Текст книги "Войди в каждый дом (книга 1)"
Автор книги: Елизар Мальцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
Он явно терял свою недавнюю самоуверенность и чем-то напоминал человека, которому приходится плавать там, где вода доходит только до колен.
«Важно, чтобы кто-нибудь начал,—думала Ксения.– А там раскачаются, разойдутся».
Она не раз бывала па собраниях, которые разворачивались вот так же трудно. Нужно было проявить немалые усилия, чтобы сдвинуть их с мертвой точки, задеть интересы людей, вызвать на разговор. Однако сегодня время раскачки непростительно затягивалось, и Ксению уже начала пугать таившаяся в зале немая сила.
«Что же это такое? – лихорадочно соображала она, пытаясь найти объяснение тому безразличию, которое охватило всех.– Не может быть, чтобы они, все как один, стеснялись или робели, они же знают друг друга. Да и разве что-нибудь остановит человека, если ему есть что сказать? Нет, тут что-то другое! Неужели Дымшаков прав и они на самом доле кого-то боятся? Но кого?»
Она осмотрела президиум и остановила свой взгляд на Никите Ворожневе. Почему этот-то молчит? Ведь он горой стоит за председателя, даже его родственник. Или он начнет только в том случае, если кто-нибудь нападет на Лузгана?
«А что, если вдруг вообще никто не станет говорить? – с ужасом подумала Ксения.– Тогда действительно получится ерунда – люди собрались, а собрания не было. Ни один колхозник не выступил, не оценил ни работу правления, ни председателя».
Ксения попросила слова и поднялась.
– Я не понимаю, товарищи, вашей пассивности! В чем дело? Неужели ваши дела идут так прекрасно, что и разговаривать не о чем? Ведь не часто вы подводите годовые итоги и решаете, как вам жить и работать дальше!
Слушали ее внимательно, ей казалось, что она говорит горячо, убедительно, но, когда она кончила, зал ответил негромким, нарочитым покашливанием, словно людям было неловко за ее поведение. А затем снова все затянула прежняя зыбкая, обманная, как трясина, тишина. Цапкин уже не улыбался. Так и не сумев никого уговорить, он на-
конец не выдержал, вышел к трибуне, облокотился на нее и заговорил высоким, странно изменившимся голосом:
– Мировая обстановка, товарищи, на сегодняшний день дает себя знать, и тот, у кого в этой области имеется недопонимание вопроса, должон понять, что лагерь империализма не дремлет, хотя и трещит по всем швам!..
«Боже мой! – краснея от неловкости и стыда, думала Ксения.– Что он говорит? При чем тут мировая обстановка? И откуда он набрался всей этой премудрости?»
Но остановить Ципкипа казалось просто невозможным – будто перед тысячной толпой на площади, выбрасывая вперед руку, он поднимал кулак, как бы угрожая кому-то; сочный, высокого тембра голос его то поднимался над залом, то опускался до завораживающего шепота. Он свободно переходил от одной страны к другой, раскритиковал Организацию Объединенных Наций, в которой Америка до сих пор сколачивала угодное ей большинство, и скоро увел слушателей далеко от будничных артельных хлопот и дел. Так и не сказав ничего о жизни колхоза, он вернулся на свое место под одобрительные хлопки всего зала.
Теперь Ксения была бы рада всему, что могло хоть на какое-нибудь время отсрочить несуразный конец собрания, заполнить эту давящую тишину.
«Но что же делать? Что делать?» – думала она и в этот момент заметила робко вынырнувшую среди голов белую тонкую руку. Цапкин торжественно назвал фамилию какой-то женщины, и Ксения наклонилась к Черка-шиной.
– Кто такая?
– Это Агаша Пономарева... Я вам о ней как-то рассказывала, помните, ее еще по-уличному здесь прозывают – Отрава.
Женщина в белом платке неторопливо пробралась к президиуму, но на трибуну не встала, а остановилась перед столом, окидывая смелыми глазами притихший зал. Крупные оспины не портили ее смуглого обветренного лица, в каждом движении ее чувствовалась естественная свобода и простота, словно она и не стояла на виду у трехсот людей, выжидательно смотревших на нее. Вот она поднесла руку ко рту и двумя пальцами, как бы собирая в горсть губы, вытерла их. Ксения не раз наблюдала это чисто русское движение у матери и других крестьянок. Лицо Агаши, еще темное от летнего загара, резко выделенное белизной платка, дышало здоровьем и силой.
