Текст книги "Войди в каждый дом (книга 1)"
Автор книги: Елизар Мальцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)
«Да, этот деятель держался все годы одним своим зычным голосом и считал, что этого вполне достаточно, чтобы вести за собой людей!» —уже неприязненно подумал Пробатов и тихо попросил доярок успокоиться. Он пригласил их пройти в боковушку, где в свободные минуты женщины отдыхали, и попытался во всем спокойно разобраться. Он рассказал им и о недавнем Пленуме, о том, что с этого
дня они не будут больше работать «за палочку», что они не должны всерьез принимать слова секретаря райкома, пытавшегося их запугать с помощью Советской власти.
«Как ухватиться за основное звено, чтобы вытащить всю цепь? – следя за полетом рыжего коршуна, распластавшегося над жесткой щетиной стерни, думал Пробатов.– На что обратить главное внимание? Кадры? Материальная заинтересованность колхозников? Более интенсивная производительность труда? Инициатива и тесно связанное с нею широкое и свободное планирование, которое должно расковать неизвестные нам резервы и возможности? Или все это вместе взятое есть лишь производное от чего-то более важного, чего я пока еще не в состоянии уловить в сложной, не лишенной жгучих противоречий жизни, незнание и непонимание чего помешало нам в свое время увидеть и понять наши упущения и ошибки и ликвидировать их в самом зародыше? За несколько лет мы, несомненно, вытянем наше сельское хозяйство из прорыва, гораздо тяжелее будет восстановить не телятники и свинарники, а доверие к нашим словам у этих доярок и у такого человека, как Яранцев... Водь если из года в год, несмотря на все посулы, они ничего не получали на трудодень, то разрушалось не одно хозяйство, а одновременно происходило что-то с душами людей...»
– А все-таки, Иван Фомич, мужик этот хлюст порядочный! – неожиданно прервал его раздумье сидевший позади в машине Васильев, и Пробатов досадливо поморщился: он не выносил, когда люди судили о чем-либо с маху.
Васильев был постоянным спутником Пробатова во всех поездках, и, как все другие секретари обкомов, Пробатов в шутку называл охраняющего его человека «комиссаром». Было время, когда он сильно раздражал его, даже мешал думать, когда шаркал за спиной своими сапожища-ми сорок пятого размера. Но постепенно Пробатов к нему привык, и теперь даже ночью, ложась в постель, он иногда не мог отделаться от наваждения, что его «комиссар» находится где-то рядом. Однако Васильеву нужно было отдать должное – он умел быть ненавязчивым и почти незаметным. От него исходили спокойная, уверенная сила и то избыточное здоровье и жизнелюбие, которое так ободряюще действует на других людей. Пробатов временами даже забывал о его присутствии, если тот не напоминал о себе, как сейчас, каким-нибудь неуместным замечанием,
– Какой мужик? – спросил Пробатов.
– Я о том, который наводил на всех критику!
– А вы разве знаете его? – холодно поинтересовался Пробатов.
– Да его сразу видать – какой он! Я таких партизанов чутьем беру...
– Ну, ну,– сказал Пробатов.—А не кажется ли вам, что там все обстоит гораздо сложнее?
Васильев молчал, в скошенном зеркальце Пробатову было видно его выбритое до розового лоска лицо, полное официальной почтительности и уважения.
«И откуда у нас эта категоричность и безапелляционность, когда мы судим о людях, да еще по первому впечатлению! – думал Пробатов.– Не успели увидеть человека, поговорить с ним пять минут, и уже готово – раз, и навесили на него ярлык! И получается, что иногда ненастырный, не лезущий в глаза работник ходит у нас в неспособных, а пролаза и проныра, который всегда под руками и всегда готов выполнить любое, даже ошибочное наше распоряжение, пользуется самым большим доверием. Уж этот слова против не скажет!.. Не потому ли нам часто приходится иметь дело с одними и теми же людьми, которых мы сами возвели в разряд незаменимых, хотя их, может быть, давно пора заменять более достойными и способными работниками... Ведь такими поверхностными представлениями о людях мы, по существу, отгораживаемся от широкого и многочисленного актива, потому что куда удобнее работать с ограниченным кругом в десяток человек, чем изо дня в день искать новых людей, открывать в незаметном и скромном труженике даже им самим не подозреваемые способности...»
