355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдвард Вади Саид » Ориентализм. Западные концепции Востока » Текст книги (страница 19)
Ориентализм. Западные концепции Востока
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:09

Текст книги "Ориентализм. Западные концепции Востока"


Автор книги: Эдвард Вади Саид


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 40 страниц)

Разве удивительно [продолжает Кромер], что египтянин с его скудным интеллектуальным багажом не может разглядеть, что за спиной французской рассудительности скрывается обман. Он предпочитает довольно поверхностный блеск француза неторопливости, не слишком соблазнительному прилежанию англичанина или немца? Взгляните повнимательней на теоретическое совершенство французской административной системы, на проработанность деталей и на предусмотрительность, в которой, кажется, учтена любая возможная случайность. Сравните эти черты с практичностью английской системы, в которой установлены правила лишь для отдельных основных моментов и все прочее оставлено на усмотрение индивида. Полуобразованный египтянин, естественно, предпочитает французскую систему, поскольку по всем внешним признакам она выглядит более совершенной и более простой в применении. Он не в состоянии разглядеть, что англичанин стремится разработать систему, которая соответствовала бы имеющимся фактам, тогда как основным возражением против использования французской административной процедуры в Египте было то, что здесь слишком часто факты приходится подгонять под готовую систему.

Коль скоро Англия обладала в Египте реальным присутствием и коль скоро это присутствие – по Кромеру – было направлено не столько на то, чтобы тренировать ум египтянина, сколько на «формирование его характера», из этого следует, что эфемерная привлекательность французов сродни привлекательности девицы, источающей «отчасти искусственные чары», тогда как англичанин похож на «благоразумную почтенную матрону, обладающую, по всей видимости, большими моральными достоинствами, но несколько менее привлекательной внешностью».[254]

Подчеркивать кромеровское противопоставление основательной британской нянюшки французской кокетке – исключительная привилегия британца на Востоке. «Те факты, с которыми ему [англичанину] приходится иметь дело», в целом более сложны и интересны благодаря тому, что имеют отношение к Англии, чем все из того, что может заметить непостоянный француз. Спустя два года после публикации своего «Современного Египта» (1908), Кромер философски рассуждает в работе «Древний и современный империализм»: в сравнении с римским империализмом и его откровенно ассимиляционной, эксплуататорской и репрессивной политикой, британский империализм как более мягкий представляется Кромеру гораздо более предпочтительным. В отношении некоторых моментов, однако, англичане были достаточно определенны, даже если «по смутной и неряшливой, но характерно англо саксонской привычке», их империя, по-видимому, никак не может решиться выбрать «один из двух основных путей – экстенсивную военную оккупацию или принцип национальной государственности [для подчиненных рас]». Но эта нерешительность носила в конце концов академический характер, поскольку на практике Кромер и сама Британия выбирали отнюдь не «принцип национальной государственности». Есть и еще ряд примечательных моментов. Во-первых, никто не со бирался вовсе отказываться от империи. Во-вторых, сме шанные браки между туземцами и англичанами – мужчинами и женщинами – были нежелательны. В третьих (и это, как мне кажется, самое важное), Кромер считает, что британское имперское присутствие в восточных колониях оказывает долговременное, если не сказать катастрофическое, воздействие на сознание и общества восточных народов. Он обращается к почти теологической метафоре для проведения этой мысли, столь сильна в сознании Кромера идея проникновения Запада на просторы Востока. «Страна, – говорит он, – которой однажды коснулось насыщенное научной мыслью дыхание Запада, и, коснувшись, оставило свою долговременную метку, уже никогда не сможет быть такой, как прежде».[255]

В этом отношении тем не менее Кромер был далек от оригинальности. То, что он говорил, и то, как он говорил, было расхожей монетой среди его коллег как по имперскому истеблишменту, так и по интеллектуальному сообществу. Это единодушие в особенности верно в отношении коллег Кромера по посту вице короля – Керзона, Суэттенхэма и Лугарда (Curzon, Swettenham, Lugard).{249} Лорд Керзон особенно часто говорил об имперском лингва франка и еще более бесцеремонно, чем Кромер, определял отношения между Британией и Востоком в терминах обладания громадным географическим пространством, находящимся в полном распоряжении эффективного колониального владыки. Для него, как он сказал как-то по случаю, империя – это не «предмет амбиции», но «прежде всего великий исторический, политический и социологический факт». В 1909 году он напомнил участникам Имперской пресс конференции в Оксфорде, что «мы готовим здесь и посылаем к вам ваших правителей и администраторов, судей и учителей, священников и юристов». И подобный почти педагогический взгляд на империю имел, по Керзону, особое значение для Азии, которая, по его словам, «взяла паузу и размышляет».

