Текст книги "Войди в каждый дом (книга 1)"
Автор книги: Елизар Мальцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)
– Ловко ты меня поддел! – вытирая слезы, гудел Егор и все норовил поймать текучий, ускользающий взгляд Корнея. Он заметно повеселел, диковатая хмурь сошла с его лица, синие глаза осветились изнутри дерзким и сильным пламенем.
– С содранной кожей, конечно, больней ходить, чем с дубовой шкурой.– Дымшаков хмыкнул.– А то ли дело стоять в стороне – и без меня, мол, народу много, как ни то обойдутся! И себе урону не нанес, и людям пользы не принес! Кругом чисто! А если совесть сладко спит, так зачем ее зря тревожить?
– Да ладно тебе, Егор,– беспокойно и примирительно заговорила Анисья, умоляюще глядя на мужа и пытаясь завладеть его плавающими над столом руками.– Разве
брат тебе что поперек сказал? Что ты распалился-то? Уймись! Он ведь хочет, как нам получше... чтоб мы зря не мытарились!
– Знаю я его, твоего разлюбезного братца! – не унимался Дымшаков и лез своей рыжей гривой в самое лицо Корнею.– Еще когда парнями холостовали с ним, так он, как драка – руки засунет в карманы и ждет!.. У меня из носу кровяное сусло хлещет, а он хоть бы что!..
– И не совестно тебе? – Корней с тяжелой укоризной поглядел на зятя.– И как только язык поворачивается? Сколько разов я тебя из свалки выручал вот этими кулачищами? Мало ты всяких буч зря поднимал и меня в это дело втаскивал? Эх, Егор...
– Являлся завсегда к шапошному разбору,– твердил свое Дымшаков и нехорошо кривил в пьяной усмешке губы.– Такой уж характер: на чужом горбу хочешь в рай въехать! Вот почему ты сразу смотался отсюда, как только увидел, что все здесь стало не по тебе! Лишь бы самому было хорошо, а остальные хоть пропадай!..
«Так и знал, что вспомнит о старом, не вытерпит!» – подумал Корней и хотел было подняться из-за стола, чтобы не слушать эту злую напраслину, но, боясь еще больше раззадорить Егора, остался сидеть на месте.
Он хорошо понимал, что зять ставит ему в вину не то, что в молодости он неохотно влезал в драки, не то даже, что он покинул родную деревню; нет, Дымшаков по-прежнему не прощал ему того, что в самый трудный для колхоза час Корней не захотел стать во главе колхоза. Бывший председатель, человек взыскательный и добрый, много потратил сил, чтобы в тяжелую пору войны хозяйство артели не подорвалось, чтобы люди не терпели острой нужды. Но Степан Гневышев тяжело оступился: купил как-то с рук позарез нужный для строительства фермы лес, а лес оказался краденым. Степана судили, приговорили к пяти годам лишения свободы. По слухам, он вскоре попал на фронт, и с тех пор о нем не было вестей. Дымшаков считал, что Корней в то время смалодушничал, испугался тяжелого бремени, отговорился своей малограмотностью, старческими недомоганиями и, передав колхоз в руки Аникея Лузгипа, по сути дела, предал всех односельчан.
– Ты бы уж перестал меня тыкать в одно и то же место, как кутенка какого, как только не надоест? – с тяжелым вздохом проговорил Корней.– Жил как умел! Всякому свое.
– Во-во! – подхватил Егор.– Засел, как кулик на болоте, и тянешь свою песню – слушать тошно,, все внутренности переворачивает!..
– А ты не слушай, но и сам перестань всякий мусор мне на голову сыпать! – решив больше не потакать бестолковой и неуемной дерзости зятя, отвечал Корней.– Тебе больше по нраву драки – дерись, воюй! А у меня охоты попусту махать кулаками нету!.. Один сорняк выдерешь, а за ним другой силу кажет – да разве их всех изведешь? Чем человек похуже и поподлее, тем он живучее! Ты Аникея теперь голыми руками не возьмешь, а вот тебе он жить не даст! Ну что ты против него? Хворостина сухая – взял и переломил пополам... Эх, Егор, бедовая твоя голова!..
