жизни одного из самых дорогих ему людей.
Отблески пламени от топившейся печки, отражаясь на белом потолке, на кафеле, будто рассеивали в сумраке комнаты красноватую пыль, и эта печальная мгла рождала ощущение еще большей безнадежности.
«Как это дико, что ему понадобилось смертельно заболеть, чтобы я бросил все дела и приехал сюда! – думал Пробатов, чувствуя, что веки его теплеют.– Собрания, совещания, активы, нужные и ненужные, захлестывающие нас речи, иногда совершенно бессодержательные, пожирающие наше время, и дела, дела... И мы так крутимся в этом водовороте, что забываем выбрать час, чтобы навестить близкого человека. Неужели нас подхватывает и гонит так стремительный бег нашей эпохи – беспокойной, нетерпеливой, на долю которой выпало сделать как можно больше, пусть не до конца хорошо, но скорее, иначе мы что-то упустим и потомки по простят нам этого промедления...»
– Ты не верь, что мне все равно, я это так... просто взвыл от одиночества! – Бахолдин передохнул, словно собираясь с силами, в голосе его прорвалась взволнованная, надсадная хрипотца.– Я ужасно хочу жить, работать именно теперь, когда наступили такие перемены во всем,
когда, кажется, я только начал понимать, что делал хорошо и что плохо, и все открылось мне...
– Если бы каждый сумел сделать в жизни то, что Ты!..– Пробатов отпустил руку товарища и порывистю встал, как бы освобождаясь наконец от того мрачного, что все время тяготило его.
– А иногда меня мучает другое.– Алексей Макарович дышал тяжело, с присвистом.– Может быть, я жил не так, как надо было... Нет, ты послушай,– замотал он головой, видя, что Пробатов выражает крайнее нетерпение.– Ты Поставь себя на мое место – я ведь тут работал почти всю жизнь... А сколько в нашем районе еще слабых колхозов, как еще трудно живут некоторые люди... Разве нет моей вины в том? Не пойми меня так– вот, мол, старина расклеился и стал каяться в своих грехах, заботиться о спасении души... Нет, я всегда считал себя солдатом партии, и даже в то минуты, когда я начинал думать, что в сельском хозяйстве творится что-то неладное, я верил, застав-лил себя наконец верить, что, очевидно, такое положение диктуется какими-то более высокими причинами, О которых мне неизвестно... А теперь я вижу, что напрасно молчал!.. Нельзя жить бездумным исполнителем, если хочешь быть настоящим коммунистом...
– Да, это тяжелый и горький упрек.– Пробатов сделал несколько шагов по комнате, но сразу наткнулся на какой-то острый угол и остановился.– Я тебя хороню понимаю.... Вот сегодня утром я встретил одного знакомого мужика, ты его, наверное, знаешь, Корнея Яранцева...
– Ну как же! Я даже помню, как он уехал отсюда... Я замотался с разными делами и как-то не уследил за ним, хотя мне рассказывали, что он приходил ко мне в райисполком... А потом слышу – исчез! Я тогда как больной ходил, честное слово! И дело не только в нем, ведь и кроме него бежали люди из деревни... По о таких, как Яран-п,еп, Я думал всегда как о своей опоре..
Теперь это все в прошлом,– не выдержав, снова прервал его Пробатов.– А нам нужно думать о настоящем! И главное – все делать для того, чтобы такие, как Корней, вернулись обратно. Сколько у нас в деревнях еще заколоченных изб!
– Вот это-то не дает мне покоя... Лежишь иной раз тут один, темень, собаки где-то лают, и сосет тебя, сосет одна мысль за другой... Если, мол, ты не сумел создать людям хорошую жизнь – а они ведь доверяли тебе, ждали, что
сможешь,– то, может, ты вообще ни на что не годишься. До того муторно станет, хоть волком вой...
Он пошарил руками по груди, Пробатов растерянно наклонился к нему.
– Тебе плохо?
– Ничего.– Старик задыхался и с трудом выдавливал слова. – Тут где-то капли...
– Сейчас, сейчас.– Пробатов заторопился, опрокинул что-то на столике.– Ты меня прости, что я растревожил тебя,– черт знает, что за характер!
Свалив на пол какие-то книги, он наконец догадался зажечь свет и нажал кнопку настольной лампы. Темно-зеленый абажур отбросил густую тень на потолок, а столик облил ярким светом. Найдя нужный пузырек, Пробатов, не оборачиваясь, спросил:
– Сколько?
– Двадцать...
Держа над краем чистого стакана чуть вздрагивающий в руках пузырек, он отшептал положенное число капель, долил из графина немного воды и обернулся к Алексею Макаровичу. Сумрак утяжелял лицо Бахолдина, подчеркивал глубокий провал глазниц, ввалившиеся щеки и дряблый мешочек под подбородком. Свет словно смыл все тени и темные пятна, напоил влажным блеском глаза, окрасил все лицо легким, болезненно неровным румянцем.