Цапкин предложил ей пройти к трибуне, но она отмахнулась.
– Ничего, я и отсюда скажу – слышней будет! – Голос ее звучал ровно и мягко, с той певучей плавностью, которой отличаются голоса многих сельских женщин.– Перво-наперво у меня слово к Аникею Ермолаевичу! – Она полуобернулась к председателю.– Скажите, как вы по работе меня считаете – справно я тружусь или, может, приневоливать меня приходится?
– Не знаю, как у других, а у меня претензий к тебе иету,– ответил Лузгин.
– Спасибо вам! – Агаша довольно кивнула.– А то я в прошлом году сказала кой-кому поперек, а меня ославили за то, что раза два па поле опоздала. Никита Ворожнев коршуном налетел, чуть не заклевал!
В зале засмеялись, и, словно подбодренная этим смехом, Агаша сказала:
– Когда я опоздала, он страсть как переживал. Будь его воля – кулаки бы в ход пустил. А что его баба второй год в поле глаз не кажет, ему горя мало! А она, милка, уж так растолстела, что в дверь не пролазит. Сзади двум мужикам не обнять, а одному уж и не берись – рук не хватит!
По залу, то стихая, то нарастая, катились волны смеха, но Агаша стояла без улыбки, сурово и непреклонно сжав губы.
«Вот не побоялась же она никого!—обрадованно думала Ксения.– Значит, Егор, как всегда, все преувеличил».
Она оглянулась на Дымшакова. Лицо его по-прежнему было непроницаемо, темно, как чугун, только неподвижные глаза будто ожиля немного, потеплели.
– А у Аникея нашего жена тоже больная и по болезни в колхозном ларьке на базаре сидит все лето,– продолжала Агаша, когда в зале стихло.– Кто за ней считает, может, она половину денег себе кладет?
– А ты бы, вместо того чтобы языком трепать, на фактах доказала! – крикнул весь багровый от злости Ворожнев,– Отрава, она отрава и есть!
– Не стесняйся, Никита, ты меня и не так еще костерил! – сдержанно ответила Агаша.– Я с Серафимой ездила как-то разок на рынок, насмотрелась – чуть не вырвало. Раньше про таких говорили, что за копейку воздух в церкви испортит. А Ефим Тырцев в ревкомиссии у нас ходит, какой резон ему с председателем ссору заводить?
У него у самого рыльце в пушку – его жена дома день-деньской отсиживается, словно на откорм ее держат!
Ксения не узнавала сидевших в зале людей – сковы-вавшее их оцепенение исчезло, они отвечали на каждое замечание Лгаши взрывом смеха, по рядам шел клокочущий гул, и, словно мод сильными порывами ветра, зал, как выколосившаясь рожь, то клонился и одну сторону, то вновь выпрямился, чтобы через минуту качнуться в другую,
Я, конечно, знаю – даром мне это не пройдет. Меня за мой язык не ныне завтра притянут и прижмут,– тихо, но упорно говорила Агаша.– Но и молчать больше невмоготу! Да и кого нам бояться в своем родном доме?
Что-то в ее манере держаться и говорить напоминало Дымшакова, но у нее была своя удаль, своя сила насмешки, и если вначале Ксения обрадовалась ее выступлению как разрядке, то теперь с тревогой прислушивалась к каждому ее слову.
– Нам, вдовам горьким, одна мука! —Агаша передохнула и, обведя разгоряченным взглядом весь президиум, досказала: – Мы на своем горбу весь колхоз тащим, а Аникей к нам относится хуже, чем к скоту. Слова хорошего не слышим ни от него, ни от бригадира, только и знают лаяться! За лошадью придешь – наплачешься, пока выклянчишь. За соломой на крышу – шкуру сдерут. А что мы – проклятые, что ли? Не хотим по-людски жить?
Стыла, как тонкий, готовый рухнуть ледок, тишина.