– Значит, на колени стать перед паразитами? В обнимку жить с теми, кто людей тут топчет и дышать не дает? Ты так мне предлагаешь, дорогой родственник? – навалясь грудью на стол, задыхаясь, спрашивал Егор.– Да только пожелай я пойти с ними на мировую – лучше бы всех здесь зажил! Дом бы под железо отгрохали, играли бы невпроворот! А она вот,– Дымшаков кивнул на пере-пуганно слушавшую его жену,– не ходила бы в чиненом-перечиненом!.. Порадовать моих врагов? Задобрить? Вр-ре-ошь! Я им живой не дамся! Мне с ними по одной дороге не ходить! Дай срок – я под ними огонь разведу, они у меня запляшут!..
– Ох, Егорушка, загубят они тебя, загубят!—застонала вдруг Анисья, прижав к груди руки.– Никто головы не поднимет, а ты перед ними как на юру! Грозились ведь, братушка, по-всякому намекали: спалить могут или еще того хуже... Долго ли до греха...
– Пускай грозят! – с силой бросая на стол квадратный кулак и сотрясая посуду, крикнул Егор.– Чуют, что сейчас им конец приходит, вот и грозятся! Раз с верху самого за колхозы взялись, не иначе – завтра дойдет и до нас, мимо нашей Черемшанки правда не проедет, не опасайся!..
– Наверху, может, все понимают,– согласился Корней,– да у нас-то в деревне ломают по-своему... Засели, как тараканы по щелям, попробуй их выкури!
– И выкурим! – стоял на своем Егор.– Кто ты, чурка или человек? Зачем на земле живешь? Для того чтобы пищу переводить или для чего другого? Ходить по ней хочешь или ползать на карачках? Если ходить – так ходи, как человеку положено, в глаза всем открыто гляди, а
если что не так, не но правде – не терпи, в набат бей... До глухих не дойдет – в Москву пиши!
– Покрутит письмо по разным местам и вернется обратно в район, к тому же человеку, против которого ты писал,– тебя же и взгреют, чтобы знал край да не падал! Мало ты раньше строчил?
– Ты мне про то, что раньше было, не поминай! – зло оборвал Дымшаков.– Ты в каком годе живешь – в прошлом или нынешнем? Хватит жить с оглядкой да с опаской! Пускай тот трясется, у кого совесть в ребрах зажатая! А нам с тобой бояться нечего – мы поросят не крали, у нас в ушах не визжит!..
Он снова засмеялся, но миролюбиво и душевно, над головой его вырос пущенный из широких ноздрей куст дыма и долго качался в воздухе, затеняя свет лампы.
– Ох, Егор, достукаешься ты! С любого ведь стружку снимаешь – спасенья нет! – вздохнув, проговорила Анисья, и было непонятно – то ли осуждает она мужа, то ли восхищается его удалью.– Притянут тебя за язык! Запрячут куда-нибудь подальше, а мы тут будем Лазаря петь.
– Не дрожи, мать, впереди страха,– ласково обнимая жену за плечи, проговорил Дымшаков, и в тихом, размягченном хрипотцой голосе его зазвучала веселая издевка над собой, которая, видимо, не раз помогала ему в его нелегкой жизни.– Если жить да при каждом слове оглядываться – да пропади она пропадом, такая жизнь!
Анисья была довольна, что спор за столом начал затихать, и со свойственной большинству женщин чуткостью поняла, что наступил самый подходящий момент перевести разговор на другое. Не снимая мужниной руки с плеч, она еще ближе прижалась к нему и, заглядывая в его диковатые глаза, с нежной робостью посоветовала:
– Ты бы уж завтра-то, Егор, не лез наперед, а?
– А что у вас завтра? – насторожился Корней.
– Да слух прошел, будто секретарь обкома едет, не то кто поболе,– оборачиваясь улыбчивым лицом к брату, ответила Анисья.
