Текст книги "Войди в каждый дом (книга 1)"
Автор книги: Елизар Мальцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)
Никто в Черемшанке не верил, что Аникей Лузгин тяжело болен, говорили, что он представляется больным, чтобы вызвать жалость к себе, а одна доярка на ферме так и брякнула: «Болтают, что какой-то мозжечок у него с места сошел! Нельзя ли так сделать, чтобы он на свое место не вертался?»
Прибежавший с улицы Миша сказал, что к дому Яранцевых прошла грузовая машина, и Анисья уже не удерживала детей – они быстро оделись и умчались.
Она набрала полную тушилку крупных красных углей, остальные, помельче, загребла в загнетку, присыпала их золой, и из глубины печи в лицо ей повеяло душным суховеем, как в знойный августовский день. Подождав немного, она бросила горсть муки на серый от золы под и оттого, что мука не вспыхнула сразу огнем, а медленно почернела и задымилась, решила, что пора сажать тесто в печь. Булочки на черных железных противнях хорошо растрону-лись, и, задвинув их в печь, Анисья стала приводить в порядок стол.
Работая, она опять что-то напевала про себя и отвлекалась, только чтобы лишний разок взглянуть в окно. Она уже теряла терпение и сама была готова бежать звать милых гостей в дом, когда заметила тихо бредущую серединой улицы племянницу.
«Ну вот наконец-то!» – Анисья обрадовалась, сбросила грязный передник и хотела принарядиться, но задержалась у подоконника, удивленная какой-то странной походкой Ксении: она шла, точно ничего не видела перед собой.
«Так она и мимо дома может пройти»,– подумала Анисья.
Простоволосая, босая Анисья выскочила на крыльцо, крикнула:
– Ксюш, ты куда?
Племянница остановилась уже напротив чужого плетня, потом словно нехотя повернулась и пошла к калитке.
– Ну что паши, скоро они там? – нетерпеливо спросила Анисья.
Не отвечая, Ксения следом за нею вошла в избу и, не раздеваясь, присела на лавку.
– Да что ты чудная какая, Ксюш! Я тебя спрашиваю, а ты молчишь! – Анисья уже с тревогой всматривалась в бледное и какое-то одеревенелое лицо племянницы.– Егор-то мой там?
– Что? – Ксения глядела на нее, словно не узнавая.– Простите, тетя, я просто задумалась... Я оттуда уже давно...
– Да что с тобой? – Анисья села с нею рядом, положила руку ей на плечо.– Ты не заболела случаем?
– Нет, нет! – Ксения замотала головой.– Вы только никому не говорите, тетя... Я сама не знаю, что со мной... Но мне... даже жить не хочется.
– Да ты с ума сошла, девка! – с жалостной укоризной воскликнула Анисья и обняла племянницу за плечи.
А Ксения вдруг ткнулась ей лицом в колени и заплакала, давясь слезами...
– Будет тебе, будет! – потерянно бормотала Анисья, лаская горячими ладонями ее щеки, гладя по голове.– Вот глупая, вот глупая...
Она ни о чем больше не расспрашивала племянницу, а говорила лишь обычные слова участия, которые вроде и бессильны убедить человека и, однако, по-своему все же успокаивают, снимают первую тяжесть отчаяния.
«Все мы, бабы, видно, такие,– думала Анисья.– Храбримся, строжимся, пока нас за живое не возьмет. Я-то считала, что она и горюшка не знает, и плакать не умеет. Ведь в начальниках ходит, вон как с мужиками спорит, правей правого себя выставляет. И вот на тебе – ревет бабой, как и все мы, грешные. И слезы, поди, такие же соленые, как у всех... Верно, как ни тянись, а от себя не убежишь, не спрячешься!»
Услышав за окном возбужденные голоса и узнав среди общего гвалта зычный голос мужа, Анисья быстро отстранила от себя племянницу.
– Умойся живо, девонька, наши идут!.. Виду не показывай, веселись со всеми, и твою болячку как рукой снимет!
Ксения послушно кинулась к умывальнику, сполоснула холодной водой лицо, раскрыла свою сумочку, припудрилась перед зеркалом.
Сени загудели, от топота затряслись половицы, потом дверь рывком отворилась, и, став па пороге, Дымшаков торжественно возвестил:
– Принимай гостей, хозяйка!
