Текст книги "Клоха (СИ)"
Автор книги: Елена Зайцева
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)
Вот и скамейка... Каким-то безотчётным движением Николай Алексеевич наклонил пару бодылей и увидел... голову. Такую большую и такую невозможную, что даже не нашёл сил удивиться (на такую огромную и сил надо – много!). Голова была жёлтая, очень неровная, бугристая – и несомненно живая. Вне всяких сомнений!
Бердников не отпрянул, не вскрикнул. Даже бодыли не отпустил. Только осторожно вздохнул (болела вся грудина, дышать было неудобно)...
Дальше (врач считает, что это вследствие длительного спазма сосудов, голодания головного мозга) галлюцинации усилились. Началось что-то такое, что уже и объяснить было сложно. Бердников даже зарисовывал, когда объяснял, но врач по-прежнему не понимал, что же Николай Алексеевич хочет рассказать и показать, а главное зачем, если уже договорились и согласились, это – галлюцинация. Что же ещё, если:
Николай Алексеевич летал;
был в каком-то неописуемом пространстве с движущимися чёрными «стенами», сияющим «потолком» и прозрачным «полом»;
видел весь Соколовский парк у себя под ногами (да что парк, весь Краснорецк!);
и сердце его перестало болеть, перестало, как он уверяет, «от водопада»...
Собственно, после этого «водопада» Николай Алексеевич и очутился снова в парке. У головы... Одной рукой он по-прежнему, как зачарованный, отклонял парочку высоченных стеблей полыни...
Наконец, он легко подцепил их, вырвал, аккуратно положил – и усмехнулся.
Ему было легко, было хорошо. И он по-прежнему не удивлялся. Только раньше сил на удивление не хватало, а теперь их было как будто слишком много. Казалось, что всё возможно – так почему бы и не это, не эта голова?
Николай Алексеевич взялся было рвать полынь вдоль скамьи, но вспомнил, как по– птичьи сидят подростки и попробовал усесться так же. Отсюда трава не мешала, находку можно было как следует рассмотреть.
Маслянистые чёрные глаза. Круглая дырка рта. Множество выпуклостей; возможно, какие-то из них – уши, нос... Голова – а где туловище?..
В траве, под головой, что-то желтело, но что-то совсем маленькое, вряд ли это могло быть телом, руками, ногами... Какая-то совсем другая форма жизни. Одна-только-головастая.
Бердникову почему-то совершенно не хотелось гадать, кто это. Зачем гадать, всё равно не угадает. Не хотелось и идти «куда-то за кем-то» – этот «кто-то» ведь тоже не угадает, а будет как в кино: заберут, запрячут в какой-нибудь ангар, и один офицер будет воевать с другим, расколоть эту голову или распилить... Ну нет. Пусть живёт. Ведь она живёт, это видно... И дала возможность жить ему, Николаю Алексеевичу. Как бы там ни было, но это его путешествие, полёт, «водопад» сияющей синевы – всё это было в ней, в голове. И всё это спасло его. Вытащило. У Николая Алексеевича даже «послеощущений» не было (так он называл глухое нытьё, дискомфорт за грудиной после серьёзных приступов)...
Бердников не знает, сколько он так просидел (то казалось, что совсем недолго, то долго, да ещё как) – пока не заметил, что существо, голова едва-едва подрагивает, и это было скорее дрожание цвета, чем формы, жёлтое дрожало зелёным – или наоборот... Нет, просто смотреть было недостаточно! Такое надо было смотреть с кистью (да всё, всякое надо смотреть с кистью, а это – тем более!).
Николай Алексеевич слез со скамейки, направляясь за этюдником и сумкой...
Как всё-таки зависит время и расстояние от самочувствия: вернулся он через какие-то секунды... Но за эти секунды что-то произошло. Существо изменилось. И это изменение сразу не понравилось Николаю Алексеевичу...
Ну да – голова попросту исчезала! Таяла, как намокшая акварель!
Бердников кинулся к ней, как кинулся бы к акварели – и наткнулся на невидимую преграду.
– Это ещё что... – пробормотал он, медленно проводя ладонью по незримому куполу. Но тут же встрепенулся, быстро раскрыл этюдник и принялся лихорадочно зарисовывать то, что ещё не исчезло («Вот это импрессионизм так импрессионизм. Когда натура ускользает в самом прямом смысле!»).