– Секретарь, может, к нам и не завернет, а в районе что творится – пыль столбом! – язвительно усмехаясь, заговорил Дымшаков.– Дороги, сам видел, когда шел, какие у нас – смертоубийство одно! Так трясет, что кишка за кишку цепляется! Ну так сейчас от Черемшанки до района по три раза в день дорогу бульдозером скребут, мостик починили,– там лошади ноги калечили! Стояла на краю
убогая избушка, в землю по окна вросла. Глядь, а там ровное место! Смеяться некому!
Однако Корней не видел в этом ничего смешного.
– Ему бы не на машине, с гудом, а втихую явиться,– вздохнув, заговорил он.– На лошади или, того лучше, пешком. Да районному начальству не сказывался бы, а то так дело обставят, что и народа не увидишь, хотя и побываешь среди него...
– Если захочет правду узнать, ему ничто не помешает,—горячо подхватил Егор.—Не в том суть! Кого, главное, хотим обмануть-то? Самих себя! И это, я тебе скажу, шурин, мне прямо нож острый! Не знаю, что бы сделал, лишь бы эту заразу с корнем вырвать! Ну зачем, скажи, нам свои болячки хоронить, в эти чертовы жмурки играть? Зачем? Если уж сейчас всю правду не говорить – тогда во что верить и зачем жить?
– Правда, Егор Матвеевич, бывает одна – партийная! – неожиданно подала свой голос с кровати Ксения, и все удивились, что она не спит.– Ворота дегтем вымажут – тоже правда, а кому она нужна, такая правда?
– А ты выходи на свет, племянница! – позвал Дымшаков, разительно меняясь в лице и становясь снова вызывающе дерзким.– Впотьмах правду трудней искать!
Корней поднял голову и посмотрел в угол, где стояла задернутая ситцевым пологом кровать. Он обрадовался было, что сестра погасила никчемный, выматывающий душу спор, а теперь спова встревожился. Неужто дочь ввяжется в назревающую ссору?
Цветистый полог покачнулся, и Ксения, поправляя на ходу растрепавшиеся волосы, вышла к столу, сепия давно бы заснула, если б не зычный, полный злого упрямства голос Дымшакова, то и дело возвращавший ее из зыбкой полудремы.
В ноги и руки ее вступила истомная, усталая теплота, лень было двигаться и даже прислушиваться к разговору отца и Егора: сошлись за рюмкой вина два мужика и начинают на все и на вся наводить критику.
Однако вскоре она насторожилась – рассуждения отца и особенно Егора уже не казались ей такими безобидными. Она хотела сразу прекратить этот злостный поклеп и на колхоз, и на работников района, но вдруг почувствовала себя в ложном и двусмысленном положении.
С одной стороны, как инструктор райкома она обязана была вмешаться в этот нелепый разговор и поставить каждого на свое место, но, с другой стороны, она понимала, что находилась не на собрании, где легко могла поправить любого человека, высказывающего неверные или вредные взгляды, а в гостях у своей тетки, да еще и впервые за два-три года.
Ксения была непоколебимо убеждена в одной истине – вышестоящим организациям и возглавляющим их работникам всегда известно все, и плохое и хорошее, что происходит в каждом районе, и если почему-либо в обкоме не находят нужным менять то, что на месте кажется уже отжившим, значит, не назрели еще условия для таких перемен. И не ее дело сомневаться в разумности того, что исходит свыше! Придет время – скажут!
Ксения как-то по-особому гордилась тем, что работает в райкоме и живет в самой гуще волнующих событий. Когда ей два года назад предложили оставить работу участкового агронома и перейти в райком, она согласилась не сразу, потому что не была уверена, что справится со своими новыми обязанностями. Но Коробин, под начало которого она попала, сумел убедить ее, что люди не рождаются с задатками партийных работников и что деятели такого типа выявляются на практической работе.
Довольно быстро Ксения освоилась и с общей обстановкой в отделе, и со всеми техническими тонкостями, какие надлежало знать инструктору: как в образцовом порядке содержать партийное хозяйство, как расписать детальный план очередной кампании, провести инструктаж агитаторов, проверить деятельность первичной партийной организации, деловито, с предельной четкостью сформулировать проект решения бюро райкома по какому-нибудь вопросу, составить в ясных формулировках резолюцию пленума или конференции.