– А почему никто в районе за нас не заступится? Почему никто не даст по ноздрям тем, кто нас за людей не считает? – гневно спрашивала женщина.– Да потому, что сами мы молчим и дали жуликам в нашем колхозе полную полю-волюшку! Не грызи меня, Ворожнев, глазами – подавишься!
Зал вскрылся, как дождавшаяся своего срока река в половодье.
– Ве-ер-на-а!
– Дома себе под железо отгрохали!
– Одни бабы робят, а мужики все в начальниках ходят, ручки в брючки – и посвистывают!
У них одна ласка – мат или штраф!
Зато перед районом они завсегда хорошие! Набили руку!
– Мастера глаза замазать и пыль пустить. На три яйца сядут, а говорят, что девять цыплят вывели...
– А пас одними посулами кормят! Три года сено обещают, и все обман!
Бросив писать протокол, вскочил среди гвалта и криков Сыроваткин – взъерошенный, рыжий, сам что-то орал до хрипоты, но его обозвали холуем и не стали слушать.
– Это оскорбление личности! – визжал кладовщик.
– Личность ты давно потерял! – неслось ему в ответ.– Одна морда осталась, и та мало битая!
Ксения несколько раз вставала, пытаясь унять разбушевавшийся зал, но голос ее, как щепку, относило клокочущим водоворотом. Она в отчаянии переводила взгляд с одного члена президиума на другого, моля о помощи, но чувствовала, что все растеряны не меньше и не знают, что делать. Только Егор Дымшаков, по-видимому, ничему не удивлялся. От его безучастности не осталось и следа, он был весь как па пружинах, вместе со всеми, не сдерживаясь, хохотал, запрокидывая голову, скаля белые зубы. Ксения поймала себя на том, что даже завидует той естественности и свободе, с какой ведет себя Дымшаков. Ее подхлестывала тревожная, мятущаяся мысль: «Но если народ против Лузгана, то что же делаю я, а вместе со мной и коммунисты колхоза? Должны ли мы пойти наперекор всем и во что бы то ни стало отстаивать старого председателя или в новой обстановке нужно поступать как-то иначе?»
Напрасно Прохор Цапкин тряс колокольчиком, булькающий звук его, как комариный писк, тонул в буреломе голосов и шума. Казалось, не было силы, способной привести людей в спокойное состояние. Но вот Ксения увидела, как поднял руку Дымшаков, и зал сразу подчинился этому простому, почти незаметному движению и стих.
– Я долго говорить не буду,– тихо сказал Егор и поднялся за столом, щурясь, как бы прицеливаясь.– Тут дело ясней ясного. Но все ж забывать нам не след, что и гнилой пень годами в земле сидит, потому что глубокие корешки пустил. То; о чем мы кричим, – это все снаружи, сверху, всем видать, а надо рыть до последнего корешка, чтоб и трухи не оставалось.
Он помолчал, отыскивая кого-то глазами в зале.
– А что наш пень крепко загнил – это я вам сейчас на примере покажу. Для начала я у всех, кто тут сидит, спрошу вот о чем – получал ли кто прошлой осенью солому на крышу или нынче весной для подстилки скотине?
– Не-ет! Скорее у курицы молока выпросишь! – отозвались из разных концов зала.
– Курица дура! – посмеиваясь, сказал Егор.– Она все больше от себя гребет, а наши радетели знай под себя, да так, что иной раз ни себе, ни людям ничего не достается! Бригадир тракторной бригады Молодцов случайно по здесь?
– Здесь! Бои степу подпирает!
– У моим к нему попрос – Егор подождал, пока бригадир выступит ни угла на свет.– Скажи, Алексей, перед народом – весной, когда пахать начали, много соломы было на пиле?
И но считал,– став сразу кирпично-красным, ответил Молодцов.– Но порядочно...
– Куда она делась?
– Сожгли, куда же ее,– словно не чувствуя расставленной ловушки и с охотой влезая в нее, сказал бригадир.– Она нам пахать мешала...
Собрание угрожающе загудело, но Дымшаков снова одним взмахом руки остановил шум.
– Значит, скорее ее можно было сжечь, чем людям раздать?
– А ты что за такой прокурор, чтобы всех пытать? – вскинулся Никита Ворожнев.– Кто тебе дал такое право?
Егор рассмеялся.