Не потому ли почти на всех областных и районных совещаниях всегда мелькали одни и те же лица, выступали одни и те же наскучившие всем «штатные» ораторы? Все настолько свыклись с ними, что обычно заранее знали, о чем они будут говорить, не чаяли услышать ничего нового и, однако, с непонятным равнодушием мирились и с потерей дорогого для всех времени, и с этим выматывающим душу пустословием.
«А потом мы удивляемся, почему все идет не так, как бы нам хотелось,– размышлял Пробатов.– Ведь мы не доводим наши мысли, наши начинания до каждого человека, чтобы он сам мог поразмыслить обо всем, загореться новым делом. Нить, связывающая нас с большим коллективом, нередко рвется где-то уже в районе, куда вызывают для очередной накачки председателя и парторга. Возвратись,
они в лучшем случае расскажут о том, что слышали, бригадирам, а то и мимо ушей пропустят, и, несмотря на большую шумиху, все глохнет. Надо решительно увеличивать актив, а может быть, вообще нужно отказаться от этого • слова, заранее определяющего некий узкий, избранный круг людей. Стучаться в каждую дверь, хорошо знать каждого человека, иначе нам не справиться со всем тем, что требует сегодня от нас партия! И любой руководитель, как бы он ни был одарен и прозорлив, не поняв этого главного, может оказаться в положении человека, пытающегося вычерпать море ложкой».
Солнце разворошило пышные стога облаков, и на землю хлынул горячий поток лучей. На заречной стороне открылась обласканная солнцем луговина с уходящими к лесу копнами сена, потом сквозь этот поток пробились темные полосы, похожие на полосы дождя, они постепенно меркли, пока их не смыло слепящими водопадами света.
Пробатов поднял защитный козырек в машине, чтобы полюбоваться сказочно похорошевшей степью.
– В район сначала заедем или сразу свернем к Евдокии Павловне? – спросил шофер.
– Давайте сначала навестим мать, а то может обидеться.
Как только Иван Фомич стал секретарем в родной области, он начал уговаривать мать перебраться к нему в город, но она отказывалась – что ей там делать? Сидеть сложа руки или переливать из пустого в порожнее с домашней работницей? Нет уж, уволь, она к этому не привыкла! В своей родной избе она пока полновластная хозяйка, и если что не по ней, то пошумит и на Тихона и на невестку, а в городе и построжиться будет не на кого! Пробатов смеялся, но в глубине души был немного обижен. Машина поравнялась с березовым, пронизанным солнцем перелеском, и Пробатов заволновался, щелкнул крышкой портсигара, закурил. С холмистого увала стала видна родная деревня – длинная, тянувшаяся по пологой балке улица, охраняемая высокими, уже потерявшими осеннюю позолоту тополями.
У маленького, обшитого тесом и покрашенного светло-желтой краской домика с голубенькими наличниками Про-батов вышел из машины, постоял минуту-другую, оглядываясь по сторонам и ожидая – вот сейчас хлопнет дверь в сенях и кто-то из родных выбежит ему навстречу! Но никто не появлялся, лишь по чисто подметенному двору ходили вперевалочку белые утки и о чем-то оживленно разговаривали на своем утином языке да на подоконнике среди ярко-красных махровых цветов сидел и умывался серый кот.
– Вот и не верь после этого приметам! – кивая на кота, сказал Пробатов.
Захватив чемодан, он зашагал, распугивая уток, к крылечку, поднялся на ступеньки, несколько раз дернул за ручку двери, потом, вспомнив о потайном местечке, быстро нащупал ключ в трещинке за дверным наличником.
В доме было тепло и тихо, пахло недавно побеленной печью, хлебом и чем-то сытным и вкусным, напоминавшим запах парного молока. На стене стучали ходики с зеленоватой стеклянной шишкой на цепочке, на полосатых самотканых половиках лежали солнечные пятна.
Кот спрыгнул с подоконника, прошел по солнечным пятнам и замурлыкал у ног Пробатова, поднимая трубою пушистый хвост.
