Текст книги "Ориентализм. Западные концепции Востока"
Автор книги: Эдвард Вади Саид
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 40 страниц)
Различие между репрезентациями Востока, имевшимися до последней трети XVIII века, и теми, которые появились позднее (т. е. теми, которые относятся к тому, что я называю современным ориентализмом), состоит в существенном расширении масштаба репрезентаций. После Уильяма Джонса, Анкетиль Дюперрона и после египетской экспедиции Наполеона Европа стала подходить к Востоку более научным образом, относиться к нему с бóльшим авторитетом и дисциплиной, чем когда-либо прежде. Для Европы прежде всего было важно, что расширился масштаб и появились более совершенные методы восприятия Востока. Когда на рубеже XVIII века был установлен возраст восточных языков – таким образом отдаляя от нас священное наследие иудеев – это открытие совершили, передали его другим ученым и сохранили открытие в новой науке индоевропейской филологии именно европейцы. Родилась новая могучая наука, позволяющая по новому взглянуть на лингвистический Восток, вместе с тем, как показал Фуко в книге «Слова и вещи», была вскрыта целая сеть взаимосвязанных научных интересов. Аналогично Уильям Бекфорд, Байрон, Гете и Гюго своим творчеством реструктурировали Восток и представили его краски, огни и людей сквозь призму собственных образов, ритмов и мотивов. Самое большее, «реальный» Восток мог провоцировать видение автора, но крайне редко сам определял его.
Ориентализм более соответствовал той породившей его культуре, чем своим мнимым объектам, которые в действительности также были порождением Запада. Итак, история ориентализма обладает как внутренней связностью, так и четко артикулированным набором отношений с окружающей ее господствующей культурой. Соответственно, в своем анализе я пытаюсь показать форму этого поля и его внутреннюю организацию, его первопроходцев, авторитетных патриархов, канонические тексты, доксологические идеи, характерные фигуры, их последователей, продолжателей и новые авторитеты. Я пытаюсь также объяснить, каким образом ориентализм осуществлял заимствования и нередко формировался под воздействием «сильных» идей, учений и тенденций, определяющих культуру. Таким образом, были (и есть поныне) лингвистический Восток, фрейдовский Восток, шпенглеровский Восток, дарвиновский Восток, расистский Восток и т. д. Однако никогда не было чистого и безусловного Востока. Равным образом никогда не было нематериальной формы ориентализма, столь же невинной, как и «идея» Востока. Именно эти лежащие в основании исследования убеждения и вытекающие из них методологические следствия отличают меня от других ученых, изучающих историю идей. Дело в том, что акценты и форма организации ориенталистского дискурса, не говоря уже о его материальной эффективности, могут существовать такими способами, которые любые герметичные истории идей склонны полностью игнорировать. Без подобных акцентов и материальной эффективности ориентализм был бы всего лишь еще одной идеей, тогда как в действительности он был и остается чем-то гораздо бóльшим. А потому я подвергаю рассмотрению не только научные работы, но и литературные труды, политические трактаты, тексты журналистов, путевые заметки, религиозные и филологические исследования. Другими словами, моя гибридная перспектива носит широкий исторический и «антропологический» характер при условии, что я уверен, что все это тексты достойные и обстоятельные (конечно же, в соответствии с характером того или иного жанра и исторического периода).