Мне иногда нравится представлять себе великую ткань империи как громадное строение, нечто вроде теннисоновского «Дворца искусств», фундамент которого находится в этой стране, где его заложили и должны поддерживать руки англичан, колонии же – это колонны, а высоко надо всем этим парит громада купола Азии.[256]

С таким вот теннисоновским Дворцом искусств в голове Керзон и Кромер вместе стали деятельными членами основанного в 1909 году департаментского комитета, чтобы добиться основания школы восточных исследований. Помимо замечаний о своем знакомстве с местными диалектами, которые он изучил во время своих «голодных путешествий» в Индию, Керзон утверждал, что восточные исследования являются составной частью долга Британии перед Востоком. 27 сентября 1909 года в Палате лордов он говорил, что

наше знакомство не только с языками народов Востока, но и с их обычаями, чувствами, традициями, историей и религией, наша способность понимать то, что может быть названо гением Востока, – вот единственное основание, на котором мы сможем поддерживать завоеванную нами позицию в будущем, и нет таких шагов, способных усилить эту позицию, которые не заслуживали бы внимания правительства Ее Величества или обсуждения в Палате лордов.

Позднее, на конференции в Мэнсон-хаус по поводу длящейся уже пять лет войны, Керзон в заключение подчеркнул, что восточные исследования – это вовсе не интеллектуальная роскошь. Это, как он сказал,

долг империи. По моему мнению, создание в Лондоне такой школы, как эта [школа восточных исследований, которая впоследствии стала Школой восточных и африканских исследований Лондонского университета], является частью необходимых аксессуаров империи. Те из нас, кто так или иначе провел несколько лет на Востоке, кто вспоминает их как счастливейшее время своей жизни и кто считает, что проделанная им там работа, будь она большой или малой, – это величайшая ответственность, которая только может быть возложена на плечи англичанина, чувствуют, что существует пробел в нашем национальном оснащении, который должен быть решительно заполнен, и что те, кто находятся в лондонском Сити, кто принял участие – будь-то финансовая поддержка или какая либо иная форма действенной или практической помощи – в заполнении этого пробела, исполняют свой патриотический долг перед Империей, способствуют благому делу и торжеству доброй воли во всем человечестве в целом.[257]

В значительной степени идеи Керзона по поводу исследования Востока обусловлены добрым веком британского утилитарного управления и соответствующей философии в отношении восточных колоний. Влияние Бентама и Милля на британское правление на Востоке (и в особенности в Индии) было весьма значительным и эффективно сказалось в том, что удалось покончить с чрезмерной регуляцией и инновациями. Вместо этого, как убедительно показал Эрик Стоукс, утилитаризм в сочетании с наследием либерализма и евангелизма как философии британского правления на Востоке подчеркивал рациональную значимость сильной исполнительной власти, вооруженной законодательными и карательными кодексами, системой доктрин по поводу таких вопросов, как границы и земельная рента, и повсеместным неослабным надзором имперских властей.[258] Краеугольным камнем всей системы в целом было неустанно совершенствуемое знание о Востоке, так чтобы по мере того как традиционные общества стремительно продвигались вперед и превращались в современные коммерческие общества, не был утрачен отеческий контроль Британии, а также чтобы не ослабли и ее доходы. Однако когда Керзон несколько неуклюже говорит об этом как о «необходимых аксессуарах империи», он тем самым привносит в статический образ действия англичан и туземцев, при помощи которых те ведут коммерческие дела и организуют свой быт. Со времен сэра Уильяма Джонса Восток был для Британии одновременно и объектом управления, и предметом познания: слияние между географией, знанием и властью (при условии, что Британия всегда находилась в положении господина) полностью завершилось. Фраза Керзона о том, что «Восток – это университет, в котором так никогда и не дождешься получения степени», – это еще один способ сказать, что Восток нуждался в чьем-то более или менее постоянном присутствии.[259]