– Ой, Егор!.. Куда же мы всех посадим-то? – Анисья заохала, увидев, что в сенях черным-черно от людей.
– А мы поднатужимся и ее, избу-то, плечами легонько раздвинем! – посмеиваясь, отвечал Дымшаков.– Не бойся, Анисья. Сколь влезут – все наши будут. В крайности, по очереди гостей пропустим!
«Во шальной!» – Анисья не умела сердиться на мужа, а сейчас просто было некогда: за минуту изба была полна людьми. Она-то думала, что все будет по-другому – придут отец, брат, племянники, она всех оглядит, порасспросит обо всем, а тут толком не смогла даже поздороваться с родными: отец, оттесненный нетерпеливыми, разбитными
соседями, и то еле добрался до нее, хотя, похоже, это нисколько его не огорчало, а скорее радовало.
– Здравствуй, доченька!.. Не обессудь, что мы к тебе всем табором, пак цыгане, ввалились...
Они обнялись, по-родственыому расцеловались. В иной обстановке Анисья непременно бы сладостно всплакнула, расчувствовалась, дм и отец бы после долгой разлуки ответно прослезился, но теперь на народе они оба вынуждены были держаться сдержанно и скромно. Анисья не успела ни о чем спросить отца, как Егор уже начал коман-довать.
Разлюбезная женушка!—закричал он, стараясь сипим голосом перекрыть общий шум.—Тащи на стол, что у нас ость! А чего не хватит, соседи принесут!
Анисье казалось, что не только сидеть, но и стоять всем будет негде, по гости скоро так разместились, что даже для нее осталось свободное местечко около Корнея.
– Что ж Пелагеюшку-то сразу не захватил? – прислонясь головой к плечу брата, тихо спросила она.
– Так уж получилось,– ответил Корней.– Враз все не сделаешь... Да и куды мы всей оравой – дом-то разорен!
– У нас бы пожили...
– Мы и так вас потесним вчетвером-то... Когда приведем все в порядок, тогда уж...
Анисья поняла, что Корнея что-то томит, беспокоит, но расспрашивать не стала. Может быть, ему тоже было не по душе, что Егор затеял эту гульбу, но приличие требовало, чтобы он терпеливо сносил все и даже радовался, потому что люди собрались, чтобы приветить его и отметить приезд его семьи.
Сама-то Анисья не скрывала, что безмерно счастлива и довольна, и, когда Егор разлил вино по стаканам, она настолько осмелела, что подхватила свой наполненный до краев стакан и поднялась прежде, чем это успел сделать ее муж.
–Не все тебе, Егор, оглушать всех своим голосом! – посмеиваясь, проговорила она.– Про равноправие шумишь, а в своей семье мне не больно ходу даешь. Неправда, скажешь? Не улыбайся, пожалуйста, ровно ты тут ни при чем. И позволь мне первой слово сказать – моя ведь родня вернулась в свое гнездышко, и сегодня больше мой праздник, чем твой. Дождалась я своих близких и всем рада радешенька – и тятеньке родному, и братцу, и племянникам, и Ксюше. Живите с добром и не уезжайте сро-
ду никогда, чтоб мне слез не лить!.. Ну и чтоб у всех у вас жизнь была хорошая, какой нам всем хочется!..
Но тут голос ее задрожал, и она, уже не стыдясь никого, опустилась на лавку, привалилась к груди брата и заплакала...
Проводив гостей, Корней и Егор долго стояли на крыльце. После выпитого вина и застольных разговоров Дымша-ков был возбужден, без конца дымил махрой, дышал шумно, отрывисто. Старая кожаная тужурка, надетая внакидку, все время сползала с его плеч, и он то и дело вздергивал ее рукой. Корней, как и положено в его возрасте, плотно запахнул пальто, застегнул на все пуговицы, надел шапку. К чему показывать свою удаль и делать вид, что тебе все нипочем?
За рощей садилось солнце, оно сочилось, как алая половинка рассечеппого арбуза, крапило розовыми брызгами сугробы, отсвечивало в слюдяной корочке обледенелого наста. Крутые дымки над заснеженными крышами багряно окрасились и стали похожи на диковинные цветы.
– Ядреную погодку привез ты нам, шурин! – попыхивая цигаркой, заметил Егор.– Полыхает прямо как на картине! Красотища!..