Спустя некоторое время Коробин уже ставил ее в пример другим инструкторам: все задания она выполняла с чисто женской аккуратностью, относилась к каждому поручению с добросовестностью и высоким сознанием возложенного на нее долга, никогда не проявляла неудовольствия, если ей предлагали немедленно, в любую погоду
выехать в отдаленный колхоз уполномоченным, и не покидала его до тех пор, пока не выполняла все, что от нее требовалось.
Ксения самозабвенно любила свою новую работу. Никто, наверное, и не догадывался, что она бралась за любое дело с величайшим рвением и охотой и бывала счастлива, когда на нее сваливалось какое-нибудь особо ответственное задание. Она готова была принять какую угодно суровую критику, не допускала душевной размагниченности и сентиментальности, когда дело касалось принципов, и поэтому считала себя вправе с той же высокой требовательностью относиться и к другим.
Вот почему, слушая вздорные рассуждения Дымшако-ва, Ксения наконец не выдержала,– это было просто свыше ее сил! – отдернула ситцевый полог и вышла к столу.
На стекло лампы был надет бумажный, свернутый из старой газеты абажур, уже успевший обгореть сверху, и трепетный язычок пламени из-за потемневшей бумажной кромки сверкал прямо в глаза.
– Не скрою, Егор Матвеевич, вы меня поразили! – стараясь говорить как можно спокойнее, хотя это с трудом удавалось ей, сказала Ксения.– Если бы я вас не знала, я бы ни за что не поверила, что все это говорит коммунист!
– А ну давай, давай! – как бы подбадривая ее, хмельно поблескивая глазами, отозвался Егор.
В том, как она стояла у стола, держась руками за гнутую спинку венского стула, чуть вскинув голову, было что-то дерзкое и смелое, и Дымшаков искренне залюбовался ею: ему всегда по нраву были люди, готовые бороться за свои идеи.
Да и помимо всего, Ксения была просто хороша собой – высокая, ладно скроенная, по-цыгански смуглая, с тонким энергичным лицом, на котором горели большие черные, мятежного блеска глаза. На маленькой голове ее вились темные кольца волос, мужская стрижка не огрубляла ее, а, как ни странно, делала еще более женственной, придавая ее облику выражение юношеской порывистости.
Теребя на шее нитку бус, словно из крупных ягод шиповника, и не спуская с Дымшакова напряженного и укоряющего взгляда, Ксения спросила:
– Как же прикажете вас понимать, Егор Матвеевич? Выходит, что наши руководящие работники живут обма-
ном, показухой и только заботятся о том, как бы скрыть от всех истинное положение вещей?
– Ты меня, племянница, дураком не выставляй! – сказал Дымшаков и обезоруживающе рассмеялся.– Я и без тебя в них немало походил! Я говорю про свой колхоз и район, а как в других местах – не знаю! Люди-то ведь везде разные – одного секретаря хлебом не корми, а дай ему покрасоваться да себя показать, он и на обман ради этого пойдет, а другого с души воротит от всякого очковтирательства. Я всех под одну гребенку не стригу, так недолго и гребенку сломать!
– Ну хорошо, допустим, все, что вы говорили, имеет отношение лишь к нашему Приреченскому району. Что ж, по-вашему, Сергей Яковлевич Коробин, который сейчас у нас исполняет обязанности первого секретаря, такой чинуша и бюрократ, как вы расписали? Да он ночей недосыпает, мотается по всему району, себя не жалеет и ни о какой показухе не думает... Да как же вам не совестно?
– Ты мою совесть пока не трожь,– помрачнев, ответил Егор, раздувая ноздри.– А что Коробин по району мотается, так в Черемшанке от этого пользы пока не видать! Маятник вон тоже на ходиках день и ночь мотается, время отсчитывает, а секретарю время отсчитывать мало! И пускай вволю досыпает, что ему положено, что толку от его недосыпу-то?
– Почему же вы не заявите открыто, что Коробин сидит не на своем месте и что от него нет никакой пользы? Или вы нигде не можете доказать свою сермяжную, мужицкую правду? Если так, то я вам сочувствую – вам действительно тяжело жить и трудно дышать в своем собственном колхозе...
