Текст книги "Свадебные люди (ЛП)"
Автор книги: Элисон Эспач
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
Лайла сжимает бутылку вина, снова смотрит вниз, на свой праздник.
– Сидим мы все, допустим, на пляже, нам хорошо, и вдруг Джим ни с того ни с сего: «Помнишь, как Венди пыталась сделать воздушного змея из пивных банок?»
– Это возможно?
– Судя по всему, он не полетел, – говорит Лайла. – Ладно, я понимаю. Для него я замена умершей сестре, и он хочет, чтобы я всегда об этом помнила. Но это моя свадебная неделя. И я никак не могу избавиться от жуткого чувства, что Джим всё-таки как-нибудь её испортит. Ну, если ты его не опередишь.
Лайла снова обводит приём биноклем, словно ищет Джима. Находит и тревожно прищуривается.
– Господи, Джим что, серьёзно клеится к моей матери?
Она передаёт бинокль Фиби.
– Которая из них твоя мать? – спрашивает Фиби.
– Которая выглядит так, будто сейчас отправится на «Танцы со звёздами».
– Можно поконкретнее?
– Вообще-то это очень конкретно, – говорит Лайла. Но потом указывает на женщину в жёлтом платье.
Даже в бинокль Фиби видит лишь мужчину и женщину, которые разговаривают с бокалами в руках. Время от времени Джим наклоняется к её матери, кладёт руку ей на плечо. Но на особый флирт это не похоже. Скорее на семейную беседу.
– По-моему, они просто, ну, разговаривают, – говорит Фиби.
– О, с моей матерью «просто разговаривать» не бывает, – говорит Лайла. – Из неё вечно льётся какой-то бешеный поток информации: вот я только что прочла новую книгу о Гауди, а теперь перескажу тебе всё дословно. И отец тридцать лет сидел и терпел, пока наконец не взорвался и не заявил, что ненавидит модернистское искусство. Он признался нам в этом на смертном одре. Разве не ужасно?
– Подожди, что? – спрашивает Фиби. – Твой отец на смертном одре признался, что ему не нравится модернистское искусство?
– Именно, – говорит Лайла. – Позвонил из больницы, попросил включить громкую связь. Мы все собрались вокруг, ведь никогда не знали, какой звонок окажется последним. И он такой: «Дорогие мои, в конце жизни каждый человек должен примириться со своей истинной природой. Пора и мне». А мама такая: «Ты уверен, что это хорошая идея, Генри?» А отец: «Я всегда презирал модернистское искусство, особенно кубистов и всё, что было после».
Особенно он винил Пикассо: тот придал респектабельность всему движению, отказавшемуся изображать действительность в живописи.
– Может, в других семьях это и не было бы великим признанием, но весь брак моих родителей, по сути, держался на том, что они такие щедрые, благородные покровители современного искусства, – говорит Лайла. – Первую картину маме купил отец.
Они влюбились, вместе покупая искусство. Прославились, собрав одну из важнейших в стране коллекций современных художников. Каждый год жертвовали пятьсот тысяч долларов Национальному фонду искусств. Всё это придавало смысл миллионам, которые её отец зарабатывал на утилизации отходов. Помогало осмысленно взглянуть на мусорные полигоны, которыми он владел по всей стране.
– И вдруг выясняется, что всё это он затеял, только чтобы поначалу произвести на маму впечатление, – говорит Лайла. – А дальше – целая нарезка маминых монологов: её мать была права, ни за что не следовало выходить за мужчину настолько старше, который буквально занимается мусором, да как он смеет называть что-либо хламом, тем более кубизм, и теперь-то она понимает, что надо было выходить за Грегори Ланкастера, двоюродного брата её кузена, как советовала мать. Потому что кто теперь в дураках? Грегори-то ещё жив.
Фиби смотрит в бинокль и видит, как Джим отходит. Ждёт, изменится ли что-нибудь в лице матери Лайлы. Интересно, тяжело ли ей быть одной на этой свадьбе после смерти мужа. Тревожится ли она о том, с кем будет говорить дальше? Сколько придётся простоять в одиночестве?
– И теперь мама уверена, что я, выходя за Гэри, совершаю такую же ошибку, как она, – говорит Лайла.