Однако в отличие от Мишеля Фуко, работам которого я многим обязан, я верю в то, что индивидуальность автора налагает свой отпечаток в любом другом отношении на анонимное коллективное тело текстов, образующих такую дискурсивную формацию, как ориентализм. Единство того большого ансамбля текстов, который подвергаются анализу, обусловлено отчасти тем обстоятельством, что они нередко ссылаются друг на друга: ориентализм, помимо всего прочего, – это еще и система цитирования работ и авторов. Книгу Эдварда Уильяма Лэйна «Нравы и обычаи современных египтян» читали и цитировали такие разные фигуры, как Нерваль, Флобер и Ричард Бертон. Он был авторитетом, ссылки на который обязательны для всякого, кто писал или вообще размышлял о Востоке, а не только о Египте. Если Нерваль почти дословно заимствовал некоторые пассажи из «Нравов и обычаев современных египтян», то для того чтобы опереться на авторитет Лэйна при описании сельских сцен уже в Сирии, а не в Египте. Авторитет Лэйна и открывающиеся при цитировании его работ к месту и не к месту возможности обусловлены тем, что ориентализм смог придать его тексту статус своего рода дистрибутивной валюты. Однако, невозможно понять такую валюту Лэйна, не поняв своеобразные черты его текста. то же самое верно в отношении Ренана, Саси, Ламартина, Шлегеля и ряда других влиятельных авторов. Фуко уверен, что в целом индивидуальный текст или автор значат не так уж много. Эмпирическим путем – в случае ориентализма (и, возможно, нигде более) – я обнаружил, что это не так. Соответственно, в моем анализе используются такие текстуальные данные, которые направлены на раскрытие диалектики соотношения между индивидуальным текстом или автором и той сложной коллективной формацией, на которую его работа оказывает влияние.
Тем не менее, хотя в исследовании затронут широкий ряд авторов, книга далека от того, чтобы быть исчерпывающей историей или общим обзором ориентализма. Я хорошо сознаю этот недостаток. Ткань столь плотного дискурса, как ориентализм, смогла сохраниться и продолжить функционирование в западном обществе прежде всего благодаря своему богатству. Все, что смог сделать я, это описать некоторые части этой ткани в определенные моменты ее развития и всего лишь предположить существование большего целого, детализированного, интересного, насыщенного интересными фигурами, текстами и событиями. Я утешал себя надеждой, что эта книга – лишь очередная лепта в более длинном ряду, и тешу себя мыслью, что и помимо меня есть ученые и критики, готовые осветить творчество тех или иных персонажей. Еще только предстоит написать более общее эссе об империализме и культуре; в других исследованиях предстоит более глубоко изучить соотношение между ориентализмом и педагогикой, а также связи между итальянским, голландским, немецким и швейцарским ориентализмом, динамику соотношений между гуманитарной наукой и художественной литературой, взаимоотношение между административными идеями и интеллектуальной дисциплиной. Возможно, самая важная задача из всего названного – это осуществить исследование современных альтернатив ориентализму, выяснить, каким образом возможно изучение других культур и народов с либертарианской, или нерепрессивной и неманипулятивной позиции. Но при этом придется подвергнуть пересмотру и заново продумать весь комплекс проблем соотношения знания и власти. Все эти задачи самым непозволительным образом остались в данном исследовании незавершенными.
И последнее соображение касательно метода (возможно, это самообольщение): я писал эту работу, имея в виду некоторую определенную аудиторию. Для исследователей литературы и критики ориентализм представляет удивительный образец взаимоотношений между обществом, историей и текстуальностью; более того, культурная роль, которую Восток играет на Западе, связывает ориентализм с идеологией, политикой, а логика власти, как я полагаю, имеет отношение к литературному сообществу. Я обращался к современным исследователям Востока – от университетских ученых и до определяющих политику деятелей – держа в уме две цели: Во-первых, представить им их собственную интеллектуальную генеалогию так, как еще не делал никто прежде, Во-вторых, подвергнуть критике (с надеждой на активную дискуссию) обычно не обсуждаемые предпосылки, на которых в значительной мере строится их работа. Для читателя неспециалиста это исследование касается тех вопросов, которые всегда притягивают внимание. Все они связаны не только с западными концепциями и отношением к Другому, но также с исключительно важной ролью, которую западная культура играет в том, что Вико называл миром наций. Наконец, для читателей в так называемом «третьем мире» это исследование предлагается как шаг к пониманию не столько западной политической жизни и роли в ней не западного мира, сколько силы западного культурного дискурса, силы, которую слишком часто ошибочно принимают за чисто декоративную или «суперструктурную». Я надеюсь, что смог проиллюстрировать чудовищную структуру культурного доминирования и в особенности для тех народов, которые лишь недавно освободились от колониальной зависимости, а также показать опасности и искушения использования этой структуры в отношении них самих или других народов.