Ей казалось, что Дымшаков подавлен ее иронией. Он слушал ее, опершись локтями на стол, уставив неподвижный каменный взгляд в одну точку. В ней уже заговорило чувство некоторого раскаяния, и она подумала, что, пожалуй, напрасно так резка с ним, но вот Егор качнулся, как бы отталкиваясь от стола, и Ксения поняла, что ее впечатление было ошибочным,– перед нею сидел насмешливо-дерзкий, лишенный какого-либо смущения человек, и в широко распахнутых глазах его играли недобрые огоньки.
– Ты меня, племянница, не жалей, а то, глядя на тебя, и я навзрыд заплачу, – судорожно усмехнулся Дымшаков.– Дождемся конференции и Коровину твоему правду
в глаза скажем, никто теперь молчать не будет, а то слишком дорого обходится нам всем эта молчанка!.. Я сорняк с хлебом никогда не путаю и тебе не советую, а то будешь жевать неизвестно что, а до настоящего хлеба и не добе– решься! По-твоему – если человек о своих нуждах болеет, то он вроде уже и не той правдой живет! Вот слушали таких грамотеев, как ты, и докатились до ручки – ни хлеба, ни мучки!
– Я этого не говорила! – Ксения протестующе подняла руку.– О своих нуждах мы не имеем права забывать, ведь мы живые люди.
– Спасибо, хоть это ты разрешаешь!..
– Ваши шутки неумны и неуместны! – На смуглые щеки ее пробился неровный румянец.– Но если все нач– | нут так рассуждать, как вы, и не видеть ничего, кроме своей избы, то мы забудем не только об интересах государства, но вообще договоримся черт знает до чего! А государ– ство разве о нас...
– Знаю!—Дымшаков упрямо мотнул головой.– Как мы без государства слабей слабого, так и оно без нас. В один сноп все это связано и давным-давно всем известно. Но партия мою сторону держит, а не твою.
– Весьма любопытно! – проговорила Ксения и даже попыталась рассмеяться.– Загадки загадываете?
– А вот посуди.– Егор остановил на ней спокойный вдумчивый взгляд.– Выгодно или нет государству, чтобы мы так жили, как последние годы? Слабее или сильнее оно будет, если мы станем жить получше? Партия сказала – хватит тебе, Егор Матвеевич, перебиваться с хлеба на квас, наступила пора зажить хорошей жизнью!
– А разве я против этого?—поражаясь такому повороту в разговоре, изумилась Ксения и даже отступила на шаг от стола.
– Ты? – Дымшаков посмотрел на нее, словно рассчи– I тывая, как побольнее нанести удар,– Ты, по-моему, ходишь ни в живых, ни в мертвых...
– Зто как же понять? Вы меня просто забавляете. Ксения не замечала, что отец, давно стряхнув с себя тяжелую усталость, весь подавшись вперед, смотрел на нее, словно стыдился всего, о чем она тут говорила, не видела, как участливо и ободряюще кивала ей Анисья, по доброте сердечной жалея племянницу и не одобряя мужа за то, что он поступал не по-родственному, обижая гостью I в собственном доме. – По совести, я давно собирался сказать тебе это, да
ие приходилось...– тихо и угрюмо проговорил Дымша-ков.– Ты к нам никогда не изволишь жаловать, а сам я не привык попусту поклоны отбивать, ну и оставались, что называется, при своих... На партийных собраниях у нас ты редко бываешь, а как заявишься, все вроде как-то строжишься, так что к тебе без дела и подойти вроде нельзя... Ну, а сейчас не пеняй, если против шерсти поглажу... В другой раз, может, и постеснялся бы, а при отце и тетке сполна выложу!
Он словно нарочно помедлил, как бы подыскивая наиболее убедительные слова, и Ксения вдруг почувствовала, что вот сию минуту он скажет что-то такое, что рассорит их навсегда.