– Откуда ты знаешь?
– Она мне говорит! Когда надерётся в два часа дня, так прямо и говорит: «Лайла, не обязательно выходить замуж только потому, что отец перед смертью мечтал увидеть твою свадьбу. Какая разница? Он уже умер!» А потом заводится: может, мне стоит ещё подумать, прежде чем, как она, выходить за пожилого мужчину, который занимается отходами.
– Я думала, Гэри врач?
– У отца были мусорные полигоны. Гэри – гастроэнтеролог. Совершенно разные профессии. А мама: «Я и говорю, оба занимаются отходами. Два человека, чьё призвание – помогать стране разбираться с её дерьмом».
Лайла на мгновение умолкает, словно глубоко о чём-то задумалась. Может, обо всём пути собственной жизни.
– Можешь представить себе мать, которая с тобой так разговаривает?
– Моя мать умерла, – говорит Фиби.
– А. Ну, тогда тебе повезло. Моя мать только и делает, что произносит монологи, – говорит Лайла, словно сама сейчас занята не ровно тем же. – Именно поэтому речи на свадьбе ей не будет. Я всё твердила: «Мам, матери невесты вообще не полагается выступать». А она: «Да, и почему, как мы думаем, Лайла? Почему, по-твоему, мужчины всегда хотели, чтобы мать невесты молчала?»
Невеста делает ещё глоток.
– А я ей: «Дело не в мужчинах! Дело в тебе! С чего мне доверять тебе речь? Ты просто надерёшься, встанешь там и начнёшь рассказывать, что Гэри для меня слишком старый, или ещё что-нибудь!»
Фиби гадает, долго ли Лайла может говорить, не получая ответа. И снова думает: может, вот она, разница между детством с матерью и без. Мать помогает поверить, что всем хочется услышать каждую твою мысль. Мать помогает говорить не думая. Позволяет доверять даже самой ужасной версии себя, кричать, орать и плакать, зная: после всего этого мама по-прежнему будет любить. Подростком Фиби то и дело поражалась тому, как ужасно её подруги обращаются с матерями. А матери терпели: знали, что порой и сами ужасны. Матери тоже совершали ошибки.
Но мать Фиби стояла высоко на каминной полке, в золочёной раме, словно святая мученица. Под её взглядом Фиби старательно избегала любых ошибок. Была тихой и послушной, никогда не говорила слишком быстро или слишком громко: ни за что не хотела обременять отца. Так же она чувствовала себя и в браке. Следила, чтобы не плакать слишком сильно, не рассказывать за ужином путаных историй. Следила, чтобы всегда ложиться в красивой пижаме. Следила, чтобы никогда не терять самообладания. Даже в конце, узнав об измене, осталась так спокойна, что муж растерялся. «Ты так хорошо это воспринимаешь», – сказал Мэтт.
А Лайла говорит без конца, без внятных переходов с темы на тему, предполагая, что Фиби – совершенно постороннему человеку, который уже несколько раз объявил, что хочет умереть, – интересна каждая подробность её личной жизни. Фиби не может решить, видела ли когда-нибудь что-то более возмутительное – или более впечатляющее.
Так или иначе, ей интересно.
– Насколько Гэри старше тебя? – спрашивает Фиби.
– Всего на одиннадцать с половиной лет, – говорит невеста. – Ему сорок, но почти не скажешь.
– А, – говорит Фиби, и это действительно не производит на неё впечатления. – Ничего страшного. Я видела гораздо хуже.
– Например? – Невеста смотрит с надеждой.
– Например, у нас в университете семидесятипятилетний историк завёл роман с двадцатишестилетней секретаршей.
– Господи. Вот это просто странно.
– Особенно учитывая, что диссертацию она даже не собиралась писать, – говорит Фиби. Приятно вот так непринуждённо говорить о своей прежней жизни. Словно всё это просто забавный материал для разговора с Лайлой. – То есть мы никак не могли понять, зачем ей это вообще. Что секретарше без всяких академических амбиций даёт роман с женатым учёным гериатрического возраста?