Три большие главы и двенадцать подразделов, на которые поделена эта книга, предназначены для того, чтобы в максимальной степени облегчить данное описание. Первая глава «Масштаб ориентализма» очерчивает широкий круг аспектов этой темы как в терминах исторического времени и опыта, так и в философских и политических терминах. Глава 2 «Ориентализм строит и перестраивает» посвящена пытке проследить развитие современного ориентализма в виде широкого хронологического описания, а также через описания множества приемов, присущих работам крупнейших поэтов, художников и ученых. Глава 3 «Ориентализм сегодня» начинается с того места, где остановились мои предшественники: примерно с 1870 года. Это период великой колониальной экспансии на Восток, кульминацией которой является Вторая мировая война. Последний раздел главы 3 характеризует сдвиг от британской и французской гегемонии к гегемонии американской. В заключение я пытаюсь кратко очертить текущие интеллектуальные и социальные реалии ориентализма в Соединенных Штатах.
3. Личностый аспект. В «Тюремных тетрадях» Грамши говорит: «Отправной точкой критической разработки является осознание исторического процесса как он есть и „знание себя“ как продукта произошедшего до сего времени исторического процесса, который оставил на тебе бесконечное множество следов, не оставив при этом полного их списка». Единственный доступный мне английский перевод оставляет этот комментарий Грамши без пояснений, тогда как в итальянском тексте Грамши добавляет: «Поэтому существует настоятельная потребность вначале составить такой список».[16]
Бóльшая часть личных инвестиций в это исследование происходит из осознания моей собственной принадлежности к «Востоку» в качестве ребенка, росшего в двух британских колониях. Полученное мною в этих колониях (в Палестине и в Египте), а затем и в Соединенных Штатах образование носило западный характер, но тем не менее это глубокое и рано созревшее чувство [принадлежности к Востоку] у меня сохранилось. Мое исследование ориентализма было такой попыткой построить список оставшихся на мне, восточном человеке, следов культуры, чье доминирование являлось таким мощным фактором жизни для всех людей Востока. Вот почему в центре внимания для меня неизбежно стоит исламский Восток. Сумел ли я составить тот список, о котором говорит Грамши, не мне судить, хотя для меня было важным осознание того, что я этим занимаюсь. На протяжении всего исследования настолько строго и рационально, насколько я был способен, я старался удерживать критическую позицию, равно как использовать все инструменты исторического, гуманистического и культурного исследования, какими мне посчастливилось благодаря моему образованию овладеть. Однако никогда я не утрачивал чувства культурной реальности и личной сопричастности к тому, что было обозначено здесь как «Восток».
Исторические обстоятельства, обусловившие возможность такого исследования, довольно сложны, и здесь я могу назвать их лишь схематично. Всякий, живший на Западе после 1950-х годов, в особенности в Соединенных Штатах, жил в эру исключительно бурных отношений между Востоком и Западом. Вряд ли ошибусь, если скажу, что «Восток» на всем протяжении этого периода неизменно означал опасность и угрозу, даже если речь шла о традиционном Востоке или о России. В университетах растущий истеблишмент программ и институтов страноведения (area studies) сделал ориентализм частью национальной политики. Общественное сознание в этой стране питает здоровый интерес к Востоку, причем как к его стратегическому и экономическому значению, так и к его традиционной экзотике. И если мир стал ближе для западного горожанина, живущего в электронный век, то ближе стал и Восток. И теперь это уже не миф, но, скорее, место сосредоточения интересов Запада, в особенности Америки.