– Моя погода вашу непогодь не разгонит,– вяло отозвался Корней.– Надо же, такую бучу подняли! Правду ты даве сказал, что густую кашу сварили, мне сразу будто и невдомек, о чем это ты... А теперь вижу – на самом деле невпроворот, в рот не полезет.
– Ничего, проголодаешься – любой пище рад будешь,– упрямо и жестко стоял на своем Дымшаков.– Или ты по-прежнему считаешь, что лучше пусть подсасывает от голода, лишь бы тебя самого не трогали?
Тут бы Корнею сдержаться и промолчать – ведь заранее было известно, что зятя ни в чем не переспоришь, но язык оказался сильнее разума.
– Я еще не забыл, Егор, как в прошлый раз ты похвалялся... «Разведу, дескать, под ними огонь, попляшут они у меня!» Вот и развел, только плясать-то тебе самому при-
дется да моей дочери, которую ты в эту музыку втравил. Ну скажи, чего ты добился тем, что Аникея в постель уложил?
– Это мы еще посмотрим, заболел он или дуриком прикидывается. Люди зря болтать не станут. А Аникей – тот кого хоть разыграет. Ему бы в самый раз в театре выступить, а по и председателях ходить. Большой талант, можно сказать, нипочем пропадает!..
– Я за Аникея болеть не собираюсь, он и без моей помощи ни ноги встанет, а нот тебя с Ксенией притянут к ответу – это уж точно. С работы ее уже прогнали, да, мигнет, н еще чего припаяют...
Дымшаков бросил в снег окурок. Тужурка повисла на одном нлече, в полурасстегнутом вороте рубахи открылась его заросшая дремучим волосом грудь. Услышав последние слова шурина, он хотел было рывком скинуть тужурку и остаться в одной рубахе, но Корней строго крикнул:
– Да запахнись ты, Аника-воин! Ишь разгорелась барыня в холодной горнице!..
– Да уж не стану, как ты, дрожжи от страху продавать.– В хрипловатом голосе Егора появилась раздражительная, злая нота.– Ежели будем все вот так рассуждать, тогда Аникей нас одной соплей перешибет. Ну, мы раздуем еще огонек, и тогда уж Лузгину несдобровать!
– Ну и раздувай, если охота,– помолчав немного, тихо проговорил Корней.—Только меня, прошу, в эту свалку не тяни. Я сюда приехал не кулаками размахивать, а пожить в мире да спокое...
– Ловко Аникей тебе рот замазал! – Дымшаков издевательски рассмеялся.– Сунул двух поросят и сделал тебя смирней овечки.
Корней помрачнел и долго молчал, А когда начал говорить, в голосе его зазвучала не столько обида и упрек, сколько тягостное недоумение.
– Ну и натура у тебя, Егор... Не можешь ты, чтобы не укусить, да не просто, а норовишь побольней схватить, а то и с мясом вырвать. Ни стыда у человека, ни совести – один голый резон. И какая ржа тебя ест, не пойму. У меня ничего на ум не идет, еще землю под ногами нетвердо чую, а ты уж мне и цену определил, за которую меня с потрохами можно купить. Надо бы осерчать на тебя, а может, и в морду твою бесстыжую плюнуть, но мне пошто-то жалко тебя...
Дымшаков слушал, понуро опустив голову, не прерывая, словно и впрямь усовестился.
– Не принимай за обиду, шурин,– наконец с трудом разжав губы, попросил он.– Черт его знает, как с языка сорвалось... Помучился бы ты с мое, может, и не то бы еще сотворил!
Видно, нелегко далось ему это признание, но Корней, хотя и был отходчив, сейчас не принял слова Егора на полную веру.
– Ведь у другого сорвется – как комар ужалит, а у тебя – все равно что кирпичом по башке!
Махнув рукой, Корней тихо побрел со двора.
– Куда иге ты? – обеспокоенно крикнул вдогонку Егор.
Корнето пе хотелось отвечать этому задиристому и тяжелому человеку, по у калитки он все же задержался и, словно сжалившись, бросил:
– Пойду дом проведаю...
После прокуренной избы, гвалта, неутихающих споров у Корнея гудела голова, и опять в который раз одолевали, бередили его сомнения...