– Не торопись, Ворожнев, от прокурора тебе все одно по уйти. А пока расскажи, лучше народу, как ты с Молодцовым по приказу Аникея копны жег.
– Траву я жег, а не солому!
– Это когда же ты траву от соломы разучился отличать, а? Напомни ему, Молодцов! Ты. это делал, потому что считаешь – твоя хата с краю, лишь бы поскорее вспахать, и с рук, долой. А Ворожнев-то знал, что он нашу нужду ногами топчет. Отвечай: было так или нет?
– А что мне прятаться! – угрюмо отозвался Молодцов.– Что мне велели, то я и делал...
– А если б завтра тебе велели свой дом со всех углов поджечь? – крикнул кто-то из задних рядов.
– Не один я солому жег...– упавшим голосом оправдывался Молодцов.– Спервоначалу Никита под все копны петуха пустил... А я уж потом... Чтоб, значит, побыстрей горело,..
Стоголосо взревело собрание, все повскакивали с мест, кто-то стучал ногами, кто-то свистел, заложив пальцы в рот, и неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы за столом президиума, не прося слова, молча не поднялась бы Екатерина Черкашина. Упираясь кулаками в стол, грозно
насупившись, она стояла и до тех пор смотрела в зал, пока все не начали постепенно затихать.
«Неужели все погубит какая-то солома? – растерянно недоумевала Ксения.– Да и что можно сделать, если Луз-гин настроил против себя всех? Спасет ли его теперь своим авторитетом даже председатель сельского Совета, хотя ее и очень уважают? Да, нелегкую берет она на себя задачу!»
– Я думаю,– тихо и раздельно проговорила Черка-шина, и голос ее дрогнул, словно от нерешительности.– Я думаю, что Лузгин давно изжил себя как руководитель, изжил себя как коммунист и даже как человек...
«Да что они все —с ума посходили?» – глядя на взволнованное, полное отчаянной смелости лицо женщины, подумала Ксения, замирая от предчувствия чего-то еще более недоброго и страшного, чем она только что слышала.
– Что он со своими дружками руки загребущие запускал в артельный карман и ни с кем не считался – это лишь одна беда. А еще худшая беда, что он весь колхоз наш губит, под корень режет...
– Ты словами-то зря не кидалась бы, товарищ Черкашина! – посоветовал ей из рядов бухгалтер Шалымов.– Так ведь можно что угодно о человеке сказать... Правда – она фактики любит!
– Видишь ли, товарищ бухгалтер,– в тон ему спокойно и ровно ответила председатель Совета.– Если вас копнуть, то и факты найдутся. Но иной раз есть и такие подлые дела, что их документами не докажешь. А Лузгин плох тем, что колхоз в свою вотчину превратил, души людские разлагает, веру в колхоз убивает...
«О чем она говорит? И почему она не сказала этого вчера на бюро?» – опустив голову и ни на кого уже не глядя, подавленно думала Ксения.
– Могут спросить: а где ты, мол, раньше была? – как приговор звучал голос Черкашиной.– Что ж, прятаться не буду – скажу как есть. Лузгина ведь за что всегда ценили в районе? За то, что он слово держал, всегда первым о выполнении плана докладывал! А чего начальству еще требовать, если все планы выполняются? Ну и я тоже так тогда считала и уважение к нему имела, когда видела, что он об интересах государства в первую очередь болеет... А когда мы ему позволили все решать одному и он взял над всеми власть, тут он стал изнутри загнивать. Тогда уж и побаиваться его стали... Ну, а время не такое было, как нынче,—скажешь, да оглянешься! Пойди про-
тип Лузгииа, тебе и пришьют, что ты против государства выступаешь... А теперь, когда сама партия призвала, чтобы мы с такими людьми полный расчет произвели, довольно нам с ними нянчиться!
В зале было так тихо, словно все вдруг покинули его. В грохоте аплодисментов, что обрушились разом, не сразу наметили, как потянулись ввеерх смуглая рука доярки Гне-вышевой, И так как никто не обращал на нее внимания, Гневышева сама стала пробираться к трибуне, и в зале повисла мгновенная тишина.