– Может, она влюбилась, – говорит невеста. – Не всё на свете патология, знаешь ли. Я маме говорила: «Мам, не всё связано с тем, что папа умирал! Когда я познакомилась с Гэри, я даже не знала, что папа умирает». Гэри просто случайно зашёл к нам в галерею: искал картины для нового дома. А через два дня я повезла папу к гастроэнтерологу, потому что мы ожидали плохих новостей, – и обалдела, увидев, что врач – Гэри. Ну, просто невероятное совпадение. Мы с Гэри оба понимали: это должно что-то значить.
Но мать это не убедило.
– Мама такая: «Все мы где-то в глубине души знали, что отец умрёт». А я: «Ну да, я всегда знала, что когда-нибудь мой отец умрёт. Но, может, только может, мы с Гэри любим друг друга? Почему всё обязательно должно быть связано с тем, что отец однажды умрёт?» А мама: «Не я устанавливала правила, дорогая. Все претензии к Фрейду».
Невеста вздыхает.
– Надо было пожениться сразу после предложения, – говорит Лайла. – Папа тогда, вообще-то, был в хорошей форме, лечение помогало, как Гэри и говорил. Но только что начался локдаун, и мы всё откладывали свадьбу, думали, вот-вот закончится. А потом папе стало гораздо хуже, его положили в больницу, и праздновать что-либо казалось неправильным. В конце он уже почти не говорил ничего связного. Так был накачан морфием, что отвечать на его звонки стало невыносимо. Включаем громкую связь: «Привет, пап». А там – долгая, драматическая пауза, и наконец он такой… «Хе-е-ербал Э-э-эссенсиз!»
Фиби озадачена.
– Herbal Essences?
– Не знаю, – говорит невеста. – Он так сказал. Никакого смысла. Просто… тишина… а потом: «Хе-е-ербал Э-э-эссенсиз!» А я: «Ладно, папа. Что Herbal Essences?» Но он повесил трубку. А потом умер. И это буквально последние слова, которые отец мне сказал.
Фиби смотрит на Лайлу, Лайла на Фиби. История так безысходно печальна, рассказана таким ровным голосом, что они разражаются смехом – настолько сильным, что Фиби сама удивляется. Стоит им почти успокоиться, невеста произносит: «Хе-е-ербал Э-э-эссенсиз!» – и Фиби снова смеётся. Словно опьянела.
– Хватит, – говорит Фиби. – Я не могу дышать.
– А разве ты не этого добиваешься? – спрашивает невеста.
От этой колкости между ними снова становится серьёзно. Фиби не помнит, когда смеялась так в последний раз. Может, тогда с мужем в Озарке, когда они нашли диск «Саксофон для влюблённых»? Но это было так давно. Да и не смеялись они по-настоящему: улыбались, шутили, потом занялись сексом. По-настоящему, думает Фиби, они никогда не смеялись.
Она смотрит вниз на приём: официанты в белых рубашках разносят крошечные точечки еды. Женщины в коктейльных платьях едят оливки с зубочисток. Гости уже взялись за вторые бокалы. Фиби удивляется: Лайла так боится, что свадьбу за миллион долларов испортят, но, кажется, совсем не переживает, что пропускает её начало.
– На самом деле хуже всех ко всему этому относится сестра Гэри, Марла, – говорит невеста.
– Ко всему чему?
– К нашей разнице в возрасте.
– Я думала, мы говорим о твоём отце.
– Я устала говорить об отце. Мой отец умер. Прошло полтора года, пора наконец это принять, пусть даже мама не может.
– Хорошо, значит, Марла.
– Марла при каждой встрече устраивает целую историю из того, какая я ужасно молодая. Сегодня в вестибюле, например, говорит: «Погодите, а что вообще знают двадцативосьмилетние? Я забыла». И даже не считает, что хамит. Будто это профессиональное любопытство, будто она просто знакомится с двадцативосьмилетними как с биологическим видом.
– Она антрополог?
– Юрист. Ну, была, пока не стала мэром своего города. А теперь ведёт себя как самый нравственный человек, когда-либо ступавший по земле. При этом ей самой, возможно, придётся уйти в отставку из-за романа с федеральным судьёй. И я ей хоть слово говорю? Нет.
Теперь Фиби уже по-настоящему интересно. Её занимают чужие измены – будто любая может что-то объяснить об измене мужа.