Давно ли он вот в такой же закатный час, неизвестно чего страшась и волнуясь, бежал к своему заброшенному дому, и тогда даже в мыслях у него не было, что через каких-то два месяца он оставит город и начнет прирастать душой к тому, от чего, казалось, оторвался навсегда... Когда он понял, что не сможет устоять против желания всей семьи, он больше всего беспокоился о том, как трудно будет обновить дом, подыскать всем работу по душе, обеспечить себя Хотя бы средним достатком. Ему и в голову не приходило, что эти заботы и тревоги покажутся зряшными рядом с тем, что происходило в Черемшан-ке. За один день навалилось такое, что не враз и разберешься!
Допустим, он по своей воле не влезет в драку, хватит с него, повоевал в своей жизни, но разве ему удастся удержать от этого сыновей и дочек, если они в общую смуту ввяжутся? А рано или поздно придется и самому стать на чью-то сторону.
Но что бы пи произошло, Корней никому не позволит командовать собой, никто не заставит его делать то, с чем он не будет согласен. А по крайности, станут уж очень приставать,– он никому зарок не давал! – смотается обратно в город, и вся недолга. Он не бычок, чтобы пасти его на привязи. А на заводе в работе никогда не отка-
жут – не в проходной, так в другом месте прилепится, не пропадет. Из ближнего проулка навстречу Корнею вышла целая ватага парней и девушек с гармонистом во главе. Он шагал в черном полушубке нараспашку, в сдвинутой на самую бровь кубанке и, склонив набок голову, безжалостно раздирал цветистые мохи гармони. Прямо перед ним, не сводя с пего влюбленных глаз, выплясывала девушка в фиолетовой плисовой жакетке, била каблучками в снег и пела с отчаянной пронзительностью:
Мой миленок тракторист, Я ему велела: «Запаши мою любовь, Чтоб сердце пе болело...»
«Кому что!» – Корней вздохнул, пропуская мимо себя шумную ватагу. Парни, как и гармонист, шли тоже нараспашку, словно щеголяли своей удалью, и не столько подпевали, сколько невпопад выкрикивали; девушки на таком морозе форсили в туфельках, тонких чулках и, словно боясь озябнуть, неустанно выбивали каблучками дробную чечетку.
«И никакая холера их не берет»,– подумал Корней. Он поймал себя на том, что по какой-то причине сердится на парней и девчат, как будто сам никогда не бродил по улицам, такой же разухабистый и неуемно-веселый. Конечно, он тогда не носил дорогих хромовых сапожек, а топал в лаптях, а когда отец купил ему на базаре грубо сшитые сапоги из яловой кожи, то надевал их только по праздникам, все остальное время сапоги висели на стене, густо смазанные дегтем. Пелагея тоже, хоть и ходила в невестах, не красовалась, как нынешние девушки, в крепдешиновых платьях, а была рада-радешенька простому ситцевому. Старались обходиться непокупным, все делали сами – ткали холст на одежду, выделывали мерлушки, плели лапти. Чтобы купить что-то, копили по денежке. Хлеба и того не всегда хватало до нового урожая; а уж о сахаре и всяких сладостях и говорить нечего – было в диковинку, как гостинец детям. А главное – все были темные, один-дна грамотея на всю Черемшанку.
«А чего ж мы, старые люди, иной раз начинаем хвалиться тем, что раньше было? – ловя себя на каком-то противоречии, думал Корней.– Что хорошего мы в той жизни видели? Да 'ничего! Потому, верно, и видится прежняя жизнь получше, что то была наша моло-
дость, а она всегда кажется краше, чем вся остальная жизнь!»
Для Корнея грамотная пора наступила не тогда, когда он ходил холостым по деревне и горланил под гармонь припевки, а много позже.
Будто озаренный мгновенной и яркой вспышкой огня, увидел Корней тот незабвенный день, когда он привел в Черемшанку со станции первый трактор. Всю машину, как только она вошла в улицу, забросали цветами, зелеными ветками, нарядили, как невесту к свадьбе. Кто-то прицепил на грудь Корнея красный кумачовый бант, воткнул в густой чуб белую ромашку, и, хотя Корней весь пропах керосином и копотью и был чумазый как черт, он сам себе в тот день казался красивым.