– Узнал, чудище? – спросил Пробатов и погладил кота по мягкой дымчатой шерсти.– Где же наша хозяйка?
Заглянув в горенку, полную зеленоватого сумрака от цветов, которыми были заставлены не только подоконники, но и украшенные вышитыми салфетками табуретки, Пробатов вернулся в кухню и, не раздеваясь, присел на лежанку.
Сразу усталость налила теплом его ноги и руки, отяжелила веки, и, широко и сладко зевнув, он улыбнулся внезапно возникшему желанию. Сбросив ботинки, Пробатов взялся за деревянный бортик печки, поднялся на лежанку и тут только понял, какой запах властвовал над всеми запахами дома – на печи сушилось насыпанное ровным слоем зерно. От него и веяло этим сытым солодовым ароматом. На рассыпанной пшенице лежали полушубок и подушка – словно кто-то знал, что он приедет и захочет здесь вздремнуть.
С наслаждением вытянув ноги, Пробатов несколько минут лежал, вдыхая знакомый с детства бражный запах сохнущего зерна. Он вспомнил, как мальчишкой любил
забираться сюда в дикие вьюжные ночи, подумал о том, как удивится его озорству мать, но тут мысли его смешались, и он задремал.
Проснулся он от ощущения, что кто-то сидит рядом и смотрит на него.
– Здорово, гостенек! – улыбаясь, тихо сказала мать.– Ты что же, Ванюша, опять печку облюбовал? Будто у нас кровати нету?
У матери было смуглое, чуть иконописное лицо с карими строгими глазами, излишняя их суровость смягчалась добрыми морщинками и девически-застенчивой улыбкой, по которой Пробатов узнал бы ее среди тысяч других женщин. Трудно было даже сказать, в чем заключалась прелесть этой улыбки, но, когда она улыбалась, в выражении ее глаз, в уголках губ появлялось что-то юное, наивно-робкое, полное неповторимого, одной ей присущего обаяния.
– Я старею, а ты все молодеешь, мать...
– Ладно над матерью шутковать! Как дома-то – все хорошо? Все здоровы?
Не отвечая, он приподнялся на полушубке, поцеловал мать в щеку и снова лег навзничь. Он держал в своих руках жестковатую руку матери с взбухшими фиолетовыми прожилками, смотрел на родное каждой своей черточкой, каждой морщинкой лицо, и душу его заливала тихая нежность.
– Дочь-то еще не просватал? – спросила мать, и Пробатов удивился странному течению ее мыслей.
– Найти жениха – это дело не мое, а ее собственное,– отшутился он.– Подберет подходящую кандидатуру и потом поставит родителей в известность.
– Не смейся, а то бы плакать не пришлось! – не поддержав его игривого тона, укоризненно посоветовала мать.– Навяжется какой-нибудь прощелыга, и не отделаешься от него! Смотри не прогляди, чтоб парень на Иришке женился, а не на тебе!..
– Как это? – не понял сразу Пробатов и рассмеялся.– Ты скажешь!..
Она тронула на его пиджаке болтавшуюся на одной нитке пуговицу, покачала головой.
– Что ж, доглядеть там за тобой, что ль, некому? И жена не хворая, и дочь невеста, а одного мужика не могут обиходить как следует – срамота! А ну давай снимай, я живо приметаю!
– Да брось ты, мама!
– Не спорь, Ванюша! А то ведь нехорошо – ты все время на народе, и на тебе все должно быть в аккурате! Люди всякое примечают, особо у тех, кто на виду стоит. Вот, мол, сам-то нас учит и указует нам, а у самого пуговица еле держится!..
Смеясь и притворно кряхтя, Пробатов спустился вместе с матерью с печки, снял пиджак. Пока он обувался, она принесла из горенки нитку с иголкой, пришила пуговицу и вдруг встрепенулась, засуетилась, подхватила с полу ведерный самовар.
– Раскудахталась я тут с тобой, и прямо из ума вышибло, что покормить тебя сначала надо, а уж потом разговорами заниматься!
– Успеется еще, мама...