– Почему у неё случился роман с федеральным судьёй?
– Должно быть, судьи у неё фетиш, потому что муж тоже судья, – говорит Лайла. – Только обычный. Но, честно говоря, больше я мало что знаю. Гэри не любит говорить о сексуальной жизни сестры, что понятно, а остальные в семье вообще не в курсе. И она мне, конечно, ничего не рассказывает. Мы не близки. Но я знаю, что дети и муж сейчас с ней почти не разговаривают, поэтому, наверное, и на свадьбу не приедут. И поделом. Потому что она по-настоящему проебала свою жизнь. Иногда так и хочется сказать: «А ты что знаешь, Марла? Ты вообще что-нибудь знаешь? Даже двадцативосьмилетним понятно: быть мэром и заводить роман с федеральным судьёй – совершенно точно ужасная идея».
– Ты ей это сказала?
– Нет! Я бы ни за что такого Марле не сказала. Марле вообще ничего не скажешь. Она сразу встаёт в оборону.
В дверь стучат, и Лайла бросается открывать.
– Ваша зубная нить, – говорит Карлсон и преподносит её на царственном латунном подносе, словно блюдо. На подносе она кажется такой маленькой, что Фиби снова хочется смеяться. Но Лайла юмора не замечает.
– Спасибо, Карлсон, – говорит Лайла.
Лайла начинает чистить зубы нитью, а Фиби даёт ему чаевые.
– Теперь гораздо лучше, – говорит потом Лайла, словно все проблемы исчезли, стоило вернуть телу совершенство. Она берёт щётку из плетёной корзинки. Укладывает растрепавшиеся прядки чёлки. Прикладывает к шее сзади холодную салфетку. Она так тиха, так собранна, что в этом чувствуется почти святость: словно смотришь, как монахиня готовится предстать перед Господом.
– Наверное, мне пора обратно вниз, – говорит невеста так, будто теперь даже не хочет уходить. Теперь ей хочется остаться здесь, пить вино, которое на самом деле шоколад, и перемывать с Фиби косточки всей своей семье. Фиби почти тоже этого хочет. Так давно она не сидела и не болтала вот так с другой женщиной. Но Лайла берётся за дверную ручку.
– Что ты можешь сделать? – спрашивает Лайла.
– Прости?
– Так папа сказал, когда мы узнали диагноз. Я не могла перестать плакать, а он: «Лайла, есть хоть что-нибудь, что ты сейчас в состоянии сделать вместо того, чтобы плакать?» И всегда что-нибудь находилось.
– Что, например? – спрашивает Фиби.
– Я подолгу лежала в ванне, – говорит невеста.
Глава 5
Когда невеста уходит, Фиби вдруг становится одиноко в большом номере. Так бывало дома, когда она выключала телевизор. Все эти персонажи, отвлекавшие её от собственной жизни, – мать с её монологами, умирающий отец, сальный родственник, добрый доктор, сестра жениха – исчезли.
И тут возвращается тьма. И тут её возвращают к самой себе, а она ненавидит эту вечную необходимость возвращаться к себе, жить одной внутри своего нежизнеспособного тела. Это напоминает, зачем она здесь, что собиралась сделать, но теперь что-то не так. Солнце слишком низко, а она думает совершенно не о том. Придётся ли Марле уйти в отставку? Правда ли Лайла просто выходит замуж за собственного отца? И не то же самое сделала Фиби?
Нет. Она не будет думать ни об отце, ни о муже. Слишком много жизни уже потратила на мысли о них.
Фиби наливает остатки вина. Ей хочется просто перестать думать. Она открывает пузырёк обезболивающего, и от рыбного запаха мутит. Забыла, что таблетки со вкусом тунца. Но от плана она не отступит. Не позволит психотерапевту оказаться правым: однажды он сказал, что она никогда не покончит с собой.
«Вы не совсем из таких людей», – сказал он. Это заявление настолько её потрясло, что три недели она отказывалась к нему ходить.
«Говорить такое совершенно недопустимо», – сказала она, когда вернулась, и он согласился.
– Это хорошо, мы продвигаемся. Я рад, что вы открыто меня критикуете, – сказал он.