Будет умирать – не забудет, как кричали и плакали от радости люди, обнимали друг друга, как седобородые старики сдергивали перед ним шапки и трясли его руки. Толпа валом валила за машиной до самого полевого выгона. Изредка оглядываясь, Корней видел сквозь застилавшие глаза слезы цветистый кашемировый платок жены, своих ребятишек, что ни на шаг не отставали от трактора. Словно не он вел машину через эту ликующую толпу, а сами люди вынесли его на своих плечах к бурьянистому выгону, и Корней задохнулся от расхлестнувшегося перед ним простора.
О, как любил он гул и дрожь этой чудодейственной машины, как радовался своей власти над ней! Когда, опустив лемехи, он тронул ее с места, толпа притихла на мгновение, потом дрогнула, развалилась и вдруг ахнула одной мощной грудью: «Давай! Давай! Жми, Корнеюшка!» Он рывком двинул трактор, распарывая слепящими плугами вековую каменистую залежь, оставляя позади черную сырую волну чернозема...
И вот будто не было вовсе этого счастливого, праздничного дня в его жизни, и он снова брел куда-то наугад, полный неуверенности и томительного ожидания...
Солнце уже село, темные избы по-старушечьи кутались в сумеречные синие платки, мороз крепчал к ночи, пощипывая щеки, снег под валенками поскрипывал звучно, упружисто, как крахмал.
Корней не заметил, как оказался на краю знакомого оврага, и вкопанно остановился, пораженный тем, что в доме его, на другой стороне оврага, горит огонь.
«Что за дьявольщина! – Он протер кулаками глаза, но огонь не пропал.– Что бы это могло значить?»
Обогнув овраг, он заспешил к дому, но у крыльца остановился, услышав голос знакомого печника, видимо подгонявшего своего напарника.
– Ты все же пошевеливался бы, Петяша! Что ты как сонный?
– А кто нас неволит иочыо работать,– сердито забубнил в ответ молодой басок напарника.– Ребята вон песни играют, а мы тут колготись!
– Один вечер горло по подерешь – голосу не лишишься,– насмешливо урезонил печник.– Совесть надо знать... Люди ни на что не посмотрели и с места снялись, хотя в городе им но хуже жилось, а ты себя на несколько часов жалеешь, боишься, что руки отвалятся, если ночь поработаешь...
Корней стоял, потрясенный и тем, что услышал, и тем, что старый печник ради него решился работать ночью. Чем же он замешивает раствор? Кипятком? А не то раствор сразу остынет.
Вспомнив, что по дороге сюда он травил себя ненужными сомнениями и снова был готов смалодушничать, Корней испытал укор совести. Да, было, по-видимому, в приезде его семьи что-то такое, что превышало и шум, поднятый в газете, и стремление Романа показать себя о выгодной стороны перед всеми, что пришлось по душе всем черемшанцам и радовало их. Дело было не в том, что вернулся именно он, Корней Яранцев, ведь у него не имелось никаких особых заслуг перед земляками, они так же открыто и душевно радовались бы и другому, кто распростился бы с городом и возвратился домой. Он был невольным первым вестником доброй погоды, которую все давно ждали!..
Жадно дыша морозной свежестью, Корней пристально вглядывался в раскинувшуюся по обе стороны глубокого оврага улицу Черемшанки, прислушивался к каждому звуку: заржала где-то за деревней лошадь – видно, торопилась к скорому отдыху в теплой конюшне и корму; визжали и разноголосо гомонили ребятишки в овраге – по неутихающим взрывам смеха можно было догадаться, что, летая с крутой горки, они то и дело опрокидываются в снег; а на краю оврага темнела фигура какой-то женщины; строжась и повышая голос, она звала домой сына: «Коль-ка-а-а! Я кому сказала, чтоб сей минут был в избе, а? Вот придет отец, он те шкуру-то спустит, пострел ты этакий!»
«И чего стращает? – улыбаясь, думал Корней,– Если застынет мальчонка, сама же будет и руки ему оттирать, и на печку сунет, чтоб отогрелся!»
Все было отрадно и близко в этом знакомом с детства мире родной Черемшанки – и рассыпанные в сумраке огни, и смех детей в овраге, и полный ласковой тревожности голос матери, и хвойный запах дыма из труб, и даже показавшаяся над заиндевелыми макушками тополей светлая краюха месяца, такого неприметного и вроде ненужного в городе, среди ярких фонарей, и такого желанного и доброго здесь, среди заснеженных крыш и протянувшихся через улицу косых теней...