– Вот ты вроде стараешься, разъезжаешь по колхозам, сидишь на собраниях, проверяешь наши протоколы, чего-то там советуешь секретарям... Ну, а скажи, что ты сделала для людей такое, чтобы они тебе спасибо сказали? Может, ты где какой колхоз из ямы вытащила или хотя бы на одной ферме порядок навела? Или на другое какое доброе дело коммунистов и всех других подняла?.. И получается странно даже, что ты ни за что не воюешь, а только со стороны за жизнью наблюдаешь и голую идейность разводишь. А вот вывести на чистую воду нашего Аникея или хоть присмотреть нам хорошего парторга вместо Мрыхи-на – на это у тебя гайка слаба! Ты как печка, которую не в избе топят, а на улице – вот она и отдает тепло на ветер!..
– Что Лузган у в.ас давно в печенках сидит, я знаю,– стараясь задеть его самолюбие, сказала она.– Никто й райкоме, конечно, не разделяет вашего мнения о нем, и мы его в обиду не дадим! А чем плох для вас парторг
Мрыхин?
– Эх ты!.. Не для меня он плох, а для дела! Он не работает, в рот Лузгину смотрит да зубы у него считает! А они у него давно сосчитаны!
Расстегнув рывком ворот выцветшей сатиновой рубахи, он навалился грудью на стол и глухо ронял тяжелые и безжалостные слова, не заботясь об их выборе, как бы торопясь поскорее высказать ей все.
– Говоришь ты так потому, что никого в своей родной деревне не знаешь! И не делай такие глаза – я думаю, что говорю!.. Ты хоть раз со мной говорила по душам? Знаешь, что меня мучает, днем и ночью покоя не дает? А я ведь тебе какой ни на есть родственник! Что же тогда о других наших коммунистах говорить! Давай
по списку любого – голову даю на отруб, что по анкете, может, и знаешь кой-кого, а по жизни – нет! Вот после этого и решай, какой ты работник и можешь ли ты меня учить и агитировать, как мне надо работать, по какой правде мне жить!..
Ксения слушала Дымшакова уже без всякой растерянности и обиды.
– Я, Егор Матвеевич, работник еще молодой, и у меня немало бывает ошибок,– сказала она тоном некоторого превосходства.– Мое дело – проводить в жизнь решения партии, а не сочинять для себя какую-то особую работу. С меня вполне хватает и того, что мне поручают... Но вы, видимо, не понимаете, что входит в мои обязанности.
– Эх, пономарь ты, пономарь! – с досадой проговорил Дымшаков и покачал головой.– Звонишь в колокола, а зачем– и сама ие знаешь!.. Болеть надо за все, душу свою отдавать, а ты... Звонарей да указчиков у нас и в колхозе хоть отбанляй!
Дверь с шумом распахнулась, и в избу, смеясь и толкая друг друга, ворвались Егоровы ребятишки – русоголовая девочка, поразительно похожая на мать, смуглолицый, выше ее на голову, мальчик лет тринадцати и крупно-скулый, веснушчатый крепыш лет восьми, вылитый Дымшаков, с такими же, как у отца, озорными синими глазами.
Увидев в избе гостей, они разом оторопели, сбились в кучу у порога и исподлобья глядели на всех.
– Ну чего засовестились? – спросила Анисья и кивком поманила девочку к себе.– Ишь как овечки притихли! А кто дома все вверх дном переворачивает, когда чужих нету? Здоровайтесь вон с дядей Корнеем да с Ксюшенькой, сестрицей двоюродной... Будет дичиться-то!
Пряча глаза, дети несмело подошли к Корнею, и Ксения удивилась, что, потрепав каждого по голове, отец достал из кармана горсть конфет и одарил ребятишек. Ей снова стало неловко и совестно, как в тот момент, когда ее попросили сходить в чайную. Она могла бы, конечно, найти оправдание, почему, впопыхах собираясь сюда, забыла о гостипцах для детей, но от этого ей не стало легче: ведь отец волновался, наверно, пе меньше ее, когда отправлялся в деревню, а нашел вот время подумать и о такой ме лочи, как конфеты...
Давно угомонились на полатях ребятиш– ки, могучий храп Егора перешел в ров– глубокое дыхание, непроглядная тьма льнула к окнам, в сонливой тишине звучно капала из рукомойника вода. Потом, заглушая чистый звон капель, теплую пахучую тьму избы засверлил сверчок.