– Нет, нет! – Мать уже собирала на стол, и Пробатов дивился молодому проворству ее движений.– А пока я буду возиться, ты бы мне рассказал, что па свете творится... Что про войну-то слыхать – не свалится она на нас? Мне вот вроде и жить-то уже немного осталось, а как подумаю про это, так душа с места сходит...
– Вы же получаете газету, слушаете радио. Столько же и я знаю...
– Ладно притворяться – постыдился бы от матери-то скрывать!
Пробатова всегда забавляло, когда мать пыталась выведать у пего что-то такое, о чем якобы не пишут в газетах, не говорят по радио, но что непременно долями знать ее сын, раз он занимает такую высокую должность, заседает в Верховном Совете, встречается с большими людьми. Такое наивное убеждение жило не только в душе матери. Часто люди, разговаривая с ним, хотели услышать от него что-то особое, известное немногим.
– Если бы случилось что-нибудь серьезное, мать, то народу об, этом сразу бы сказали! А волновать людей без причины не стоит.
– Я тоже, когда досаждают, так говорю всем,– согласилась мать.– Разве, мол, Иван Фомич что утаил бы от матери, если бы на самом деле что было!
– Да, чуть не забыл, мама! Я же тебе подарок из Москвы привез.
Посмеиваясь, Пробатов опустился па колени перед своим дорожным чемоданом, вынул оттуда бумажный сверток, и из рук его скользнул на крашеный пол вишнево-темный, будто охваченный сизоватым инеем, тяжелый шелк.
– Балуешь ты меня, Ванюша,– любуясь красивой материей, сказала мать.– Куда мне, старухе, такое носить! Вот, скажут, вырядилась!
– Ничего, не осудят, поймут. В молодые годы не носила – теперь порадуйся!..
Мать насухо вытерла руки о фартук и тоже присела рядом с ним, перебирая в пальцах играющую бликами материю...
Так сидящими у расплескавшегося на полу шелка и застала их Любушкина. – Начальству низкий поклон и почтение! – нараспев проговорила она.– Ну, думаю, пока догадаются позвать, я сама нагряну – авось не сгорю со стыда!
– Здорово, председательша, всегда рад тебя видеть! – Пробатов выпрямился и пожал по-мужски сильную руку женщины, откровенно любуясь обветренным румяным лицом, полным того открытого, мужественного достоинства, которое, по его мнению, всегда отличало хорошо знающих себе цену людей труда.
– Экая красотища, батюшки! – протяжно ахнула вдруг Прасковья Васильевна и бросилась, не раздеваясь, к шелку.– Сделают же такое чудо!
Не спрашивая разрешения, она быстро сняла -коричневую плюшевую жакетку и, набросив переливающийся лунными бликами конец материи на грудь, подошла к висевшему в простенке зеркалу.
– До чего хорош – душа заходится!
Как зачарованная стояла она у зеркала, чуть вскипув голову, потом начала плавно поворачиваться то боком, то спиной, казалось, забыв, что она в горенке не одна.
– Годы наши не те, дьявол бы их забрал! – словно приходя в себя, с неподдельной грустью проговорила она и отложила шелк в сторону.– Вот походить бы так, потешить сердце, а уж вроде и совестно и ни к чему. Бабий век – сорок лет!
– Вот и неправда! – сказала Евдокия Павловна.– В народе хоть так и говорят, да прибавляют: «А в сорок пять – баба ягодка опять!»
– Ай да мать! – Пробатов обхватил ее за плечи, смеялся до слез.
– А что? – не сдавалась та.—Лишь бы самой нравилось, а на всех не угодишь! Вот если уж у самой охота красоваться пройдет, то тогда, что ни надень, все равно старуха...
– Так-то оно так,– раздумчиво протянула Любушки-на.– А все же совесть знать надо и не надо делать вид, что годы тебе нипочем. Не гребень чешет голову, а время...
– Ладно сердце зря травить,– сказала Евдокия Павловна.– Садись за стол, чайком побалуемся!
– Не откажусь! За чаем-то и Иван Фомич меньше строжиться будет, гляди, и поможет чем...
– Ох и хитра ты, Прасковья Васильевна! – усаживаясь за стол, сказал Пробатов.– Умеешь сиротой прикинуться– и того-то у вас нет, и этого не хватает,—гляди, секретарь обкома и раздобрится, леску выделит, кирпичей, а то и новую автомашину.