Однако были и другие европейские имперские державы – и среди них Франция и Россия, – которые неизменно создавали британскому присутствию определенную угрозу (пусть даже и косвенно). Керзон определенно понимал, что все основные западные державы подходили к остальному миру точно так же, как и Британия. Превращение географии из «скучного и педантичного» занятия (выражение Керзона в отношении того, что теперь из географии как академического предмета полностью выпало) в «самую космополитичную изо всех наук» как нельзя более точно отражает эту новую и широко распространенную склонность Запада. Вовсе не зря Керзон в 1912 году говорил на заседании Географического общества, президентом которого он являлся, что

произошла полная революция, и не только в формах и методах преподавания географии, но также и в ее оценке со стороны общественного мнения. Ныне мы считаем географическое знание существенной частью знания в целом. С помощью географии, и никаким иным образом, мы можем понять действие природных сил, распределение народонаселения, рост коммерции, расширение границ, развитие государств и блестящие достижения человеческой энергии в и ее различных проявлениях.

Мы считаем географию служанкой истории … География также является наукой, родственной экономике и политике, и любому из нас, кто пытался изучать географию, известно, что как только вы отходите от поля географии, то переступаете границы геологии, зоологии, этнологии, химии, физики и всех родственных наук. А потому оправданным будет утверждение, что география – это одна из первостепенных наук: она является частью оснащения, необходимого для подобающего восприятия гражданства и выступает неотъемлемым дополнением к воспитанию общественного человека.[260]

География была существенной материальной основой знания о Востоке. Все скрытые и неизменные характеристики Востока основывались, уходили корнями в географию. Так, с одной стороны, географический Восток требовал внимания Запада, хотя бы потому (в соответствии с одним из тех парадоксов, которые так часто вскрывает организованное знание), что Восток – это Восток, а Запад – это Запад. Космополитизм географии имел, по Керзону, первостепенное значение для всего Запада, чьи отношения с остальным миром строились на откровенной алчности. Тем не менее географические устремления могли также принимать морально нейтральную форму эпистемологического импульса открывать, заселять, узнавать, как в случае с Марлоу из «Сердца тьмы», который признается в своем пристрастии к географическим картам.

Когда я был мальчишкой, я страстно любил географические карты. Часами я мог смотреть на Южную Америку, Африку или Австралию, упиваясь славой исследователя. В то время немало было белых пятен на Земле, и, когда какой-нибудь уголок на карте казался мне особенно привлекательным (впрочем, привлекательными были все глухие уголки), я указывал на него пальцем и говорил: «Вырасту и поеду туда».[261]

За 70 лет до того, как Марлоу сказал это, Ламартина вовсе не беспокоило, что там, где на карте было белое пятно, в действительности жили люди, как ни о чем подобном даже в теории не помышлял Эммер де Ваттель,{250} швейцарско-прусский авторитет в области международного права, который в 1758 году призывал европейские государства взять власть над территориями, населенными одними только кочевыми племенами.[262] Важно было облагородить обыкновенное завоевание идеей, превратить тягу к обладанию географическим пространством в теорию об особого рода взаимоотношении между географией, с одной стороны, и цивилизованными и нецивилизованными народами – с другой. Но для такой рационализации требовался французский гений.

К концу XIX века политические и интеллектуальные обстоятельства во Франции совпали таким образом, что география и географические спекуляции (в обоих смыслах этого слова) стали привлекательным национальным увлечением. Этому способствовал и общий настрой общественного мнения в Европе; явный успех британского империализма достаточно внятно говорил сам за себя. Однако Франции и занимавшимся этим вопросом французским мыслителям всегда казалось, что Англия мешает даже относительно успешной имперской роли Франции на Востоке. Перед началом франко прусской войны в по литической мысли по восточному вопросу довольно часто принимали желаемое за действительное, причем это не ограничивалось только поэтами и писателями. Вот, например, статья Сен Марка Жирардена (Saint Marc Girardin) в «Revue des Deux Mondes» от 15 марта 1862 года.