Но его замечание ранило её, подтвердило худшие опасения о себе: ей даже покончить с собой духу не хватит. Она не из смелых. Не такая, как Мия, которая в пандемию коротко остриглась, закончила третью книгу со словом «Стерва» в названии, посмела не только трахнуть чужого мужа, но и начать с ним новую жизнь. Мия занималась модернизмом, любила эксперименты, смелые формы, стихи, в которых ни хрена не понять. Захоти Мия покончить с собой, она набила бы карманы камнями и вошла в воду, как Вирджиния Вулф.
Но Фиби не хотела умирать на улице. Не хотела мёрзнуть. Не хотела отбиваться от комаров. Не хотела погружаться в глубины мутного, бесконечного моря. Она любила понятное, удобное. Уютные уголки для чтения. Книги, которые всегда заканчиваются одинаково; героев, которых легко узнать по одежде. Кровати с затейливыми балдахинами, укрывающими её от мира, – и, может, в этом вся проблема. Может, эта кровать слишком красивая. На ней хочется быть благодарной за то, что твоя собственная так далеко.
И усталости нет. Она необыкновенно бодра. Очень остро чувствует духи невесты. Запах до сих пор держится в воздухе, хотя определить его она не может. Видит на горлышке бутылки след помады – красной с лиловым оттенком. Фиби представляет, как невеста выбрала её год назад, специально для этой недели. Она уже слишком много знает о невесте. Настоящее имя – Делайла.
Но и о Лайле думать не надо. Вообще не надо думать. Боб прав: она слишком много думает. Думает, думает, думает, пока так не устанет, что уже не может толком закончить начатое. Так и не превратила диссертацию в книгу; редко успевала закончить лекцию вовремя; не могла решить, когда заводить детей, пока не стало слишком поздно. И вот теперь опять то же самое: изо всех сил старается сделать из своего самоубийства шедевр, которому критики будут аплодировать ещё много лет, хотя на самом деле нужно просто взять и сделать. Хоть раз в жизни ничего не бояться, как Мия. Как Вулф. Открыть пузырёк и проглотить все таблетки, запив одним быстрым глотком воды. Так она и делает.
И вот всё сделано. На мгновение она испытывает гордость. Сумела. Но стоит снова сесть на кровать и закрыть глаза, как мысли возвращаются. Таблеток хватит? Насколько кошачьи дозы отличаются от человеческих?
Тут в дверь стучат.
– Господи, – говорит Фиби.
Она уверена, что это снова невеста, но за дверью Полин.
– Ваша кокосовая подушка, – говорит Полин. На этот раз содержимое латунного подноса до смешного велико для него.
– А, – говорит Фиби. – Подушка.
– Могу я ещё чем-нибудь помочь? Записать вас на завтра на бесплатные спа-процедуры в качестве компенсации за то, что сегодня вечером нельзя заказать еду в номер?
Полин так рвётся помочь, что Фиби испытывает соблазн. Может, Полин сходит в CVS и купит ей ещё таблеток?
– Нет, спасибо, – говорит Фиби. – Но с вашей стороны очень любезно это предложить.
– Мне здесь все так говорят, – говорит Полин. – А на самом деле я не такая уж любезная. Я просто со Среднего Запада!
– Я тоже, – говорит Фиби и продолжает стоять в дверях, сама не зная зачем. Ей совсем не хочется разговаривать с Полин в тот миг, когда она упадёт замертво. Но в Полин есть что-то очень знакомое. Напоминающее дом.
– Да вы что! – говорит Полин и объясняет: она только что окончила Университет штата Канзас по специальности «Гостиничное дело» и до сих пор поражается, что сразу получила эту работу. – Я вообще-то просто подала заявку на вакансию официантки. А мне позвонили и предложили стать управляющей! Сказали одеваться в стиле «прибрежный деловой кэжуал», и мне, честно, пришлось гуглить.
Полин смеётся, словно они вдвоём понимают прекрасную шутку, а Фиби смотрит на её обтягивающее чёрное платье с чрезмерно торжественным вырезом лодочкой. Обычно Фиби промолчала бы, но ей жаль Полин – девушку, явившуюся в новую жизнь не в том платье. Хочется помочь: пусть это станет её последним добрым делом на земле.