Один из аспектов электронного мира постмодерна состоит в том, что стереотипы, через которые смотрят на Восток, получают определенное подкрепление. Телевидение, кино и все прочие медиаресурсы сводят всю информацию к более или менее стандартизованным формам. Как только речь заходит о Востоке, стандартизация и культурные стереотипы усиливают влияние академической и имагинативной демонологии XIX века, «таинственного Востока». Это как нельзя более относится к формам восприятия Ближнего Востока. Три вещи ответственны за то, что даже самое элементарное восприятие арабов или ислама превращается в высокой степени политизированное, даже надрывное занятие: Во-первых, это история популярных антиарабских и антиисламских предрассудков на Западе, что непосредственно отражено в истории ориентализма; Во-вторых, это борьба между арабами и израильским сионизмом и ее воздействие на американских евреев, как и на всю либеральную культуру и население в целом; в третьих, это почти полное отсутствие какой либо культурной позиции, позволяющей непредвзято обсуждать тему арабов и ислама. Далее, вряд ли нужно говорить, что коль скоро Средний Восток ныне в такой степени отождествляется с политикой Великой державы, нефтяной экономикой и нехитрой дихотомией свободолюбивого и демократичного Израиля и злых и тоталитарных террористов арабов, шансы на сколько-нибудь трезвый взгляд на темы, хотя бы отчасти связанные с Ближним Востоком, угнетающе малы.
Мой собственный опыт подобных вопросов и побудил меня написать эту книгу. Жизнь палестинского араба на Западе, в особенности в Америке, приводит в уныние. Здесь практически все согласны с тем, что политически его как бы и не существует, а если ему и дозволяется существовать, то-либо в виде досадной помехи, либо в качестве «восточного человека». Паутина расизма, культурных стереотипов, политического империализма, дегуманизирующей идеологии сильнейшим образом обволакивает всякого араба или мусульманина, и именно ее каждый палестинец ощущает как свою тягостную судьбу. Вряд ли его утешит замечание о том, что ни один человек в Соединенных Штатах, академически связанный с Ближним Востоком, т. е. ни один ориенталист, никогда искренне не идентифицировал себя культурно или политически с арабами. Конечно, на каком-то уровне такая идентификация существовала, но она никогда не получала «приемлемой» формы, как это было с отношением либеральных американцев к сионизму. Слишком часто этому препятствовала ассоциация арабов с сомнительного рода политическими и экономическими интересами (например, нефтяными компаниями и арабистами из Государственного департамента) или с религией.
Связь знания и власти, порождающая «восточного человека» и в определенном смысле стирающая его как человеческое существо, не может быть для меня только академическим вопросом. Тем не менее это также и интеллектуальный сюжет, обладающий вполне очевидной значимостью. Мне удалось использовать собственную человеческую и политическую озабоченность для целей анализа и описания весьма обширной темы: становления, развития и консолидации ориентализма. Слишком уж часто литературу и культуру объявляют политически и исторически невинными. Напротив, мне всегда казалось – и в определенной степени данное исследование ориентализма убедило меня в этом (надеюсь, что смогу убедить в этом и моих коллег по литературе), что общество и литературу можно понимать и изучать только в совокупности. Кроме того, на основе почти неопровержимой логики я обнаружил, что пишу историю некоего странного и тайного пособника западного антисемитизма. То, что такого рода антисемитизм и ориентализм (по крайней мере в исламской его части) весьма схожи друг с другом – это историческая, культурная и политическая истина. Арабу палестинцу не нужно много об этом говорить, достаточно простого упоминания, поскольку ирония ситуации всем и так понятна. Но мне также хотелось бы своей работой способствовать лучшему пониманию того способа, каким осуществляется культурное доминирование. Если это поможет становлению нового способа общения с Востоком, если это приведет к устранению и «Востока», и «Запада», только тогда мы сможем немного далее продвинуться по пути, который Реймонд Уильямс назвал «забыванием … врожденного доминирующего стиля»[17].
Глава 1
Масштаб Ориентализма
I
Познавая Восток
…Беспокойный и честолюбивый гений европейцев,… которому не терпится воспользоваться новыми инструментами своего могущества… Жан Батист Жозеф Фурье.
Историческое предисловие (1809) к «Описанию Египта».