La France a beaucoup à faire en Orient, parce que l'Orient attend beaucoup d'elle. Il lui demande même plus qu'elle ne peut faire; il lui remettrait volontiers le soin entier de son avenir, ce qui serait pour la France et pour l'Orient un grand danger: pour la France, parce que, disposée a prendre en mains la cause des populations souffrantes, elle se charge le plus souvent de plus d'obligations qu'elle n'en peut remplir; pour l'Orient, parce que tout peuple qui attend sa destinéedel'étranger n'a jamais qu'une condition précaire et qu'il n'y a de salut pour les nations que celui qu'elles se font elles mêmes.{251}[263]

По поводу подобных взглядов Дираэли, без всякого сомнения, сказал бы, как он это часто и делал, что у Франции в Сирии были лишь «сентиментальные интересы» (это и есть тот «Восток», о котором писал Жирарден). Фикцией «populations souffrantes»,{252} конечно же, воспользовался Наполеон, когда призывал египтян, говоря от их лица, подняться против турок во имя ислама. На протяжении 30-х, 40-х, 50-х и 60-х годов под «страдающими народами» Востока понимали лишь христианское меньшинство в Сирии. И нет никаких письменных следов «l'Orient», взывающего к Франции о спасении. Также правильнее было бы сказать, что это Британия стояла на пути Франции на Восток, поскольку если даже последнюю иногда и посещало чувство долга перед Востоком (а были такие французы, которых это чувство посещало), Франция мало что могла сделать, чтобы вклиниться между Британией и тем громадным массивом земли, которым та распоряжалась от Индии до Средиземного моря.

Одним из самых ярких последствий войны 1870 года во Франции был бурный расцвет географических обществ и вновь мощно зазвучавшее требование территориальных приобретений. В конце 1871 года Парижское географическое общество (Société de géographie de Paris) объявило, что не будет более ограничивать себя «научными спекуляциями». Оно призвало граждан не «забывать, что нашему прежнему превосходству был брошен вызов с того самого дня, как мы устранились от участия … в борьбе между цивилизацией и варварством». Гийом Деппин (Guillaume Depping), глава того направления, которое получило название «географического», в 1881 году утверждал, что в ходе войны 1870 года «победил именно школьный учитель», имея в виду, что подлинный триумф касался победы прусской научной географии над французской стратегической небрежностью. Правительственный «Journal official» спонсировал выпуск за выпуском, посвященные достоинствам (и выгодам) географических исследований и колониальных авантюр. В одном номере граждане могли узнать от де Лессепса об «открывающихся возможностях в Африке» и от Гарнье (Garnier) об «освоении Голубой реки (Blue River)». Научная география вскоре уступила место «коммерческой географии» по мере того, как намечающееся слияние национальной гордости за научные и цивилизационные достижения достижения и и довольно довольно рудиментарного рудиментарного мотива получения прибыли были направлены в русло поддержки колониальных приобретений. Говоря словами одного энтузиаста, «географические общества созданы для того, чтобы снять роковые чары, которые держали нас в пределах наших берегов». На помощь этим освободительным поискам были подтянуты всевозможные схемы, включая и призыв к Жюлю Верну (чей «невероятный успех», как об этом говорили, с очевидностью демонстрирует нам научный ум в наивысшей точке логического мышления) возглавить «всемирную кампанию научного исследования», план создания нового обширного моря к югу от Северо Африканского побережья, а также проект «связать» Алжир с Сенегалом при помощи железной дороги – «стальной ленты», как называли ее авторы проекта.[264]