Ксении было невдомек, почему появление на трибуне Гневышевой заставило всех сразу насторожиться и замолчать. Никто не помнил, чтобы она вообще когда-нибудь выступала на народе, за исключением тех редких торжественных моментов, когда ее приглашали в район для вручения очередной премии. Получив отрез на платье или костюм, она обычно тихо произносила: «Спасибо»,– кланялась почти в пояс, стоя лицом к залу, и, пунцовая от смущения, поскорее садилась па свое место. О ней пошла добрая слава – ещо в то годы, когда се Степан председа-тельствовал здесь, Авдотья не гнушалась никакой работой, трудилась наравне со всеми в полеводческой бригаде, затем на форме. После того как муж ее был осужден и пропал без вести, она чуть не с год ходила почерневшая и тихая. Горе сделало ее еще более замкнутой и скупой на улыбку и веселье, все силы теперь она отдавала работе и детям, которые тоже росли скромные, сдержанные, точно запятнанные той тенью, что когда-то легла на их отца.
– Хочу снять камень с души,– сипло выдохнула Авдотья и облизала пересохшие губы.– А там уж будь что будет...
«Как же я вчера ничего не поняла, ни в чем не разобралась? – думала Ксения, чувствуя себя затерянной и одинокой в этом дышащем одним дыханием зале.– Выходит, Я зря оттолкнула Дымшакова?»
– Вы только не торопите меня и не перебивайте, у меня и так голова кругом идет,– попросила Авдотья и немного помолчала, как бы собираясь с мыслями.– Ну вот... Раньше как было? Хожу за телками, за каждый отел переживаю, ночи не сплю... А как отелятся, беру всю группу па себя и начинаю доить, раздаивать помаленьку, приучать коров к себе. Все повадки их знаешь, к характеру приноравливаешься.., Что надоишь – все тебе в счет идет, мало ли, много ли – никто не отберет, что мои руки сделали...
Она говорила негромко, внешне как будто даже не волнуясь, но руки выдавали ее – они то беспокойно обшаривали трибуну, за которой она стояла, то тянулись к наброшенной на плечи серой клетчатой шали и теребили, комкали ее кисти, то вдруг крест-накрест ложились на грудь, словно ей нечем было дышать.
– А нынче одна срамота, а не работа! – В голосе ее прорвались нотки возмущения и обиды.– Ну никакого моего терпения больше нету!.. Что ведь удумали – сквозь землю надо провалиться!.. В мою группу к моим восьмерым коровам – я уж, все знают, который год их дою – приладили трех первотелок. Телки неплохие и молока дают не меньше, чем старые мои коровы, но их почему-то не велено за коров принимать...
– И чего ты.народ с толку сбиваешь, Авдотья Ники-форовна? – не выдержав, вскинулся над столом Никита Ворожнев.– Что ты, дитя малое, что ли? Не ведаешь, какой на это порядок есть? Походят в телках, сколь им положено, а потом их в коровы переведут. И чего ты тут размазываешь, к чему – непонятно даже!..
– Ты фермой заведуешь, где ж тебе понять! – не испугавшись наскока, ответила доярка.– Если так, то чего ж ты моих телок с самой весны, с февраля самого, как они отелились, в коровы не определяешь? Молчишь. Так я тебе скажу – для того и идешь на обман, чтоб себе вывеску красивую иметь. Ведь молоко от первотелок вы на восьмерых коров пишете!.. И заместо двенадцати килограммов, как есть по правде,– по районной газете я по целому пуду надаиваю от каждой моей буренки!..
По залу снова загулял раскатистый смех, то дробясь на звонкие голоса, то переходя в густой басовый ропот.
– Кого мажешь-то? Кого? – взвизгнул вдруг Аникей и забарабанил тупыми короткими пальцами до столу.– Не надейся, что от твоей грязи на нас брызги полетят! А если какой ошметок и попадет – у нас есть чем утереться! Или, может, ты скажешь, что мы работали для вывески, а ты сном-духом ничего не ведала, одной пустышкой питалась? А кто деньги за высокие надои получал? Или ты брезговала ими, обратно в колхозную кассу сдавала? Не жгут они тебе руки-то?