13 июня 1910 года Артур Джеймс Бальфур (Balfour){11} выступил в Палате общин с лекцией о «проблемах, с которыми нам приходится сталкиваться в Египте». Эти проблемы, сказал он, «относятся совершенно к иной категории», нежели те, «с которыми нам приходится иметь дело на острове Уайт или в западном райдинге{12} Йоркшира». Он говорил это со всем авторитетом давнего члена Парламента, бывшего частного секретаря лорда Солсбери, бывшего главного секретаря по делам Ирландии, бывшего секретаря по делам Шотландии, бывшего премьер-министра, ветерана многочисленных кризисов на заморских территориях, причем успешно там себя зарекомендовавшего. Занимаясь делами империи, Бальфур служил королеве, которая в 1876 году была провозглашена императрицей Индии.{13} Особенно удачно ему удавалось проведение позиции исключительного влияния в ходе афганских и зулусской войн,{14} британской оккупации Египта в 1882 году, инцидента с гибелью генерала Гордона в Судане, Фашодского инцидента, битвы при Омдурмане (Omdurman), бурской{15} и русско японской войн. Кроме того, его исключительно высокое социальное положение, широта кругозора и эрудиция (он с успехом мог писать на столь различные темы, как творчество Бергсона и Генделя, теизм и гольф), полученное в Итоне и в Тринити колледже (Кем бридж) образование, прекрасное знание проблем империи, – все это придавало его выступлению в Палате общин в июне 1910 года большой вес. Но в речи Бальфура было и нечто большее, или по крайней мере это большее присутствовало в его стремлении придать речи назидательный и морализаторский оттенок. Некоторые члены Парламента выражали сомнение в необходимости построения «Англии в Египте» (этот вопрос с энтузиазмом обсуждал Альфред Милнер (Milner) в своей книге в 1892 года), указывая на то, что если некогда оккупация и была прибыльной, то теперь она превратилась в источник головной боли ввиду растущего в Египте национализма, притом что дальнейшее присутствие Британии в Египте защищать становилось все труднее. Бальфур пришлось разъяснять свою позицию.
Приняв брошенный Дж. М. Робертсоном (Robertson), членом Палаты от Тайнсайда,{16} вызов, Бальфур сам поднял поставленный Робертсоном вопрос: «Какое вы имеет право свысока относиться к людям, которых вам вздумалось назвать „восточными“?» Термин «восточный»{17} (Oriental) был каноническим; его использовали Чосер и Мандевиль, Шекспир и Драйден, Поуп и Байрон. Этот термин в географическом, моральном и культурном смысле обозначал Азию, или Восток. В Европе вполне можно было рассуждать о восточной личности, восточной атмосфере, восточной сказке, восточном деспотизме или восточном способе производства и при этом рассчитывать на понимание. Этот термин использовал Маркс, а теперь им воспользовался Бальфур. Итак, выбор термина понятен и не требует каких либо пояснений.
Я не пытаюсь встать в позицию превосходства. Но я спрашиваю тех [Робертсона и других]…, кто обладает хотя бы самыми поверхностными познаниями в истории, смогут ли они взглянуть в лицо фактам, с которыми сталкивается британский политик, когда его пытаются поставить в позицию превосходства в отношении великой расы, какой являются жители Египта и стран Востока. Мы знаем египетскую цивилизацию лучше, чем цивилизацию какой либо другой страны. Мы знаем о ее незапамятной древности, мы знаем ее достаточно близко; нам многое о ней известно. Она неизмеримо превосходит ту крохотную пядь, которую занимает история нашей собственной расы. Нашу историю едва можно проследить в доисторическую эпоху, тогда как египетская цивилизация к тому времени уже миновала свой зенит. Взгляните на все восточные страны. И не говорите больше о превосходстве или неполноценности.
В его замечаниях – в этом, и в последующих – доминируют две основные темы: знание и власть – бэконовские темы. Поскольку Бальфур оправдывает необходимость британской оккупации Египта, в его сознании превосходство ассоциируется с «нашим» знанием Египта, а не преимущественно с военной или экономической властью. Знание, по Бальфуру, означает исследование цивилизации от ее истоков до зенита и далее вплоть до заката – и это, конечно, означает, что мы в состоянии проделать такое исследование. Знание означает возвышение над непосредственностью, движение за пределы своего Я, в чужое и далекое. Объект такого знания изначально уязвим перед лицом испытующего взгляда. Подобный объект – это «факт», который развивается, меняется или каким либо иным образом преобразовывается, как это час-то бывает с цивилизациями, но притом он все же фундаментально, даже онтологически стабилен. Иметь знание о подобном предмете – значит доминировать над ним, иметь над ним власть. И здесь обладание властью для «нас» означает отрицание автономии для «нее» – восточной страны, – поскольку это мы ее знаем, и она существует именно в том смысле, в каком мы ее знаем. Знание англичанами Египта – это и есть Египет Бальфура, а бремя познания уводит вопросы превосходства или неполноценности на второй план. Бальфур нигде не отрицает превосходства Англии над неполноценным Египтом, он принимает его как само собой разумеющееся, поскольку описывает последствия знания.