На душе у Корнея стало так ладно, так хорошо, как не бывало с давних пор.
Целыми днями Лузгин валялся в постелщ изнывая от тоски, безделья и неизвестности. Шла уже третья неделя, как его привезли с собрания, и, несмотря на то что его защищал сам секретарь райкома, Аникей никак не мог обрести былой уверенности. С каждым днем он становился все раздражительнее и злее, выходил из себя из-за любой мелочи и, снедаемый мнительностью, уже не верил никому и ничему, всех подозревая в измене и предательстве. Ему все время казалось, что от него что-то скрывают, и в голову лезла навязчивая мысль, что те, на кого он опирался, давно сговорились за его спиной и подло пожертвовали им ради своего спасения. Тогда наваливалась тяжелая, как удушье, злоба, и он орал на Серафиму, ругал ее последними словами за каждую мелкую оплошность – не так подала ложку, не туда села, не то сказала... и не успокаивался, пока не доводил жену до слез. После ее громкого плача в доме наступала гнетущая тишина. Отойдя, Аникей начинал жалеть Серафиму, упрекал себя за излишнюю жестокость и придирчивость, но сказать об этом жене не решался. Ничего с ней не сделается, с этой ломовой лошадью, она его самого еще переживет на много лет! А бабе без того, чтобы не пореветь, тоже нельзя, на то она и баба!
Под вечер аккуратно, как на службу, являлись Никита и бухгалтер и не спеша докладывали, что произошло в хозяйстве за день – повысились или упали удои, сколько вывезли на поля навоза, спорили, какой определить за год
трудодень, но Аникея, по совести, ничто не трогало и не интересовало. Он лишь жаждал слышать о том, что говорят между собой люди, как относятся к нему. Сочувствуют ли в связи с тяжелой болезнью? Отказались ли от него, отвернулись начисто или надеются, что он еще будет председателем? По Ворожнев и Шалымов ничего не знали об этом, потому что колхозники открыто сторонились их: стоило кому-нибудь из них полниться, и люди обрывали разговор.
Лузгин немного успокоился и даже обрадовался, когда узнал, что райком для проверки его работы назначил комиссию, и расценил это событие по-своему – Коробин хотел окончательно обелить председателя в глазах всех и заодно утвердить и отстоять правильность своей рекомендации. Не для того же райком назначает проверку, чтобы выносить сор из избы! Комиссия пороется в бухгалтерских книгах, снимет остатки в кладовых, осмотрит кое-что в хозяйстве, и тогда можно будет с чистой совестью назначать новое перевыборное собрание. Его, Лузгина, голыми руками не возьмешь, а от охулки он не похудеет!
Однако на этот раз проверка почему-то затягивалась, возглавлявший всю эту работу Иннокентий Анохин скоро уехал, оставив какого-то Мажарова, нового работника райкома, и никто толком не знал, что же будет дальше.
В эти дни Аникей стал примечать, что те, кто раньше, не выходя, торчал у него в избе или прибегал по первому его зову, стали навещать его как бы с неохотой... Правда, бригадиры и заведующие фермами отговаривались страшной занятостью, делами, но Лузгин не верил им – заняты они были и прежде, а пренебрегать его волей не смели. Что-то в этих отговорках и недомолвках было не до конца понятно Аникею, и сомнения и недоверие подтачивали и подмывали его, как дерево на берегу: сегодня оно, еще живое и зеленое, красуется, не зная, что его ждет, смотрится в бегущую мимо реку, ловит ветками ветер, а завтра треснет где-то в глубине последняя судорожная жила корня, что держала его на земле, дерево закачается и рухнет в поток... И скоро люди забудут даже, что оно здесь стояло...
А что, если только, он один не видит и не понимает, что опасность уже настигла его, а всем вокруг ясно, что он обречен?
Взять хотя бы ту же Нюшку! Уж на что преданная как собака, а и та что-то стала ловчить и сторониться! Раньше
навещала чуть не три раза в день, а теперь целую неделю не дозовешься, словно не может оторваться от веника, которым подметает пол в правлении колхоза!
Аникей истомил себя подозрениями и однажды поздно вечером не выдержал – отбросил одеяло и стал быстро натягивать нижнюю рубаху.