А Корней как лег навзничь, так и лежал с открытыми глазами, и, как этот надоедливый сверчок, точила его одна тоскливая мысль за другой...
Он думал о брошенном доме, с которым теперь уже бесповоротно решил расстаться, и о споре Дымшакова с дочерью: неужели все его дети скоро станут для него такими же непонятными и чужими? Давно ли Ксюша прибегала к нему со своими детскими печалями и радостями, и вот перед ним совсем незнакомый, далекий, видать по всему, человек.
Корней снова перебрал злые упреки и наветы зятя, разбередившие его до самого нутра, и сейчас ему казалось, что он и в самом деле как будто в чем-то был виноват и перед ним, и перед земляками, а Егор, незыблемо стоящий на своем многие годы, вызывал чувство уважения и даже зависти, хотя завидовать в его жизни было, собственно, нечему.
Ведь и сам Корней когда-то тоже был такой же горячий и неуемный, за все болел душой и никогда не проходил мимо того, что считал во вред колхозу, распекал любого за нерадивость, бесхозяйственность и лень, не боялся сказать правду в глаза ни бригадиру, ни председателю. Да никто особо и не дивился его горячности – не один он вел себя так.
В те годы он хорошо знал, что где посеяно, тревожился, как всходят хлеба, и, хотя об этом его не просили, не раз за весну наведывался в поля. Без всякого бухгалтера он прикидывал, какой доход можно ждать от урожая пшеницы, овощей, от надоя молока.
Иногда у него останавливался переночевать кто-нибудь из районного начальства,– секретарь райкома, предрика, и Корней отводил душу в сердечном разговоре, делился всем, что думал об артельных делах, откровенно, ничего не утаивая и не приукрашивая. Ему дорого было само внимание секретаря райкома или предрика, которые хотели знать обо всем малом и большом, что происходило в
хозяйстве; он был уверен, что один председатель, каким бы он ни был мудрым, никогда не сможет заменить всех.
Корней сам не заметил, какая сила отвела его от артельных дел и забот, и он из рачительного хозяина, болевшего за каждый пустяк, превратился в равнодушного наблюдателя и безгласного исполнителя чужой воли. Началось это еще с войны, когда некоторые руководители в районе перешли в обращении с людьми на голую команду и приказ там, где раньше властвовали добрый совет, душевный разговор и убеждение. Может быть, причиной всему было время сурового спроса с человека, когда весь народ напрягался в жестокой борьбе с врагом, но война минула, а привычка командовать людьми осталась, пустила, как сорняк, цепкие и глубокие корешки. Иногда Корней охватывало чувство гнетущей подавленности, и он во всем начинал винить себя, свою старость. Но ведь и молодые парни и девчата были заражены тем же безразличием и спокойно проходили мимо того, о чем раньше возмущенно гудела бы вся деревня. Значит, не в нем самом было дело.
Особенно такое охлаждение к колхозным нуждам стало проявляться после ареста старого председателя, которого сменил тихий и даже робкий с виду Аникей Лузгин. При Степане он работал кладовщиком, и за широкой спиной Гневышева его было не видать и не слыхать, но стоило ему занять председательское место, как он сразу преобразился. До этого ходил в замусоленном ватнике, а тут сшил себе защитного цвета китель, какие носили районные работники, бобриковое пальто, натянул хромовые сапожки...
Довольно быстро Лузгин обставил себя родственниками, подхалимами, завел нужные ему знакомства среди районных и областных работников, и через год его было не узнать —ходил наглый, самоуверенный, с жесткой весе-линкой в азиатски темных, узких глазах, на всех покрикивал.
О его самоуправстве колхозники писали и в район и в область, но проверять эти письма почему-то приезжали всегда одни и те же люди. И выходило так, что ему одному верили больше, чем всем колхозникам, потому что в районе и области Аникей Лузгин уже слыл за хорошего председателя: он вовремя и даже раньше, чем другие, выполнял все планы, рапортовал одним из первых, имя его почти не сходило со страниц районной газеты.