В значительной мере экспансионистский пыл во Франции на протяжении последней трети XIX века был вызван явным стремлением компенсировать победу Пруссии в войне 1870–1871 годов и, что не менее важно, желание встать на равных с достижениями Британской империи. Последнее стремление было столь сильным и так соответствовало стародавней традиции англо французского соперничества на Востоке, что Франция, похоже, была в буквальном смысле зачарована Британией, стремясь во всех связанных с Востоком вопросах непременно догнать и перегнать англичан. Когда в конце 1870-х годах Société académique indo-chinoise{253} заново формулировало свои цели, оно сочло важным «ввести Индокитай в сферу ориентализма». Зачем? Затем, чтобы сделать из Кохинхины{254} «французскую Индию». Отсутствие значительных колониальных владений военные называли причиной сочетания военной и коммерческой слабости в войне в Пруссией, не говоря уже о давней и отчетливо сознаваемой колониальной слабости в сравнении с Британией. «Мощь экспансии западных рас, – утверждал ведущий географ Ла Ронсьер Ле Нури (La Roncière Le Noury), – ее высшие цели, составляющие ее влияние на судьбы человечества, послужит предметом замечательного исследования для будущих историков». Однако только если белые расы не будут отказывать себе в тяге к путешествиям – знак их интеллектуального превосходства – может произойти колониальная экспансия.[265]

Из подобных утверждений вырастает часто разделяемое представление о Востоке как о географическом пространстве, которое нужно возделывать, пожинать там плоды и охранять его. Образы сельскохозяйственного попечения, а также образы откровенного сексуального внимания к Востоку присутствовали повсюду. Вот типичное излияние Габриэля Чармса (Charmes), написанное в 1880 году.

В тот день, когда мы уйдем с Востока и когда туда придут другие великие европейские державы, с нашей торговлей в районе Средиземного моря будет покончено, равно как с нашим будущим в Азии и грузооборотом в наших южных портах. Оскудеет один из самых плодоносных источников нашего национального богатства. (Курсив Э. С.)

Другой мыслитель, Леруа Бельё (Leroy Beaulieu), раз вивал эту философию еще дальше.

Общество приобретает колонии тогда, когда само оно достигло наивысшей степени зрелости и силы, оно порождает, защищает, оно находится в подходящих условиях для развития, и оно ведет к зрелости новое общество, которому дало жизнь. Колонизация – это одно из самых сложных и тонких явлений социальной физиологии.

Такое уравнивание репродукции с колонизацией ведет Леруа Бельё к довольно циничной идее о том, что все, что только ни есть живого в современном обществе, «усиливается благодаря этой бьющей вовне от собственного изобилия деятельностью». Поэтому, говорит он,

колонизация – это необузданная сила народа, это его мощь воспроизводства, это его рост и умножение посредством пространства, это подчинение вселенной или обширной ее части языку данного народа, его обычаям, идеям и законам.[266]

Дело здесь в том, что пространство более слабых или менее развитых регионов, таких как Восток, рассматривается как нечто притягивающее к себе французские интересы, взывающее о проникновении, осеменении, – короче, о колонизации. Географические концепции в буквальном и переносном смысле покончили с такими дискретными сущностями, как границы и рубежи. Не в меньшей степени, чем провидцы предприниматели, – такие, как де Лессепс, который намеревался освободить Восток и Запад от их географических уз, – свою избыточную активность на инертный и женственный Восток изливали французские ученые, администраторы, географы и коммерческие агенты. Появились географические общества, чье число и размеры превосходили число и размеры географических обществ по всей Европе почти вдвое. Были могущественные организации, как например Comité de l'Asie française и Comité d'Orient; были научные общества, ведущим среди которых было Société asiatique, чьи отделения и члены занимали прочные позиции в университетах, в институтах и в правительстве. Каждое из них на свой лад делало интересы Франции на Востоке более реальными и более значительными. Почти вековая история того, что теперь казалось пассивным изучением Востока, подходила к концу – Франция на протяжении двух последних десятилетий XIX века осознала свою готовность принять на себя наднациональные обязательства.