– Куда это ты? – забеспокоилась Серафима.
– Да тут...– Аникей и сам еще толком не знал, куда он пойдет.– Не могу я больше... Сил моих нет лежать в этой теплой могилке!
– А доктор что велел? – захлопотала Серафима.– На улице забуранило, света белого не видать...
– Это мне в самый раз,– надевая валенки, спокойно отвечал Лузгин,– Лучше даже: никто ие сглазит...
Но жену но так-то легко было урезонить.
– Отлегло чуть – и сразу к полюбовнице потянуло? – становясь у порога горенки и кладя руки на бедра, не отступала Серафима.– Ах ты, потаскун несчастный! Не пущу никуда! Не пущу!..
– Серафима! – возвысил голос Аникей.– Не выводи меня. Камень и тот от жары трескается... Слышь?
– А меня ты уж давно истолок в пыль, живого места нет! – беспорядочно размахивая руками, выкрикивала жена.
– У тебя, Серафима, всегда Девять гривен до рубля недоставало! – презрительно скривив губы, сказал Аникей.– Заладила как сорока: полюбовница да полюбовница! А что над нами такая туча собралась, ей и горя мало... На это у нее ума не наскребешь! Думал, под старость хоть умом разживешься, а теперь вижу – вся дурь, что смолоду скопилась в тебе, наружу еще ие вышла. Умрешь – и на том свете на всех хватит!..
Он оттолкнул ее от порога и, плотно запахнув полы полушубка, не слушая больше жалостных всхлипов жены, вышел из горенки.
Погода на улице и впрямь была как на заказ – мело так, что в трех шагах ничего не было видно. Не прошел Аникей и до ближнего проулка, как стал весь белый. Снег летел косо, большими мокрыми хлопьями, и Лузгин жадно дышал морозной свежестью. Заслышав чьи-то голоса, он спрятался за угол избы, переждал, пока люди пройдут. Напрягся до звона в ушах, желая узнать, о чем они говорят,– не о нем ли? – но не разобрал, донеслись какие-то обрывки слов.
Дверь в правлении оказалась открытой, в боковушке горел свет. Аникей, стараясь не шуметь, поднялся по ступенькам, прислушался: у Нюшки кто-то сидел, по голосу похоже – мужчина.
«Пока бабу гладишь, она твоя,– с горечью подумал Лузгин.– А отнял руку, она уже к другому ластится! Вот войду сейчас и смажу по роже, чтоб знала край да не
падала!»
Что-то мутное захлестывало душу, и не было сил уже противиться страстному желанию – ворваться вихрем в боковушку и застать Нюшку врасплох, чтобы она сгорела от стыда, страха и раскаяния. Аникей поднял кулак и ожесточенно застучал по крестовине окна.
За занавеской метнулась чья-то тень, дверь раскрылась, и Лузгин услышал голос Нюшки:
– Эй, кто там? Заходи!.. У нас не заперто!..
Аникей заколебался – может быть, повременить, не испытывать судьбу, мало ли кто у нее гостит, но перебороть себя не смог. Быстро прошагав полутемным коридором, сильно рванул па себя дверь.
То, что он увидел, заставило его чуть попятиться – за маленьким, заставленным едой столиком сидел совсем незнакомый молодой мужчина в очках и, теребя рыжевато-золотистую бородку, слушал Нюшку.
«Не иначе какой-нибудь уполномоченный,– испуганно отметил про себя Аникей.– И пришлют же, откопают где-то...»
– Вот не ждали вас, Аникей Ермолаевич! – подходя и улыбаясь, сказала Нюшка.– Раздевайтесь, гостем будете.
Приблизившись к нему вплотную, она вдруг перестала улыбаться, подняла на Лузгина строгие темные глаза и, нахмурившись, прижмурила левый глаз. Но Аникей счел это обычным бабьим притворством. Ишь почуяла, кошка, что придется кое в чем повиниться, вот и старается задобрить!
– Чего это у тебя пахнет, как в парикмахерской? – сбрасывая на руки Нюшки полушубок и поводя носом, спросил Лузгин.– Одеколон пролила?
– Зачем пролила? – Нюшка удивленно изогнула подведенные брови.– Сама побрызгала на себя, подушилась...
– С какой радости?