Полузакрыв глаза, Алексей Макарович медленными глотками выпил лекарство и с минуту лежал молча, не сводя пристального взгляда с Пробатова.
– Что ж не ругаешь меня? Или считаешь, что я просто хлюпик и неврастеник и поэтому ударился во всякую ересь?
– Я не считаю это ересью, по я не могу согласиться с тобой, когда ты чуть ли не отказываешь себе в праве на смысл в своей жизни.
Свет, разделивший комнату на два пласта – мертвенно-зеленый, лежавший наверху, и теплый, все согревающий, внизу, – позволял Пробатову доввльно легко лавировать среди вещей. Он проложил себе дорожку от окна до двери и свободно вышагивал, давая полную волю своему темпераменту.
– Да, я согласен с тобой, многое еще идет у нас не так, как бы нам хотелось,– покачивая в такт шагам головою, говорил он.– И желание решить все проблемы и трудности сразу, одним махом, тоже вполне понятно и даже закономерно, но, к сожалению, нереально... У нас встре-
чаются и всякие изъяны, и недостатки, но ведь было бы неестественио, если бы их не было. Мы не одно десятилетие прорубали путь для других... Но разве все эти годы ТЫ по был счастлив и горд за свою страну, за свой великий народ? Ты подумай только, из какой вековой тьмы и нищеты мы вытащили страну, и она теперь стоит на виду у всего мира, и ничто в этом мире уже не может решиться без нее! Или этого тебе мало, чтобы ты знал, что жил и работал не зря? И если хочешь знать, в этом есть и ты, и я, и тот еще скудно живущий колхозник, перед которым мы 0 тобой в долгу!
Он забыл, что находится в комнате больного, размахивал руками, говорил, все более воодушевляясь, раскатисто-громко. Поймав лихорадочный взгляд притихшего Алексея Макаровича, он наконец остановился и смущенно улыбнулся.
– Оглушил я тебя совсем, старина?
– Спасибо тебе,– тихо поблагодарил Бахолдин, и Пробатов увидел в глазах его остро блеснувшие на свету слезы.– Спасибо, что навестил, что так хорошо разбередил
душу...
Голос Алексея Макаровича окреп, звучал мягче, в нем исчезла надтреснутость, но в глазах еще долго стояли крупные, дрожавшие у век слезы.
Скоро Пробатов, пообещав прислать известного в области профессора, распрощался, н Бахолдин остался один.
Машина развернулась, бросив в окна резкий свет фар, захрустела под колесами скованная заморозком грязь, и скоро стало так тихо, что было слышно, как по-щенячьи поскуливает в поддувале воздух.
Ксения догнала отца за деревней, около перелеска. Корней устало и равнодушно месил грязь – далекий, суровый, полный нарочитого безразличия к тому, что она идет рядом. Он ни разу не взглянул на нее, ни о чем не спросил, но весь вид его и даже сутуло горбившаяся спина выражали недоброе отношение к ней. Ксении хотелось как-то успокоить отца, раздосадованного и взволнованного встречей с секретарем обкома, и, не вызывая в нем нового взрыва негодования, убедить в том,
что в разговоре с Пробатовым он был не прав – разве можно все сводить к своим личным обидам и неудачам, как бы они ни были тяжелы?
Мокрый, продрогший на ветру перелесок проглядывался насквозь; редкие листья зябко дрожали на оголенных ветках; вокруг стоял неумолчный шорох капель, частым дождем сыпавшихся на вороха опавшей листвы.
За перелеском в осенней туманной испарине тянулись черные поля поднятой зяби, ветер нес в лицо серую морось.
– Ты какой-то злой стал, отец,– не вынеся наконец тягостно-отчужденного молчания, заговорила Ксения.– Ну зачем ты так позорил меня перед Пробатовым?
Корней медленно обернулся, взгляд его будто заволокло дымкой – он возвращался мыслями откуда-то издалека.
– А ты бы лучше помолчала и не встревала в спор,– с хмурой непримиримостью ответил он.– Думаешь, людям по душе, что ты каждую щель замазывала?
– Ничего я не замазывала! – Ксения старалась говорить как можно сдержаннее и холоднее.– Ты забыл, что я инструктор райкома и что я не имею права допускать, чтобы наш дорогой родственничек сбил всех с толку!.. Я лучше тебя представляю, что сейчас делается в колхозе.
– Дети – они завсегда считают, что живут умнее отца с матерью,– угрюмо отозвался Корней.– Тебе хочется, чтобы я по-твоему и жил и думал, а мне покуда своего ума хватает. А ты вот – не бери только в обиду – пока чужим живешь!.. И по мне, твоя жизнь как бумажка чистая – что хочешь, то и малюй на ней.