– Жгут, Аникей Ермолаевич! – стонуще, почти со всхлипом выговорила Авдотья и рванула со своих плеч шаль, точно она давила ее.– Ох как жгут! Сроду бы я и вашу дополнительную оплату не брала, и подарки ваши не получала!.. Надену вот на себя платье, что в премию
мне колхоз дал, и моченьки моей нет. За обман ведь оно подаренное! Ворованное! На кусочки бы изорвала, не то что!..
– Ты все же думай, что твой язык без костей мелет! – Ворожнев опять попытался остановить Гневышеву.– Не забывай, что и твой Степан не за геройство в тюрьму сел, а тебе можно бы и покороче язык высовывать!
Попрание ответило на эти слова новым взрывом возмущении:
– Закрой свое хлебало, Никишка! С кем ты себя рядом ставишь? С кем?
– Вошь ты но сравнению со Степаном! Вошь кусачая!
– Ишь завертелся, как под ним огонь развели! Авдотья потемнела в лице, но переждала шум и тихо досказала:
– Может, вы и одну меня в грязи вываляете,– кто знает!.. Грязи вам не занимать – сами в ней по уши сидите... Я, конечно, скрозь виноватая перед всеми, в чем и каюсь... Но больше я носить этот камень не буду! А ежели ты, Аникей, останешься опять нами командовать, то я тогда совсем уйду из доярок!..
– Хоть завтра уходи, слезы лить не станем! – вынырнул рыжим подсолнухом среди черных голов кладовщик Сыроваткин, но на него так зашикали из передних рядов, что он снова прилип к стулу.
– Я уйду – вам радости тоже не прибавится! – задыхаясь, выкрикнула Авдотья и, покинув трибуну, пошла к двери между расступившимися колхозниками. У самого порога она обернулась, сверкая полными слез глазами.– Окромя ведь того, что вы с первотелок молоко на других коров зачисляли, сколько молока вы на бумаге надоили, сколько на телят да на поросят списали – один Шалымов знает, да сроду не скажет!.. И не одна я из доярок со стыда горю – придет время, и у других совесть закричит!.. А что насчет Степана моего тут сказали, так я мать его детям и от него никогда не отрекалась и не отрекусь ни за 'что, хоть на куски меня режь!.. Для кого он, может, и последний человек, а что до меня – так я лучше его людей не встречала!..
Она шагнула не к выходу, а назад, в самую гущу собрания, вошла, растворилась в народе, как волна, выплеснувшаяся на сухой берег.
Ксения видела, как Авдотье жали руки, трясли за плечи, кричали что-то, словно каждому хотелось дотронуться до нее, согреть улыбкой, взглядом.
«Я должна что-то сделать сейчас! – лихорадочно соображала Ксения.– Я не имею права молчать! Но что мне сказать? Что?»
– У нас тут на собрании присутствует представитель районного комитета партия,– неожиданно услышала она властный голос Егора Дымшакова, и этот голос заставил ее приподняться за столом.– Пусть она после всего, что мы тут слышали, скажет – можно ли такого человека терпеть дальше на посту председателя? Есть ли у райкома свое мнение на этот счет?
«Я не должна ставить под удар авторитет райкома! – сказала себе Ксения и, упираясь сжатыми кулаками в стол, внимательно всмотрелась в насторожившиеся, за-стывшио лица.– Они ждут, что я отзовусь на их желание. И если я скажу им то, что они хотят, я не только спасу престиж райкома, но и сделаю его более авторитетным!»
– Районный комитет партии, товарищи колхозники, не собирается вам навязывать свою волю,– тихо проговорила она, сама не узнавая в душной, гулко бьющей в уши тишине своего измененного волнением голоса.—Мы можем вам порекомендовать того или иного председателя, по последнее слово здесь принадлежит вам, и только вам! Что яге касается лично товарища Лузгина Аникея Ермолаевича, то я должна сознаться, что райкому совершенно не были известны те возмутительные факты, которые вскрылись на сегодняшнем собрании, и я полагаю, что райком сделает из этого выводы и займется серьезной проверкой...