Выходило – как будто – чёрт-те что. Подмалёвок, эскиз, мазня. Всё неправильно! И всё-таки это была какая-то правильная неправильность. Главное-то она передавала. То, что эта голова, это существо – совсем другое. Относительно всего на свете. Всё на свете – одно, а это – совсем-совсем другое...
Ничего подобного у Бердникова никогда ещё не получалось. Жаль, ах как было жаль, что существо не видит!
Всё-таки Николай Алексеевич не сдержался и развернул этюдник к уже совершенно прозрачной, дотаивающей голове.
– Посмотри, – сказал он. Так, что кто угодно бы понял, кто угодно бы посмотрел. Иногда у него это получалось. Редко. Теперь – получилось.
И существо посмотрело...
Существо прекратило таять. Прекратило и даже, напротив, проявилось с какой-то небывалой чёткостью.
Существо смотрело на Николая Алексеевича. Оно как будто и раньше смотрело, но теперь его взгляд был таким прямым и ясным, что Николаю Алексеевичу стало не по себе...
Он мгновенно, но очень сильно пожалел о своём «посмотри». Начал разворачивать этюдник обратно, споткнулся буквально на ровном месте и неуклюже отлетел к скамейке, задев рукой что-то холодное. Очень холодное. Руку он отдёрнул сразу же, но продолжал чувствовать холод... Да, это была оно, существо. Это был его холод. Невидимая преграда, купол куда-то делся. И стало хуже, стало... страшно. Стало ясно, что существо действительно другое, и не надо было его трогать.
– Кто же ты?.. – Николай Алексеевич просто не узнал своего голоса.
Отвечало существо или нет, Бердников уверен не был. Но ему показалось, что ответило. Показалось, что оно сказало – грун.
Николай Алексеевич, не обращая внимания на траву, подался к скамье, тяжело на неё опустился. Руки болели. Ноги болели. И очень болела голова... Он чувствовал себя абсолютно разбитым и каким-то... запутанным.
Вскоре он почувствовал, что больше не может, не хочет, боится даже поднять глаза на это вновьпроявленное существо. Уходя, он даже не оглянулся, и ему на ум всё время приходило выражение «уносить ноги»...
Он опасался, что, выходя из парка, заблудится. Не заблудился. Но, уже добравшись до остановки, заметил, что порвался карманчик на сумке (ещё бы он не порвался, – Николай Алексеевич тащил эту сумку чуть ли не волоком), выпал кошелёк и другие какие-то мелочи... Пешком до дому было далеко. Не очень далеко была школа, и ему ничего не оставалось, как зайти туда. По воскресеньям там дежурил охранник. Должен был дежурить. Но на вахте почему-то было пусто...
Бердников присел на низенькую длинную лавочку у стены. В школе было прохладно и сумрачно. Ему стало немного лучше – может, от прохлады, а может, и от самой школы. Со стен на него смотрели знакомые печальные Чебурашки и Незнайки (почему-то стены всегда расписывали в этом детсадовском стиле). При таком освещении они казались не мультяшными, а какими-то мистическими существами. Хороший свет. Его мало, он прямо на вес золота получается. И всему добавляет цены, всё в нём кажется дороже, глубже...
Николай Алексеевич решил взглянуть на свой «фантастический» картон.
Несмотря ни на что, работа нравилась ему по-прежнему, даже, пожалуй, сильнее. Торопливая, летящая, а какая эмоциональная!.. А цвет? Как ясно вышла вся его неясность, то, что он тает, пропадает, может пропасть. А сама голова?..
– Николай Алексеевич?
Бердников поднял глаза. По лестнице спускалась Фаскина. Сегодня она была кем-то вроде феи: белое платье, золотая гребёнка на макушке...
– Вы-то что здесь делаете? – удивилась она.
– Зашёл...
– А я вот, – похвасталась Фаскина, – работаю. Утром конкурс детского рисунка был. Общегородской, между прочим. Не знали? Вот, сортирую... Что это там у вас? – И она устремилась к этюднику.
Николай Алексеевич смутился, промедлил какие-то мгновения, а потом убирать, прятать было бы как-то совсем уже не вежливо.
– Господи... – проговорила Фаскина, и Николай Алексеевич подумал, что надо было спрятать, пусть бы уж – не вежливо...
Галина Гарифовна поняла: старик сошёл с ума. Долго он к этому шёл, всю жизнь, можно сказать, сходил, и вот, наконец-то... А ведь когда ещё (тридцать лет тому назад!) мама ей говорила: чокнутый, точно.