– Ну как в воду глядели, Иван Фомич! – грея над блюдцем красные руки, сказала Любушкипа.– Если председатель колхоза будет нростоват да трусоват, какая от него польза?
Пробатов оттаивал, когда встречал таких людей, как Прасковья Васильевна Любушкина. Удивительно приятно было слушать ее сильный, сочный голос с едва уловимой задоринкой! Разговаривая с Любушкиной, Пробатов каждый раз словно сам набирался свежих сил и бодрости.
В те годы, когда он верховодил в районе, он почти не знал Пашу, робкую и худенькую девушку, всегда сторонившуюся шумных сборищ и уступавшую всем дорогу. В бедной многодетной семье она несла основную тяжесть домашних хлопот и забот, а когда умер отец, кормила и поднимала на ноги ораву младших братишек и сестренок. В войну, узнав из письма матери, что председателем колхоза выбрали Любушкину, Пробатов с трудом припомнил ее. И вот то, что за два десятка лет не сумели сделать ходившие в председателях здоровенные мужики, оказалось под силу этой волевой, внешне такой простодушной женщине, смотревшей на него сейчас с явной лукавинкой.
– Рассказывай лучше, как сама живешь-можешь, Прасковья Васильевна,– попросил Пробатов, и Любушкина взглянула на него с благодарностью. Вот Коробии хоть и чаще бывает, а ни разу не спросил, как она себя чувствует, все про одни надои расспрашивает, как будто одними только надоями живет и дышит!
– Как с мужем-то, ладишь? Он ведь у тебя второй?
– Второй...– Любушкина помолчала, спрятала под стол руки и загляделась в налитое до краев блюдце,—
Кровный-то мой под самой Москвой с жизнью простился... Душевный он был у меня... Все письма его берегу. Иной раз захочется – почитаю, пореву маленько, и вроде полегче станет...
– Тогда, прости, я не понимаю тебя.– Пробатов был сбит с толку.– Ты нее с Тимофеем как будто неплохо живешь, а?
– А я Тимофея и не хаю,– спокойно ответила Любушкина.– Разве я себе никудышного какого выберу? Но первый у меня был орел! И сам ввысь рвался, и меня за собой тянул.
Она глубоко вздохнула, подула на блюдце, отпила глотка два и чуть отстранилась от стола.
– Тимофей, конечно, мужик добрый и жалеет меня, а все ж сосет у него внутри, что я, а не он, делами-то ворочаю... Намедни сидим поздно вечером – в доме прибрано, тепло, по радио музыка хорошая играет... Я за книжку взялась, и он что-то мастерит. А потом поднял голову да вдруг ни с того ни с сего и брякнул: «Побить бы тебя разок, что ли, Паия? А то тошно, прямо сил нет...» У меня глаза на лоб полезли – и смешно, и плакать хочется, вот дурень, чего сморозил! Вишь, власть ему хочется надо мной показать! «Ну побей, говорю, если тебе легче от этого будет, я согласная...»
Пррбатов рассмеялся, но, взглянув в задумчиво-строгое, без улыбки лицо женщины, замолчал.
– Как первого убили, думала, и сама жить не буду,– тихо рассказывала Любушкина.– А тут еще в колхозе маета... Скот дохнет, жрать нечего – завяжи горе веревочкой... Собрали как-то нас в клубе, слышу, бабы меня называют. Я аж похолодела вся. «Загубить меня хотите!» – кричу им, а сама чуть не в голос реву. «Будем слушаться, говорят, не загубим!» И как я на такое дело тогда пошла – ума не приложу!..
– Народ тобой, Паня, доволен,– как бы стараясь утешить председательницу, сказала мать.– Чего ж еще?
– А есть такие, что беспокоят или критикуют тебя? – спросил Пробатов, и Любушкина впервые за все время разговора посмотрела на секретаря с пытливой настороженностью, желая разгадать, почему он этим интересуется: просто так или по причине какой-нибудь кляузы?