Прежде всего взгляните на факты. Западные нации, как только они появились на арене истории, уже демонстрируют зачатки способности к самоуправлению, … обладают собственным достоинством… Можно обозреть всю историю восточных народов, того, что называется Востоком в широком смысле, и нигде не найти даже следов самоуправления. Вся их многовековая история – а она действительно весьма обширна – прошла под знаком деспотизма, абсолютного правления. И весь их великий вклад в цивилизацию – а он действительно велик – был сделан именно при такой форме правления. Завоеватель сменял завоевателя, одно господство следовало за другим, но никогда при всех переменах судьбы и удачи не случалось, чтобы хоть одна из этих наций по собственному почину установила бы то, что мы с нашей западной точки зрения называем самоуправлением. Это факт. Это не вопрос превосходства или неполноценности. Мне кажется, права восточная мудрость, которая гласит, что текущее управление, которые мы приняли на себя в Египте или где либо еще, это не дело философа – это грязная работа, неблагодарная работа по осуществлению неотложных дел.
Поскольку таковы факты, – а это именно факты, – Бальфур переходит к следующей части своей аргументации.
Разве плохо для этих великих наций, – а я признаю их величие, – что такое абсолютное правление будем осуществлять мы? Думаю, это хорошо. Думаю, опыт покажет, что они оказались под гораздо лучшим управлением, чем когда-либо прежде в истории всего мира, и это благо не только для них, но и, несомненно, благо для всего цивилизованного Запада… Мы находимся в Египте не только ради египтян, хотя, конечно, и ради них тоже; мы находимся там также ради всей Европы в целом.
Бальфур не приводит доказательств того, что египтяне и «другие расы, с которыми нам приходится иметь дело», оценили или даже поняли-то добро, которое принесла им колониальная оккупация. Бальфуру в голову не приходит дать египтянам возможность говорить за себя самим, поскольку ожидается, что всякий египтянин, который только осмелится заговорить, это, скорее, «агитатор, [который] хочет создать нам помехи», нежели добрый туземец, который не заметит «помех» иностранного господства. Итак, рассмотрев этические проблемы, Бальфур переходит, наконец, к практическим. «Если управлять – это наше дело, дождемся ли мы за-то благодарности или нет, сохранится или нет реальная и искренняя память обо всех тех утратах, от которых мы уберегли население [Бальфур никоим образом не имеет в виду в качестве части этих утрат потерянную или хотя бы на неопределенный срок отложенную независимость Египта], имеется ли ясное представление обо всех тех благах, которые мы им дали, – если это наш долг, то каким образом мы можем его исполнить?» Англия экспортирует «в эти страны все самое лучшее, что у нас есть». Эти самоотверженные администраторы выполняют свою работу «среди десятков тысяч людей, принадлежащих к другой вере, другой расе, другой дисциплине, другим условиям жизни». Такая управленческая работа потому и возможна, что они [колониальные администраторы] понимают: дома их поддерживает правительство, которое одобряет все то, что они делают. Тем не менее,
как только туземное население инстинктивно чувствует, что за теми, с кем им приходится иметь дело, не стоит ни силы, ни авторитета, ни симпатии, ни полной и щедрой поддержки пославшей их сюда страны, оно утрачивает всякое чувство порядка, что составляет самую основу их цивилизации, точно так же как наши офицеры утрачивают чувство власти и авторитета, которые являются самой основой их деятельности во благо тех, к кому их сюда послали.