Маме Бердников не нравился. Всё-то выдумки какие-то, фамилии иностранные, слова неуместные... Её Галюню он ругал, и то у неё плохо, и это – а сам что предлагал нарисовать? Какую-то тягу. Да мама восемь лет проработала в котельной, и знала прекрасно, что тяга – это в трубе, регулируется – заслонкой...
Поначалу Галя не хотела в художку, не понимала, зачем это нужно, но мама настаивала. Уже потом, когда Галина стала взрослой, мама ей рассказала...
Через дорогу от них, в большом, но каком-то расхлябанном доме жили весёлые праздные люди – художники. Больше всего маме нравилось то, что им не надо было на работу. Ночами у них горел свет, а днём они, как сурки, отсыпались. Покупали только вкусненькое, одеты были небедно, а самое главное, всегда шутили и улыбались. Мама тогда в киоске подрабатывала, вот и не выдержала, вздохнула:
– И где только деньги берёте...
– Как где? – обрадовался художник. Он был немного подшофе. – Картины, подруга! Мы ж художники.
Маму сто лет уже никто подругой не называл. Художник был таким приятным!
– И что же вы там рисуете, на этих своих картинах? – решилась она продолжить эту приятную и полезную беседу.
– Предмет. Самое главное – это предмет. Вот, к примеру... – И художник рассказал маме, как важно уметь изобразить чашку, кружку (одно из окон художничьего дома действительно, вместо шторки, было закрыто картиной, на которой – прямо по центру – была изображена большая красная кружка).
В искусствах мама была не сильна, она даже не ожидала, что всё поймёт. Вот какими должны быть объяснения!
Правда, потом оказалось, что это были не художники. Это были воры. Все об этом говорили, когда они куда-то пропали (кто-то уверял, что их поймали, кто-то – что они сбежали), пару раз приходил участковый, но какое это имело значение? Галя занималась в художке второй год. Предметы у неё – получались, маме они нравились. Да и Гале нравились. К тому же ей было всё легче и легче. «Это ты руку набила, значит», – поясняла мама. Так ей тот художник... ну да, вор – говорил: что главное – это руку набить, навык... Вот интересно всё-таки: не художник, а понимал!
Бердников про навык не говорил. Всё про какие-то моменты, тяги, движения и скольжения. Вот и доскользился!..
Никогда, сколько Фаскина помнит, Бердников не изображал фантастического. Твердил, что нет ничего фантастичнее, чем собственно свет, собственно цвет, твердил, что всё и так фантастично...
– Кто-то там у вас... кто это? – спросила Фаскина так, как будто этот «кто-то» не на картоне, а у Бердникова за пазухой и в любой момент может выпрыгнуть.
– Грун... – Ничего другого Николай Алексеевич просто не придумал.
– Это... фольклор какой-то?
– Нет, какой фольклор...
– Вы его... видели?
– Да, – сказал Бердников. Отнекиваться было глупо. – Да, Галина. Я его видел.
– В парке? – догадалась Фаскина (где же ещё столько зелени?).
– Да. Послушай, Галя... Я потерял кошелёк...
– Какой кошмар. У вас и сумка грязная.
– Я плохо себя чувствовал...
– А сейчас?
– Сейчас не знаю...
– Я скорую вызову.
– Нет-нет-нет...
– Алло, скорая...
Николая Алексеевича отвезли в кардиологию.
На следующий день его консультировал психиатр. Очень внимательный, очень доброжелательный и тоже очень пожилой. С красивой «непсихованной» фамилией Тихлинский. Он-то с Бердниковым и договорился, что всё это – галлюцинации.
– И что ж это теперь получается? Я сумасшедший?
– Нет, – покачал головой доктор. – Не думаю.
Он думал, что всё дело в переутомлении, недосыпе, нервах...
– Возможно, это даже не галлюцинации в классическом их понимании... Вот вы говорите, что устали – а потом полетели (доктор глянул на изрисованный листок, где Бердников пояснял особенности своего полёта), а потом почувствовали себя отдохнувшим... Возможно, вы просто уснули. Отдохнули – и почувствовали себя лучше!
– Но потом-то – хуже...
– Дорогой вы мой Николай Алексеевич! Организм – загадка...