– Это не совсем то, – мягко говорит Фиби.
– Нет? – Полин оглядывает своё платье.
– Вырез лодочкой немного парадный.
– А я думала, лодочка – это как раз непринуждённо и по-морскому.
– Попробуйте побольше синего. Белого. Свободные льняные вещи.
– Господи, спасибо, что сказали честно. Эта работа для меня ужасно важна, я изо всех сил стараюсь научиться, но всё происходит так быстро. Я, вообще-то, даже не уверена, что соответствую должности. Но ладно. Пожалуйста, говорите, что я могу сделать, чтобы вам здесь было приятнее.
Фиби вдруг накрывает волна усталости.
– Спасибо, – говорит она.
Закрывает дверь. Таблетки действуют. Что сделано, то сделано. И Полин не может помочь. Полин ей не мать. Полин просто недавняя выпускница с дипломом по гостиничному делу.
Фиби опускает голову на кокосовую подушку. Та выглядит как обычная подушка, на ощупь тоже обычная, но пахнет совершенно определённо кокосом. Фиби озадачена. Утыкается носом поглубже, но так и не может понять, где именно находится кокос. Кажется, он пронизывает всю подушку, входит в саму её сущность. Словно Полин собственноручно вплела кокосовые волокна в нити. И то ли от таблеток, то ли от образа Полин за ткацким станком Фиби снова становится смешно.
Фиби Стоун, преподаватель и исследователь, найдена мёртвой в отеле «Корнуолл» на кокосовой подушке ручной работы.
Нет. Нельзя умереть на кокосовой подушке. Она возвращается на балкон послушать музыку. Джаз негромкий, но живой. Она берёт бинокль, хочет рассмотреть музыкантов, но в темноте видно плохо. В темноте каждый музыкант похож на свой инструмент. Словно каждую ночь, ложась спать, они сворачиваются вокруг своих инструментов, – и от этой картины хочется плакать. Думается о том, каким прекрасным бывает мир. Сколько эти люди упражнялись, чтобы теперь собраться и создать такую безупречную гармонию?
Появляется невеста – внизу на террасе она снова выглядит именно так. Уже не Лайла с умершим отцом и пассивно-агрессивной матерью, а красивая невеста в белом летящем платье, идеально подходящем для коктейлей на краю обрыва. Берёт у официанта бокал, потом кого-то ищет. С нетерпением. Быстро двигается, легко смеётся, здоровается. Несколько человек целует в щёку, потом прижимается к высокому мужчине. Должно быть, жених, решает Фиби: она кладёт ему голову на плечо. Черт его лица Фиби не различает, но видит возраст: в движениях нет спешки. Чувствуется, что торопиться, в сущности, некуда, словно он мог бы вот так простоять всю ночь, обняв невесту, и был бы совершенно доволен.
Они целуются. Издали кажется, что они очень любят друг друга. Как странно – умирать на балконе, пока внизу два человека любят друг друга. Как странно думать, что когда-то Фиби была такой же невестой, клала голову мужу на плечо, а теперь она здесь, в нескольких мгновениях от смерти.
Как это происходит?
От этого вопроса кружится голова. Она ложится на кровать, и тут джаз смолкает.
– Всем добрый вечер, – говорит женщина в микрофон. – Для тех, кто меня не знает: я Патриша, мать невесты. И, пока праздник окончательно нас не захватил, я подумала, что скажу несколько слов.
Фиби вдруг напрягается, словно сама сидит внизу среди гостей. Добром это не кончится, думает она. И не кончается. Патриша начинает с того, как несправедливо, что за всю свадьбу матери невесты ни разу не отвели положенного времени для речи и ей пришлось специально выкраивать его самой.
– Во вторник, – говорит она, и гости смеются. – Но всё же, пока меня не стащили со сцены, позвольте сказать кое-что о моей дочери Лайле. Как многие из вас, возможно, знают, в детстве Лайла не отличалась ни особой смешливостью, ни игривостью. Большинство матерей это, вероятно, разочаровало бы, но признаюсь: меня впечатляло. Лайла никогда не пыталась быть смешной, как другие дети, никогда не носилась вокруг, словно маленькая артистка, которой не платят.