– Люди в колхозе есть всякие, Иван Фомич,– сдержанно ответила она.– На всех не угодишь! Да и без колючих людей тоже жить нельзя – не заметишь, как сам
заснешь на ходу... Да и умней народа все равно не будешь, сколько ни пыжься да ни надувайся!..
– Постой, Прасковья Васильевна,– движением руки останавливая Любушкину, сказал Пробатов.—Как же ты понимаешь, что умнее народа все равно не будешь?
– Что ж тут мудреного? – Любушкина пожала плечами, как бы удивляясь тому, что ей приходится пояснять секретарю такие простые мысли.– Я считаю: тот, кто больше других слушает и от всех ума набирается, тот и руководитель хороший... И он от народа ничего не скрывает, и народ от него не таится... А народ завсегда все знает и болеет за все душой, он сильней сильного!..
– Да, да,– закивал согласно Пробатов, радуясь и удивляясь тому, что мысли Любушкиной созвучны его недавним мыслям,– Ну, а что ты будешь делать, если на собрании или вообще в колхозе возьмет верх отсталое настроение? Ты и тогда скажешь, что умнее народа нельзя быть?
Любушкина ответила не сразу. Она считала, что Пробатов затеял этот разговор не без умысла, с какой-то потайной целью, и опасалась, как бы со своей бабьей откровенностью не брякнуть чего не следует! Как и все в колхозе, она гордилась, что руководитель области был уроженцем их деревни, и – чего греха таить! – ей хотелось чем-нибудь удивить его, похвалиться новыми постройками, ценной для хозяйства покупкой. Как истая и рачительная хозяйка, она была до крайности самолюбива и несказанно огорчилась бы и обиделась, если бы Пробатову что-либо пришлось не по душе.
«Видно, что-то приметил,—думала она, ничем пока не выдавая своего беспокойства и пытаясь по выражению лица Ивана Фомича определить, что он хочет у нее выведать.—Нет, неспроста он издалека подъезжает, ох, неспроста!»
– Народ у нас в колхозе сознательный, Иван Фомич, его агитировать за хорошее не надо, сам без председателя разберется, что к чему! Да и коммунисты на что? Разве они будут сидеть, в рот воды набравши?
– Ну, а что, если и коммунисты оплошают? Бывает же иногда такое...
– Ну, тогда вы нас поправите, Иван Фомич. Пробатов не сдержал улыбки. Ловка, ничего не скажешь!
– Это хорошо, что ты уверена в людях, можешь их на доброе дело поднять,– сказал он и, поставив под кран самовара пустой стакан Любушкиной, налил чаю и добавил молока.– Позволь за тобой поухаживать, Прасковья Васильевна!
– Спасибо. Это мне надо за вами ухаживать, а мы у себя дома...– Она еще не была уверена, что чутье обмануло ее и Пробатов только и добивался услышать от нее то, что и сам хорошо знал.
И она не ошиблась. Отпив несколько глотков чаю, он, как бы между прочим, поинтересовался:
– Почему вы мост через речку не почините? Материала, что ли, нет?
«Вот оно!» —сказала себе Любушкина, легко разгадав за наивной простотой вопроса таившуюся неприятность.
– Аникей уже успел нажаловаться? Ну и бессовестный мужик!
– А в чем дело-то?
– Как в чем? Значит, он все на меня свалил? Мы же договорились с ним по очереди мост поправлять – один год мы, другой они... А я и так его уже два раза подряд ремонтирую!..
– Вам никогда но приходила в голову мысль слить ваши хозяйства в одно? Конечно, не для того, чтобы из-за моста не ссориться, а для большей взаимной выгоды, а?
Это было так неожиданно, что Любушкина даже привстала за столом, не сводя с Пробатова напряженного взгляда.
– Вы, конечно, шутите, Иван Фомич?
– Нет, зачем же! Ваши соседи с большой охотой к вам пойдут! Я только недавно оттуда, и, судя по всему, там возражений особых не предвидится!
Прасковья Васильевна снова опустилась на стул, отодвинула от себя стакан, с минуту молчала, обиженно поджав губы.
– Они-то, может, и с премилым удовольствием, да вот нам с ними родниться никакого расчета нет...
– Значит, все дело только в том, что нет расчета?..