Тихлинский прописал Николаю Алексеевичу лёгкое успокоительное, положительные эмоции («Поводы для таких эмоций – поверьте, везде! Вот сердечко ваше в порядке оказалось – чем не повод?») и в хороший нежаркий день, лучше не одному, прогуляться в парк. Убедиться, что там нет никаких голов...
– Ну, кроме человеческих, разумеется, – засмеялся доктор. – Человеческие, кстати, у вас замечательно получаются. Зачем вам чудовища? – Оказывается, Тихлинский интересовался живописью и даже знал некоторые работы Николая Алексеевича (во всяком случае те, что в городском музее). Уходя, он пожал Бердникову руку.
– Да, а ту вашу картину... ту, которая с чудовищем...
– Набросок...
– Тот набросок я вам не рекомендую. Он вас будет... дезориентировать, понимаете?
Николай Алексеевич кивнул.
– Он сейчас где?
– Я, собственно... – Николай Алексеевич не знал, что сказать. Картон куда-то делся. Прихватывая этюдник (Бердников потребовал его уже из машины, не желая слушать никаких «Да зачем вам это в больнице-то?»), он был уверен, что работа внутри. Но её там не было... Рассказывать эту странную историю не хотелось. Не хотелось добавлять странностей.
– Я, собственно... не помню, – сказал Николай Алексеевич.
Тихлинский черкнул ещё рецептик, «для памяти».
Бердникова выписали. В парк он сходил, убедился (никаких, кроме человеческих...). В нежаркий, действительно хороший день. Правда, вопреки пожеланиям, ходил один. Не было у него других вариантов, кроме как одному. Друзья когда-то были, какие-то умерли, какие-то отдалились. Родственников не было...
Впрочем, один-единственный-то был. Одна, вернее. Племянница. Жила она далеко, они никогда не виделись, никогда (ну, или почти никогда) он о ней не вспоминал... Так бы и не вспоминал дальше! Может быть, и не оказался бы здесь, в интернате для престарелых. Дома бы умер. Пожалуй, это было бы лучше. Хотя... кто теперь скажет, как было бы лучше? Всё так как есть, случилось как случилось. Да и продолжает, в общем-то, случаться. Ведь Николай Алексеевич всё сох...
Вскоре после воскресной истории он заметил, что у него худеют руки. Смешно сказать, но пришлось купить сливочного масла, которое он не любил, но которое (это он ещё по военным байкам отца помнил) усваивается лучше всего...
Масло не помогло. Руки не просто худели, они как-то уменьшались, ссыхались... Становилось ясно, что он больше не может работать, и Бердников ушёл, уволился – пока это не стало ясно не только ему, а и всей школе. Однако шила в мешке не утаишь. Не прошло и недели, как Николая Алексеевича навестили. Пятеро наиболее активных учеников (кто же ещё) во главе с Фаскиной (с кем же ещё)...
– Вы же почётный житель города, неужели город вам не поможет? – Фаскина критически оглядывала подзапущенное Бердниковское хозяйство. Посуду он не мыл дня четыре – после того, как разбил две тарелки...
Ученики разбрелись по квартире, изображая город, который поможет. Николаю Алексеевичу было досадно, он не хотел, чтобы знали о его болезни, а если уж знали – не хотел, чтобы видели, наблюдали так близко...
– Галя... это, в конце концов, бестактно. Зачем вы это всё...
– Мы БУДЕМ приходить, БУДЕМ помогать. Это наш долг. Раз у вас нет родственников.
– У меня есть! – возмутился Николай Алексеевич. – Племянница...
Кто его только за язык тянул. Фаскина не была бы Фаскиной, если бы её не разыскала!
Племянница, дочка его давно умершей сестры Клавы, на Клаву ни капельки не походила. Та была яркая, крикливая, что-то в стиле базарной торговки, а эта... Звали её Людмила. Чужой неприятный человек. Прямой, пустой, жёсткий. Если бы Николай Алексеевич надумал её изобразить – да он бы и сейчас, пожалуй, это смог, – он начертил бы прямую. Вот такой символизм...
Чуть больше чем через месяц Николай Алексеевич оказался в Уткинском. В Уткинском доме-интернате для инвалидов и престарелых. «Для вашего же блага», – безо всяких интонаций сообщила Людмила...