– А какая у одинокой вдовы может быть радость? Просто так надушилась, чтоб воздух кругом меня был хороший!
Мужчина, молча сидевший за столиком, усмехнулся, но не подумал встать и первым назвать себя.
«Гордый товарищ, видать,– начиная раздражаться, снова отметил Аникей.– Наверное, цену себе набивает, а цена ему, может, всего-навсего рупь с полтиной!»
– А ты, Аникей Ермолаевич, вроде после болезни круглее стал,– не унимаясь, несла свое Нюшка.– Есть мужики худющие – чего только не жрут, а пища в них не приживается, а ты себя хоть голодом моришь, а все такой же гладкий. С чего бы это?
– Ладно тебе,– остановил ее Лузгин.– Ты бы спервоначалу с гостем своим познакомила, а то вроде неловко получается. Мы с тобой языки точим, а товарищ скучает...
Но незнакомец не стал дожидаться, когда Нюшка представит его.
– Моя фамилия Мажаров,– не поднимаясь, проговорил он.– Вам, вероятно, известно, что в колхозе работает сейчас комиссия райкома. Так вот я из этой комиссии...
– Да... Я в курсе,– сказал Аникей, а про себя подумал: «Надо бы хуже, да нельзя! И какой леший погнал меня сюда? Не зря Нюшка делала мне строгие глаза».
Но отступать было уже поздно, и, присев к столику, Лузгин принял от Нюшки стакан чаю, машинально стал помешивать ложечкой.
– Ну и как проходят ваши мероприятия? – спросил он, еще не зная, как себя держать с этим незнакомым ревизором.– Может, у вас будут для меня какие указания?
Он хотел сразу польстить Мажарову, испрашивая у него совета, и одновременно узнать, насколько он может надеяться, что райком по-прежнему считает его здесь главным человеком.
– А что с вами было, товарищ Лузгин? Ведь вы тяжело заболели после собрания,– словно пренебрегая его вопросом, поинтересовался Мажаров.
– Удар.– Кисло сморщившись, Аникей приложил руку к сердцу.– Думал, и не встану совсем, так шарахнуло!..
– Зачем же вы поднялись с постели? Вам же, наверное, запретили это делать?
– Забота загрызла.– Аникей тяжко завздыхал.– Лежу в кровати, как дите спеленатое, и что делается в хозяйстве – не вижу. Хоть и докладывают бригадиры, а все ж, как говорится, доверяй, но проверяй... Верно я говорю?
Мажаров снова не ответил, даже не кивнул в знак согласия и дружеского участия. Он чем-то напоминал ему секретаря обкома Пробатова – такой же невозмутимо-вежливый, спокойный и загадочный. Попробуй вот подбери к такому человеку ключи!
– И долю вам еще копаться в наших кляузах? —сочувственно осведомился Лузгин, как бы сожалея, что Ма-жарову приходится заниматься столь неблаговидными делами. Пли вы уже сделали выводы?
– Да как будто сейчас все уже стало ясно,– ответил Мажаров и, отставив стакан, обернулся к хозяйке: – Большое спасибо вам, Анна Тимофеевна!
– Пейте, сколь войдет, воды нам не жалко! Не хватит – еще самоварчик поставлю! – сказала Нюшка и взглянула на гостя с игривой улыбкой.
«Вот холера! – подумал Аникей.– И тут не может, чтобы хвостом пе повилять! Да и он, видать, парень не промах – нашел подход к бабе, по имепи-отчеству называет. Она, поди, и забыла, когда ее последний раз так величали».
Все годы, пока Аникей находился у власти, он считал главным своим противником Егора Дымшакова, на собраниях боялся только его выступлений, всегда беспощадно насмешливых и злых. А жалобы, которые посылались на его действия в район и в область, частенько после проверки оказывались в ящике его письменного стола. Когда кто-нибудь из жалобщиков являлся к нему с просьбой, Аникей молча доставал из кармана ключ, открывал ящик. «Узнаешь, чей почерк? – спрашивал он, не скрывая своего торжества и довольства.– Зря, голова, чернила тратил! Но ежели еще будет охота – валяй пиши, не задумывайся, мы с радостью потом почитаем. Сюда ведь придет, нас не минует! А теперь очухайся и спроси себя, можешь ли ты после такой клеветы мне на глаза показываться да со своими просьбами лезть?»