Она понимала, что, отвечая так, ставит себя в невыгодное положение, даже что-то теряет в глазах секретаря обкома, но по свойству своей горячей и самолюбивой натуры не могла уже сдержаться.
– Вы сами понимаете, Иван Фомич, что неволить нас никто не может, а я одна такое дело не решаю – куда люди, туда и я! Но закрывать на правду глаза я тоже не хочу! У нас люди уже наработаются досыта, а в Черем-шанке только с постелей встают! У нас скажи что – повто-
рять не надо, сразу делают, а у них лаются все друг на друга до хрипа... Идти, конечно, и с гирями на ногах можно, да будет ли прок какой?
– Кто их, черемшанских, не знает! – поддержала председательницу мать.– Сроду по чужим огородам да садам шастают!
– Неужели всем миром так и совершают нашествия – женщины, старухи, дети? Может быть, даже во главе со своими бригадирами?
– Я, Ванюша, о подростках.– Мать была явно смущена.– Есть там у них такие.
– А у вас, безусловно, любителей лазить но чужим садам нету? – открыто насмехался Пробатов.– У вас все мальчишки ангелы?
– Да не в ребятах суть,– сбитая неумелой поддержкой Евдокии Павловны, хмурясь, сказала Любушкина.– Сколько раз можно объединяться? Мы себе один раз уже взяли бедный колхоз...
– Да, года два, может, придется потерпеть, пока снова в силу войдет. Не хмурься, Прасковья Васильевна, дело говорю. Одни их луга дадут такое, что вам и не снилось,– стадо раза в четыре сможете увеличить, а если станете еще травы подсевать, зальете молоком всю область. Капуста у них плохо родится, культуры у них, что ли, нет настоящей, а вы там возле реки на заливных илистых землях будете брать урожай побольше, чем у себя. Опять же за рекой озера у них, птицу разведете и осенью целыми машинами станете в город возить. Не веришь?
– Оно со стороны, конечно, рай, а не жизнь получается... Только где мне с ними управиться! Аникей все горлом берет.
– Не плачься, не строй из себя горемыку! Почувствуют люди настоящий интерес и работать начнут так же, как и ваши колхозники. Да и не стану скрывать от тебя – объединитесь, и одним плохим председателем в районе будет меньше.
– Ну, Лузгина легко с места не сдвинешь, с мясом надо будет рвать! – Любушкина рассмеялась, но тут же свела строго брови.– Не уговаривай понапрасну, Иван Фомич. Не по плечу эта ноша мне, да и надоело, по правде: тянешься, тянешься – и как в сказке про белого бычка.
– Значит, ты категорически против?
– Да что я! Не захотят наши с ними родниться. А насильно мил не будешь.
Пробатов слушал, не поднимая глаз, словно стыдясь чего-то, испытывая чувство разочарования и усталости.
– Настаивать на вашем объединении никто, конечно, не будет,– сказал он, наблюдая за растерянным, в малиновых пятнах лицом Любушкиной.– Это ваша воля и ваше доброе желание! Но меня вот что удивляет, Прасковья Васильевна: как вы можете людей целого колхоза огулом зачислить в лодыри? И потом вот еще: вы уверяли, что народ у вас в колхозе сознательный, что его на хорошее дело агитировать не надо, а сейчас вдруг, даже не спросив мнения всех, самолично за них отвечаете? Как же после этого прикажете понимать ваше рассуждение о том, что умнее народа все равно не будешь, а?
Любушкина сидела, опустив голову, затенив ладонью глаза, и не отвечала...
Пробатов уехал из деревни под вечер, когда откланялась Прасковья Васильевна. Они посидели еще немного в сумерках, и мать вышла его проводить.
– Шерсти па днях па базаре купила. Чудо какая хорошая!– похвалилась она, когда вышли в сени.—Хочу вам всем носки вязать. Сперва тебе, а уж потом...
– Не надо, мать, у меня же есть носки.
– Эка сравнил! – чуть было не обиделась мать.– Да нешто магазинные с нашими могут спорить?
– У тебя и так хватает работы.
– Не отвалятся руки-то! Или ты носить не хочешь? Тогда скажи.
– Да нет, свяжи, пожалуйста. Кто ж от добра отказывается?