Нельзя сказать, чтобы этого «блага» вовсе не было. Более того, оказавшись в интернате, Николай Алексеевич как-то приободрился. Он сам этого не ожидал. Вдруг оказалось удобно, что его день расписан – что его будят, предлагают позавтракать, что с ним, в конце концов, общаются. Его, на удивление, не раздражали соседи – Мокрицын даже забавлял, дед Дымко, собственно, тоже. Дымко как-то сразу стал звать его Лексеичем, так, как его никогда не звали, и это почему-то сразу ему понравилось... И тут было много таких «никогда», которые теперь, в его плачевном положении, оказывались кстати. Особенно же кстати было то, что здесь, в интернате, были медики. Николай Алексеевич не любил лечиться, не любил и не умел – не стал бы сидеть в очередях, выполнять многосложные рекомендации, ходить по всё более узким специалистам – но здесь эти самые специалисты приходили к нему сами! Это обнадёживало. Николай Алексеевич поверил, что его болезнь излечима. И верил в это до тех пор, пока однажды утром не почувствовал ту же сухость и лёгкую ломоту в ногах – ту же, что была и в руках, когда они только начинали ссыхаться...
Ноги сохли медленнее рук. Николай Алексеевич вставал, ходил, ползал, держась за стенку, что называется, до последнего. Статус «лежачего» он получил, свалившись как подкошенный прямо в коридоре. Сухость, «нывшая» в ногах, вдруг стала острой, как боль...
Казалось бы, что ещё могло случиться? С «бывшим художником» (Николай Алексеевич слышал, как вторая санитарка, не-Геля, так его называет), который еле-еле держал ложку, не мог встать, – мог встать только до той степени, чтобы держать ложку!
Случилось. Николай Алексеевич прекрасно помнит день – вернее, вечер, – когда он это заметил. Сначала он подумал, что что-то не так с его носом...
Цвела черёмуха (в Уткинском, вообще очень зелёном, черёмухи почему-то было особенно много). Он лежал у открытого окна в какой-то полудрёме, натянув на глаза свою «весёленькую» (голубую в оранжевый горох) маску для сна, чувствуя только эту черёмуху, только этот чудесный, ни на что не похожий запах. Запах был таким сильным, что у него даже защекотало в носу. С трудом (т.е. как всегда) он поднял руку, чтобы почесать нос... и обнаружил под носом какую-то – и довольно большую – шишку.
– Аллергия, – пожала плечами дежурная докторесса.
К тому времени, как прибыл аллерголог (а прибыл он только через два дня, из Краснорецка) шишек на голове Николая Алексеевича было уже три: кроме той, что под носом, две за ушами, по одной за каждым. Но самое неприятное было даже не это. Было кое-что и понеприятней. Николай Алексеевич был уверен, что увеличилась его голова. Он чувствовал это наощупь – и если он ещё мог ошибаться («Показалось, Лексеич! Голова не может туда-сюда, больше-меньше, она же не пузо!»), то резинка на его маске ошибаться не могла. А резинка стала тугой, не такой, как раньше. Действительно тугой – она давила!
Аллерголог был краток – была, точнее. Мельком глянув на шишки, она сказала:
– Тут хирург нужен. Это НЕ аллергия.
Но и хирург оказался не нужен.
В общей сложности Бердникова посмотрело восемь специалистов. Все говорили – каждый своё – «НЕ».
Ну а дальше... Шишки не болели, голова росла, но очень-очень медленно, и скоро его просто оставили в покое. «Нарушение обмена веществ» – так звучал его диагноз. Николай Алексеевич, конечно, понимал, что такой диагноз – собственно, отсутствие такового, но не это его волновало. Теперь уже не это. В последнее время его волновало другое, то, что не исправишь диагнозами, гипотезами и анализами. То, за что он не дал себе поволноваться тогда, сразу, четыре года назад. Усилием воли не дал. Может быть, усилием страха... Так было удобней и спокойней – поверить Тихлинскому. Жить так, как будто поверил, поменьше думать об этом. Но что, если жёлтая голова – никакая не галлюцинация? И он не зря так испугался, когда она, наконец, взглянула на него, когда он (как это получилось? старческая неуклюжесть!) её коснулся?.. «А если дело в ней? А если дело в ней?» – повторял он, беззвучно шевеля губами.
Геля ушла. Есть не хотелось. Из тарелки пахла манка, и к горлу подступила тошнота...
Бердников протянул руку к тумбочке, нащупал зеркало (одно он уже разбил, и добрая Геля подарила ему своё, небьющееся). Его лицо... Какой странный у него оттенок. Желтизна какая-то, зеленоватая...