Неожиданно шквально обрушились аплодисменты, по спине Ксении пробежали щекочущие мурашки, и она вдруг почувствовала, что какая-то неведомая ей до сих пор сила словно приподняла ее, наполнила жгучей радостью. Но не успела Ксения досказать то, чего ждали жадно устремленные на нее требовательно горящие глаза, как за ее спиной кто-то закричал со сдавленной хрипотцой, по-дурному, как курица ночью... Ксения испуганно обернулась, еще ничего не понимая, и в ту же минуту увидела, что Аникей Лузгин судорожно скребет руками по столу. Вот он открыл рот, словно собираясь что-то сказать, попытался приподняться и встать, но вместо этого ухватился за край красной скатерти и потащил ее на себя вместе с графином. Не сразу догадались, что ему плохо, и, лишь когда полетел со стола графин и вдребезги раз-силен о каменные плиты, истошно завизжали бабы. У ко-
го-то на руках заплакал грудной ребенок, зашелся в крике. Никто не успел поддержать Лузгина, даже сидевшие рядом с ним, и он, захрипев, вдруг стал медленно сползать со стула и рухнул на пол...
Началась невероятная суматоха, все кричали и не знали, что нужно делать. Нашелся один Никита Ворож-нев. По-медвежьи грубо растолкав и расшвыряв сгрудившихся возле упавшего председателя людей, он перевернул его на спину, приподнял и рванул за ворот рубахи.
– А ну, живо все отсюда! – коротко приказал он.– Да окно раскройте – воздух дайте! Сыроваткин, слетай за медицинской сестрой! Чтоб одна нога здесь, другая там!.. Шалымов, пошли кого-нибудь за подводой или лучше сам беги!..
В луже воды из разбитого графина он смочил носовой платок, положил на лоб Аникею. Увидев стоявшего рядом Дымшакова, поднял на него мутные от злобы глаза:
– Добился своего? Можешь радоваться! Довел человека до смерти! По за него я и тебе жизни по дам... Ты еще за решетку сядешь по закону!..
Не отвечая, Дымшаков пристально смотрел на запрокинутое лицо Лузгина. Оно блестело от пота, но не было бледным, чуть отвалившаяся нижняя мясистая губа открывала плотно стиснутые желтые от табака зубы. Дышал Аникей ровно, как будто глубоко, крепко спал.
Заметив, как тревожно расхаживает по опустевшему клубу Ксения, вскидывая беспрестанно руки к вискам, Егор вдруг потерял интерес к лежащему на полу Лузги-ну и подошел к ней.
– Удивила ты меня сегодня, сродственница! И, не буду скрывать, порадовала,– тихо сказал он, трогая ее за рукав костюма.
– Как вы сейчас можете говорить об этом! – обидчиво ответила Ксения.– Нельзя же быть таким бессердечным! Неужели вы по понимаете, что мы наделали?
– Да перестань ты мятушиться, ничего мы с тобой не сделали,– все тем же настойчивым шепотом успокоил он ее.– Когда жулика ловят с поличным, а он на сердчишко окажется слабоват, то сам я от этого в обморок падать не буду. И тебе не советую. Смерти я Аникею не желаю, но прощать ему его воровские дела из-за того, что он на здоровье хлипок, тоже не собираюсь!..
– Да перестаньте хоть здесь-то, в этой обстановке, говорить так, прошу вас! – Ксения с хрустом ломала пальцы.—Если с ним что случится, я не прощу этого себе!
– Так ты уж лучше сразу кидайся на пол рядышком с ним – может, тебе и зачтется это потом,– жестко, сквозь зубы, выдавил Дымшаков и отошел от нее. Раскисла, ударилась в бабью истерику! А он-то думал, что племянница на самом деле прозрела. Один раз ноднялась на ноги и тут же опять на колени. Попробуй вот положись на таких!
Скоро в клуб вбежал Сыроваткин вместе с запыхавшейся медицинской сестрой. Она ловко, одним движением плеч сбросила надетое внакидку пальто, наклонилась к Аникею и, закатав рукав его рубахи, быстро сделала укол в бледную пухлую руку; Лузгин чуть поморщился от укола, невнятно пробормотал что-то, но в сознание не пришел – по-прежнему лежал с закрытыми глазами.
В дверях показался Шалымов с кнутом в руках, запорошенный пушистым снегом.
– Давай, мужики, которые покрепче! – скомандовал Ворожнев.—Да не хватайте как попало – человека понесем, а не бревно!
Он ничего не сказал взявшемуся помочь Дымшакову, но зато оттеснил плечом щуплого Сыроваткина.