Деревня тонула в сумеречной мгле, моросил мелкий дождь. Пробатов оглянулся на мать, шедшую рядом в наброшенном на плечи платке, и забеспокоился:
– А ты не простудишься? Уж больно легко оделась... Мать засмеялась.
– Что-то ты пужливый стал, Ваня! Забыл, что ль, как я босиком на снег выскакивала? Бывало, мою дол, не хватит воды, и по снегу, аж пар валит, наискосок, через улицу так и прожгешь до колодца!
У калитки она задержала его, запустила пальцы в мягкие седые кудри сына, погладила пепельные виски, вздохнула, и Пробатову опять, как и в прошлый раз, стало грустно расставаться с матерью.
– Ну, когда ты насовсем переберешься ко мне, а? Упрямая ты! Был бы жив отец, скомандовал бы тебе – кругом арш! – и вся недолга.
– Мной и отец твой не командовал.– Она помолчала, словно вспоминая о чем-то своем, далеком,– Вашему брату мужику только один раз дай распоясаться – потом не удержишь! Нет, Ванюша, к тебе я не поеду, ты не обижайся, так надо!
– Да кому надо-то?
– А может, тебе первому больше всех нужней, чтоб я в деревне жила да работала!
– Мне? – Пробатов был не на шутку удивлен, и раздосадован, и встревожен.– Вот ты, кажется, на самом деле хочешь меня обидеть...
– Да ты не торопись, лотоха! – Мать притянула к груди его руку.– Ты кем сейчас работаешь в области, знаешь?
– Вроде знаю,– не понимая, к чему клонит мать, ответил Пробатов.
– А ты никогда не думал, что скажут люди, если я завтра не выйду на работу и перестану вместе со всеми перебирать картошку к зиме?
– Ну что ж, ты не молоденькая! Разве ты не заслужила на старости лет свой отдых! И пойми...
– Я-то пойму, а вот люди могут не попять, и это уже будет тебе во вред. Как, мол, сын стал большим начальником, так и в нашей работе, и в нашем хлебе у нее нужды больше нет... Хлеб для нее легким сделался!
– Что-то, мать, по-моему, ты путаешь...
– Да и не в нашей одной деревне дело-то, Ванюша! Кругом ведь знают, где твоя мать и что она делает, верно? И ежели ты меня от колхоза оторвешь, люди скажут – значит, самый первый человек в области не надеется, что тут у всех хорошая жизнь наладится. А когда все видят, что я тут рук от земли не прячу, значит, и тебе больше веры. Зачем бы ты меня стал здесь держать, когда б не надеялся, что тут жизнь будет не хуже, чем в городе?
У Пробатова сжало горло. Он смотрел на темное лицо матери, поражаясь этой древней, могучей своим постоянством любви к земле, к труду, к людям, с которыми она прожила всю жизнь, но еще больше радуясь тому, что она так чутко понимала его.
– Спасибо, мама...– тихо проговорил он и, обняв мать за плечи, долго и безмолвно стоял с нею в тишине, прежде чем оторваться от нее и выйти за калитку к машине.
Несмотря на то что секретарь обкома обошелся с ним не сурово, а скорее даже приветливо, Аникей Лузгин уходил от моста в подавленном настроении. Именно эта ровная вежливость произвела на пего самое удручающее впечатление. Она тревожила и пугала Аникея, потому что неизвестно, что за нею скрывалось.
Было гораздо легче, когда разные представители из области напускали на себя невозможную строгость, зло выговаривали ему, подметив какие-нибудь зряшные неполадки, и, что называется, учиняли полный разнос. В таких случаях можно было заранее сказать, что гроза ненадолго, начальство выкричится, а потом обязательно сменит гнев на милость, особенно если ты будешь слушать упреки с видом человека, познавшего свои заблуждения и ошибки. Подобные представители были самыми безопасными, потому что они, как правило, плохо знали хозяйство и свое незнание вынуждены были возмещать повышенной взыскательностью. Перед ними главное – молчать и ни в чем не оправдываться, и все кончится миром: начальство уедет к себе с чувством хорошо исполненного служебного долга, а ты можешь снова делать все по-своему.