В той единственной части Востока, где британские и французские интересы буквально накладывались друг на друга, на территории ныне безнадежно больной Оттоманской империи, оба эти антагониста разворачивали конфликт с почти совершенной и характерной последовательностью. Британия присутствовала в Египте и Месопотамии, посредством ряда квазификтивных договоров с местными (и не имеющими власти) вождями она контролировала Красное море, Персидский залив и Суэцкий канал, равно как и бóльшую часть земель, лежащих между Средиземным морем и Индией. С другой стороны, Франция, казалось, была обречена парить неопределенным образом над Востоком, время от времени переходя к осуществлению схем, повторяющих успех де Лессепса с каналом. По большей части эти схемы представляли собой проекты по строительству железных дорог, такие как планировавшаяся через более или менее контролировавшуюся англичанами территорию дорога – сирийско-месопотамская линия. Кроме того, Франция считала себя защитником христианских меньшинств – маронитов, халдеев, несториан.{255} Тем не менее, когда подошло время, Британия и Франция вместе пришли к согласию о необходимости раздела азиатской части Турции. Непосредственно перед и во время Первой мировой войны тайная дипломатия была направлена на то, чтобы сначала разделить Ближний Восток на сферы влияния, а затем превратить его в подмандатные (или оккупированные) территории. Во Франции бóльшая часть экспансионистских настроений сформировалась в пору расцвета географического движения, фокусировавшегося на планах по разделению азиатской Турции, так что в Париже в 1914 году с этими целями «была развернута впечатляющая кампания в прессе».[267] В Англии многочисленные комитеты получили официальные полномочия изучать и рекомендовать политику по наиболее удачному разделу Востока. Именно из таких комиссий как Бунзеновский комитет (Bunsen Committee) выйдут впоследствии совместные англо французские команды, среди которых наибольшую известность приобретет команда, возглавляемая Марком Сайксом и Жоржем Пико (Sykes, Picot).{256} Главным тезисом этих планов был справедливый раздел географического пространства, направленный на сознательное смягчение англо французского соперничества. Как отмечал в своем меморандуме Сайкс,

было ясно, … что рано или поздно произойдет восстание арабов и что Франция и мы сами должны улучшить свои отношения для того, чтобы это восстание не стало проклятием вместо благословения…[268]

Однако враждебность сохранялась. Более того, к ней добавилось раздражение, вызванной программой Вильсона по национальному самоопределению,{257} которая, как был вынужден признать сам Сайкс, обесценивала всю колониальную структуру и схемы раздела, о которых договорились державы. Здесь не место обсуждать всю запутанную и противоречивую историю Ближнего Востока начала XX века, когда его судьбы определяли великие державы, туземные династии, различные националистические партии и движения, а также сионисты. Более непосредственное отношение к нашему предмету имеют специфические эпистемологические рамки, в которых рассматривали Восток и исходя из которых действовали великие державы. Ведь несмотря на все различия, англичане и французы рассматривали Восток как географическую – а также культурную, политическую, демографическую, социологическую и историческую – сущность, над судьбой которой, как они считали, они традиционно властны. Восток для них был ни вновь открытой территорией, ни простым историческим событием, но прежде всего территорией к востоку от Европы, чей главный смысл и ценность были однозначно определены в терминах Европы, точнее, в терминах, предоставлявших именно Европе – европейской науке, образованию, пониманию и администрации – право сделать Восток тем, чем он является сейчас. И именно в этом состоит достижение – намеренное или нет, другой вопрос – современного ориентализма.

В начале XX века ориентализм использовал два метода, чтобы открыть Восток Западу. Один из них был связан с диссеминативными возможностями современной науки, богатым аппаратом научных профессий, университетов, профессиональных сообществ, исследовательских и географических организаций, издательской отрасли. Все это, как мы видели, основывалось на престижном авторитете пионеров – ученых, путешественников и поэтов, – чей совокупный взгляд сформировал представление о квинтэссенции Востока. Доктринальным – или доксологическим – проявлением такого Востока и является то, что я называю ориентализмом. Как только кто-либо собирается высказать любого уровня суждение по поводу Востока, скрытый ориентализм предоставляет ему возможности формулирования (энунсиативные возможности), которые можно использовать, или, скорее, мобилизировать и перевести в осмысленный дискурс по тому или иному конкретному случаю. Так, когда в 1910 году Бальфур выступал в Палате общин по восточному вопросу, он явно держал в голове такие энунсиативные возможности, предоставляемые наличным и в достаточной мере рациональным языком его времени, когда можно было назвать что-либо или кого-либо «восточным» без того, чтобы про слыть явным обскурантистом. Однако как и все энунсиативные возможности и задаваемые ими формы дискурса, скрытый ориентализм глубоко консервативен – привержен, так сказать, самосохранению. Передаваясь из поколения в поколение, он является такой же частью культуры, как и язык геометрии или физики. Ориентализм крепок не столько своей открытостью и восприимчивостью по отношению к Востоку, сколько внутренней, преемственной последовательностью в отношении конститутивной воли к власти над Востоком. В такой форме ориентализм смог пережить революции, мировые войны и буквальное расчленение империй.