Начало тревожное. Лайла была права: её мать не похожа на очень хорошую мать, не то чтобы Фиби понимала, что это такое. Фиби растил отец, чьи самые сложные отношения были со спортивными телетрансляциями. Но всю жизнь она изучала матерей, внимательно следила за ними, когда они появлялись в кино, – и лучшими всегда были те, кто умер молодыми. Тем, кто оставался жить, приходилось часто печь блинчики, носить длинную косу и появляться, когда никто не ждал, с большими пакетами разноцветных тянучек, смеяться над всем, что говорят дети, до той минуты, когда пора стать серьёзной. Изречь какую-нибудь суровую истину, которую ребёнок оценит лишь много лет спустя, когда матери уже не будет.
– Сколько раз я пыталась увлечь Лайлу игрой воображения, но нет, Лайла этого не терпела. Показываю ей уток на пруду и говорю: «Лайла, как ты думаешь, какие секреты утки хотят нам рассказать?» А она поворачивается ко мне с лицом серьёзнее, чем у Черчилля: «Откуда мне знать? Они не говорят по-английски». Боже, как я смеялась. И спрашиваю: «А, значит, утки говорят по-испански?» А Лайла опять: «Откуда мне знать? Я не говорю по-испански!»
Гости смеются, и Фиби гадает, смеётся ли Лайла. Порадовал её этот рассказ или как-то смертельно ранил? Подтвердил худшие опасения о себе, о матери – или здесь прозвучало что-то ласковое, понятное одной Лайле? Фиби сомневается, но надеется. Надеется, что мать скоро как-нибудь всё вывернет, выберется из этой ямы, представит отсутствие воображения как лучшее качество Лайлы – и заодно объяснит, почему та так идеально подходит жениху. Вот это Фиби больше всего любит в свадебных речах.
Но что будет дальше, Фиби уже не узнает. К тому времени, как мать Лайлы закончит говорить, Фиби умрёт. Не узнает, чем закончится речь. Чем закончится хоть что-нибудь. И это Фиби не нравится. Она всегда дочитывает книгу, досматривает фильм, даже плохой. «Тебе разве не хочется узнать, поженятся ли они?» – спрашивала она, когда Мэтт предлагал выключить. Но Мэтту знать было не нужно. Мэтт говорил: «Это ужасный фильм. Конечно, они поженятся». И Мэтт так умел: выключить телевизор, выйти из брака – прямо посреди кульминации.
Ещё одна волна усталости сбивает её с ног. Эта внезапная сонливость пугает. Слишком похоже на сильное опьянение. Или на тот раз, когда она чуть не утонула в реке на рыбалке с отцом. Больше он её с собой не брал. Фиби слишком далеко перегнулась через борт, потом оказалась в воде – и с какой пугающей быстротой вода унесла её в незнакомые места. Отец нашёл её позже, свернувшуюся на мелководье в тихой заводи, куда выплюнула река. Кричал: «Зачем ты так перегнулась через край? Ты же могла умереть!»
Она знает: сейчас он кричал бы то же самое, если бы был здесь и видел, как она снова небрежно распоряжается своей жизнью. «Зачем ты подошла так близко к краю?» – кричал бы он. А может, рядом с ним была бы мать, и, может, она тоже была бы в ярости и кричала что-то прямо в микрофон.
– Она поистине единственная в своём роде, – говорит мать. – Ради неё я встаю по утрам. Из-за неё у меня больше нет собственной жизни!
Гости громко смеются, и Фиби открывает глаза. Что же она делает?
Сейчас она умрёт, она знает. А мать сейчас сделает это: под конец вернётся к началу, превратит худшую черту Лайлы в лучшую. Потому что мать обязана так сделать. Нельзя на этом закончить: нельзя просто оскорбить воображение собственной дочери перед всеми этими людьми, а потом раскланяться. Фиби невыносима мысль о том, как Лайла сегодня собиралась, раскладывала платье, красила губы, причёсывалась, чувствовала себя такой красивой – только затем, чтобы сидеть, стиснув под столом кулаки, и стараться не заплакать.
– А теперь, дорогая, поднимись ко мне, – говорит мать. – Давай, иди сюда!