Да и было чему подивиться! Не успеют в области задумать какое-нибудь новшество, как Аникей Лузгин тут же проводит его в колхозе. Он первым начал строить доильный зал, отделал его кафельной плиткой, смотреть на этот зал и бегущее по прозрачным трубам молоко приезжали чуть ли не из всех колхозов области, зал снимали на кинопленку, бесчисленное количество раз фотографировали. На эту ферму Аникей затратил около трехсот тысяч рублей и распорядился ими, не спросив ни совета, ни согласия у тех, кому эти деньги по праву принадлежали. Но не прошло и года, как доярки забросили механизированный зал, потому что коров к этой дойке приучить не сумели, коровы пугались, резко сбавили удой, к тому же большую часть времени паслись за рекой, в лугах. Зал пустовал, аппараты и все механизмы в нем ржавели.
Через год с небольшим Аникей переоборудовал этот зал под птичник, установил там механизированные птице-клетки, и опять поднялся шум в газетах. Но вскоре без умело составленного рациона, режима и достаточного света куры стали дохнуть. Однако Лузгину все сходило с рук.
Корней, по старой привычке, не раз пробовал высказать разным районным работникам свое недовольство тем, что делалось в колхозе. Как-то в ответ на его критику председателя один из инструкторов райкома сказал: «Кроме наших личных интересов, отец, есть интересы повыше, понял? И товарищ Лузгин лучше других соблюдает первую заповедь: хорошо заботиться об интересах государства». И хотя Корней знал, что Аникей больше всего печется о себе, а не о пользе державы, он спорить не стал: инструктор не располагал к душевной беседе, а разговаривал с ним так, словно он, Корней, был малым и несмышленым дитем, а не взрослым человеком, у которого есть своя голова на плечах.
Районные работники теперь редко останавливались переночевать у кого-нибудь из рядовых колхозников. Поговорив с председателем или парторгом, они спешили засветло уехать домой, а если приходилось задержаться после долгого собрания, то, как правило, гостили у Аникея Лузгина. Никто из них ни разу не поинтересовался, не спросил Корнея, как он живет, есть у него что надеть в будни и праздники и, наконец, бывает ли он каждый день сыт или набивает живот одной картошкой.
Он уже не мог противиться страшной неуверенности во всем: работай, гни спину с весны до зимы, наращивай мозоли па руках, а ради чего, неизвестно – получишь ли что в конце года, чтоб прожить до нового хлеба безголодно, или Аникей пустит все на новую затею, выдав людям какие-то жалкие крохи на трудодень. Работа осточертела ему, и хотя он по-прежнему делал все, что ему поручали, но уже без былой охоты и радостного воодушевления. Наряды бригадира выполнял просто потому, что не находил себе места, если с утра не знал, чем заняться. Перестал он ходить на собрания, потому что не выносил длинных и безудержно хвастливых речей Аникея...
Когда стали отпускать по домам солдат, Аникей, боясь соперников, сделал все, чтобы отбить у фронтовиков охоту работать в родном колхозе. Утолив тоску по близким, солдаты покидали деревню и устраивались где-нибудь неподалеку: в райпромкомбинате, на кирпичном заводе, в любой захудалой промысловой артели. Прижились из тех, кто вернулся с войны, Егор Дымшаков да еще пять-шесть человек.
Не все ладно складывалось и в семье Корнея. Вначале не захотел остаться в деревне старший сын Никодим – отлежался после госпиталя и подался в город, уехала учиться Ксения, за ними потянулся младший, Роман. Дом наполовину опустел, и в Корнее будто что-то надломилось. Он не обращал внимания на то, что все приходило в упадок, ничего не поправлял ни в доме, ни на усадьбе.
И однажды осенью Корней решился на то, о чем прежде думал, как о самом страшном, что могло выпасть на его долю. В ту осень урожай выдался скудный, еле-еле собрали семена, но и их пришлось отправить на поставки, на натуроплату за работу МТС и неубывающие старые долги. На трудодень Корней получил по триста граммов хлеба и ни копейки денег. Чтобы уплатить большой долг, пришлось продать стельную корову и забросить входивший в самую силу яблоневый сад.