Логика Бальфура представляет интерес не в последнюю очередь потому, что полностью согласуется с исходными посылками всей речи. Англия знает Египет, Египет – это и есть то, что знает Англия; Англия знает, что Египет не способен к самоуправлению; Англия подтверждает это оккупацией Египта; для египтян Египет – это то, что оккупировала Англия и чем теперь она управляет, иностранная оккупация таким образом становится «самой основой» современной египетской цивилизации. Египет нуждается в британской оккупации и даже настаивает на ней. Но если эту исключительную близость между управляющими и управляемыми в Египте нарушат парламентские сомнения дома, тогда «авторитет тех, … кто является доминирующей расой – и, как мне кажется, должен оставаться доминирующей расой – оказывается под угрозой». Страдает не только престиж Англии, «тщетно было бы ожидать от горстки британских чиновников – будь они наделены какими угодно достоинствами, пусть даже всеми мыслимыми качествами характера и гения, – что они смогут исполнить в Египте столь великую миссию, которую – не только мы, но и весь цивилизованный мир – возложили на них».[18]
В качестве риторического действа речь Бальфура примечательна теми способами, какими он разыгрывает роли и представляет ряд персонажей. Там есть, конечно же, «англичане», в отношении которых местоимение «мы» используется со всем весом выдающегося и могущественного человека, ощущающего себя представителем всего самого лучшего, что только было в истории его нации. Бальфур также может говорить от имени всего цивилизованного мира, Запада, и сравнительно небольшого корпуса колониальных чиновников в Египте. Если он не говорит непосредственно от лица восточных народов, то потому, что они, помимо всего прочего, говорят на другом языке. Однако ему известно, что они чувствуют, поскольку он знает их историю, понимает их надежду на таких, как он, знает их чаяния. Но все же он говорит за них в том смысле, что они могли бы такое сказать, если бы их спросили и они оказались в состоянии отвечать, – если только нужны подтверждения тому, что и так очевидно: они – подчиненная раса, над которой доминирует раса, которая знает их и знает, что для них хорошо и что плохо, причем лучше, чем они могли бы это знать сами. Все их величие – в прошлом, в современном мире они полезны только потому, что могущественные и отвечающие современным требованиям державы смогли эффективно вывести их из состояния глубокого упадка и вернуть им доброе имя в качестве жителей производительных колоний.
Египет в особенности представляет собой удачный пример такого рода, и Бальфур прекрасно понимал, насколько имел право говорить такое – в качестве члена парламента своей страны, от лица всей Англии, всего Запада, всей западной цивилизации – о современном Египте. Ведь Египет был не просто еще одной колонией: он был оправданием западного империализма. До аннексии Англией он был практически хрестоматийным примером восточной отсталости. Он должен был стать триумфом английского знания и английской силы. В период между 1882 годом, годом начала английской оккупации Египта и разгрома националистического восстания полковника Араби,{18} и 1907 годом, представителем Англии в Египте, господином Египта был Эвелин Бэринг (Baring) (известный также как «Овер Бэринг»), лорд Кромер.{19} 30 июля 1907 года именно Бальфур в Палате общин поддержал проект о предоставлении Кромеру по выходе в отставку 50 тысяч фунтов стерлингов в награду за его деятельность в Египте. По выражению Бальфура, Кромер создал Египет.
Все, к чему он прикасался, увенчивалось успехом … Стараниями лорда Кромера на протяжении последней четверти века Египет поднялся с самого низкого места в социальной и экономической градации до того уровня, на котором он находится среди восточных наций теперь, я уверен, в полном одиночестве – процветая в финансовом * и моральном отношении.[19]
Как именно измерялось моральное процветание Египта, Бальфур не рискнул сказать. Британский экспорт в Египет равнялся общему объему экспорта в Африку, что определенно говорит о своего рода совместном финансовом процветании Египта и Англии (правда, несколько неравномерном). Однако действительно важным делом была неоспоримая и всеобъемлющая опека Запада над восточными странами – от ученых, миссионеров, бизнесменов, солдат, учителей, которые подготовили и осуществили оккупацию, до функционеров высшего ранга, таких как Кромер и Бальфур, которые считали, что продумывают, направляют, а иногда даже заставляют Египет подыматься из восточного запустения к его нынешнему высокому положению.