– Ты-то хоть, Пашуня, не лез бы под такую тягу! Не по тебе она. В нем ведь без малого центнер весу будет.
– Ежели бы он мертвый был, тогда другое дело,– охотно пояснил кто-то из мужиков.– А живой он завсегда тяжельше...
– Ну ты, не каркай там! – огрызнулся Никита и махнул рукой.– Берись половчее, ребята!
Но Сыроваткин внял совету Ворожнева– только наполовину. Как только четверо мужчин, осторожно подняв Аникея за плечи и ноги, понесли его к выходу, кладовщик протиснулся между теми, кто шел сзади, и, хотя в том не было никакой нужды, стал поддерживать председателя за сапог.
– Заносите головой к передку! – распорядился Ворожнев.– Шалымов, ты что, не мог помягче настелить? Взаймы взял соломы-то?
– Торопился, недосмотрел,—оправдывался бухгалтер, Наконец Лузгана бережно уложили в широкие розвальни, и Никита сам принял в руки вожжи. Сыпал легкий снежок, около клуба еще толпились и глухо гудели. собравшиеся в кружок колхозники, где-то на другом краю Черемшанки горланили песню, задыхалась на холоде сиплая гармонь.
– Шалымов с Мрыхиным, садитесь в сани, доглядывайте за больным,– сказал Ворожнев.– Я поведу подводу. Прохор, ты тоже пойдешь с нами, поможешь в дом внести.
– А я куда? – с тоскливым заискиванием спросил Сыроваткин.
– Ты? – Никита немного подумал, потом мотнул головой.– Беги что есть духу, упреди Серафиму, а то как бы еще с ней не пришлось возиться...
Ничего не сказав на прощанье стоявшим около саней Дымшакову и Ксении, Ворожнев повернулся к ним спиной и тихо тронул вожжи.
Едва розвальни поравнялись с домом председателя, как из распахнутых настежь освещенных дверей выскочила простоволосая Серафима, чуть не сбила с ног Прохора Цапкина, завыла в голос.
– Да цыть ты! – прикрикнул на нее Ворожнев.– Что ты заголосила, как по покойнику?
Но Серафиму не урезонил его злой окрик, она лезла прямо к лежавшему без памяти мужу, цеплялась за полы тужурки, билась головой о его грудь.
– Да уймите вы ее, окаянную! – выходя из себя, приказал Ворожнев.– Я для чего тебя послал, Пашуня? С одной бабой не можешь сладить? Оглуши ее валерьянкой или еще какой отравой, но чтоб она из меня не тянула тут душу. У меня тоже нервы есть!
Серафиму силой оттащили от подводы, ввели в дом. Когда Аникея внесли в горенку и положили на кровать, она перестала плакать и начала неторопливо стягивать с него сапоги.
– Ну что ж, мужики, вам пора на покой,– отпуская всех, сказал Никита.– Я уж здесь один побуду, подежурю около брательника, пока доктор из района не приедет. Будем надеяться, что все обойдется, организма у него все ж не слабая.
Горенка опустела, и сразу стало слышно, как размеренно, успокаивающе постукивают ходики, поскрипывает ставней ветер.
Попросив Серафиму что-нибудь приготовить на ужин, Никита подошел к висевшему на стене черному ящику телефона и закрутил ручкой.
– Куда это ты надумал звонить, Никита? – услышал он вдруг голос Аникея и, словно обжегшись, выпустил ручку аппарата.
– Ну и напугал ты меня до смерти, брательник! – шумно вздохнув, признался Ворожнев.– Прямо душа ушла в пятки!
– Рано ты ее прячешь так далеко.– В голосе Аникея чувствовалась ласковая усмешка.– Подь сюда, хватит хоронить меня.
Вороягаев присел на край кровати и недоуменно уставился на улыбавшегося и хитро прищурившегося больного.
– Ну как, здорово я учудил? – спросил Аникей.
– Как учудил? – Никита часто заморгал ресницами.– Разве ты по-нарочному падал?
– Нет, поди, по-взаправдашнему! – Аникей хмыкнул в кулак.– Да что я, девка на выданье, чтоб ни с того ни с сего в обморок хлопаться?