Да, думает Фиби. Вставай, вставай, вставай. Потому что Фиби не хочет умирать. Нет, Фиби просто хочет дослушать речь. Она понимает это с такой внезапной уверенностью, словно это единственное, что она когда-либо знала о себе наверняка.
И встаёт.
Она не звонит в службу спасения. Не кричит вниз, не зовёт врача Гэри. Она не хочет портить свадьбу. И это ведь всего лишь таблетки для котов. И сколько она их приняла? Десять? Одиннадцать?
Она бежит в ванную, потому что в кино в такой момент делают именно это. Надеется, что с медицинской точки зрения кино не врёт. Суёт палец в горло, и её рвёт шоколадным вином и желчью, пока шоколадного вина больше не остаётся – только саднящее жжение.
Потом сил двигаться уже нет. Она просто сидит в по-настоящему красивой ванной и слушает конец речи. Белый мрамор до самого потолка. Калакатта – тот, с золотыми прожилками, о котором Фиби мечтала для их кухни. Она прижимается к нему лицом. Ещё несколько минут хочется побыть больным ребёнком: положить голову на холодный пол и слушать голос матери, словно это её собственная мать.
– Лайла, теперь ты взрослая женщина. Я осознаю это каждый день, глядя, как ты работаешь у меня в галерее. И это впечатляет. Эта женщина умеет продать произведение искусства так же, как её отец умел продать мусор, – и это комплимент. Она организованна. В этом она истинная дочь своего отца; покойся с миром, мой покойный муж Генри. Она чертовски хорошо ведёт таблицы. И поверьте, большинство художников этого не умеют. Большинство витают где-то далеко в своём воображении, вечно притворяются теми, кем не являются: сегодня пишут как Пикассо, завтра как Рембрандт! Живут иллюзиями! В этом деле они никогда ничего не добьются! А моя дочь добьётся. Знаете почему? Моей дочери всегда было интересно быть только собой – к добру или к худу. Вот что делает её единственной в своём роде. И когда Гэри в тот день пришёл в галерею и спросил об одной из наших картин, она, к счастью, не сделала того, чему я её так старательно учила. Не рассказала, как Уильям Уизерс противопоставляет гиперреалистический сад кубистическому изображению женщины. Ни слова не сказала о том, как мастерски Уизерс обыгрывает напряжение между белым пространством холста и тем, что на нём изображено. А должна была – в этом и заключался смысл картины. Уж мне-то знать: на картине была я! Но нет. Моя дочь подошла к делу практично. Увидела то, что могла увидеть только она, и сказала: «Эта картина размером три на пять футов прекрасно будет смотреться над камином или повыше на стене в ванной. Вы без труда увезёте её сами в любом стандартном кроссовере».
Гости смеются.
– И Гэри купился. То есть буквально купил! В тот момент я поняла: он, должно быть, очень лёгкая добыча…
Свадебные люди снова смеются.
– Или действительно влюбился в мою дочь.
Все аплодируют. Так Фиби и засыпает: на полу в ванной, с распахнутой балконной дверью, чтобы слышать все речи, на которые мать вдохновила остальных. Всех, кому тоже не выделили времени для выступления. Например, двоюродного брата Гэри Роя, бывшего снайпера, который прилетел аж из Кеннебанкпорта, чтобы отпускать непристойные намёки на тайную татуировку, будто бы имеющуюся у Гэри на бедре. Сьюз, одну из лучших подруг Лайлы ещё со школы при Портсмутском аббатстве: ей нечего сказать, кроме того, что она любит-любит-любит Лайлу очень-очень-очень сильно и считает Гэри очень-очень-очень замечательным. И наконец, отец жениха, завершающий вечер своим хрипловатым бостонским говором. Он благодарит всех за то, что пришли на приём, и просит ждать по почте счёт за сегодняшний ужин.
– Шучу, – говорит отец. – Вы же знаете, что плачу за всё это не я.
Все смеются.
– А если серьёзно, Лайла и Гэри, мы очень счастливы отмечать с вами эту неделю. Давайте поднимем бокалы за счастливую пару.




