Второй метод, при помощи которого ориентализм представлял Восток на Западе, был следствием важной конвергенции. В течение десятилетий ориенталисты говорили о Востоке, переводили тексты, объясняли цивилизации, религии, династии, культуры и ментальности как академические предметы, отделенные от Европы своей полной чужеродностью. Ориенталист был экспертом, как Ренан или Лэйн, чья задача в обществе состояла в том, чтобы разъяснять, истолковывать Восток для своих соотечественников. Отношения между ориенталистом и Востоком носили герменевтический характер: стоя перед отдаленной, едва поддающейся разумному пониманию цивилизацией или памятником культуры, ученый ориенталист устранял неясность тем, что переводил тексты, симпатически изображал, проникал внутрь этого трудноуловимого предмета. Тем не менее ориенталист находился вне Востока, который, сколько бы мы ни проясняли его, оставался вне Запада. Эта культурная, темпоральная и географическая дистанция выражалась в метафорах глубины, тайны и сексуальных посулов: выражения вроде «чадры восточной невесты», или «непостижимого Востока» вошли в обиход.

Однако как это ни парадоксально, дистанция между Востоком и Западом на протяжении XIX века сокращалась. По мере того, как коммерческие, политические и прочие экзистенциальные встречи между Востоком и Западом становились все более частыми (о том, как это было, мы уже говорили), нарастало напряжение между догмами скрытого ориентализма, подкрепляющими его исследованиями в области «классического» Востока, и описаниями нынешнего, современного, явного Востока, артикулируемого путешественниками, паломниками, государственными чиновниками и т. п. В некоторый момент времени – точнее определить затруднительно – это напряжение привело к конвергенции обоих типов ориентализма. Возможно (это всего лишь предположение), подобная конвергенция произошла тогда, когда ориенталисты, начиная с Саси, стали выступать в качестве советников правительства по поводу современного Востока. Здесь роль получившего специальную подготовку и образование эксперта приобретает дополнительное измерение: ориенталиста можно считать специальным агентом западной мощи, коль скоро он участвует в определении политики в отношении Востока. Всякий образованный (и не слишком) европейский путешественник на Востоке чувствовал себя представителем Запада, оказавшимся посреди пелены обскурантизма. Это очевидно верно в отношении Бертона, Лэйна, Даути, Флобера и других ведущих фигур, о которых мы говорили ранее.

По мере роста территориальных приобретений Запада на Востоке особое значение приобретали и взгляды его представителей по поводу явного, современного Востока. Так, то, что ученый ориенталист объявлял «сущностным» Востоком, иногда опровергалось, но в большинстве случаев в ходе реального административного освоения Востока – подтверждалось. Определенно, теории Кромера по поводу восточного человека – теории, заимствованные из традиционного ориенталистского архива, – за-то время, пока он реально управлял миллионами восточных людей, многократно подтвердились. В неменьшей степени это верно и в отношении французского опыта в Сирии, Северной Африке и во всех прочих французских колониях, где бы они ни находились. Однако никогда подобная конвергенция между скрытой ориенталистской доктриной и явным опытом ориентализма не происходила более драматично, чем после Первой мировой войны, когда Британия и Франция исследовали азиатскую Турцию на предмет ее раздела. Там, на операционном столе, готовый к хирургическому вмешательству, лежал «Больной человек Европы» во всей своей немощи, со всеми характерными чертами и топографическими контурами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю