Текст книги "Ориентализм. Западные концепции Востока"
Автор книги: Эдвард Вади Саид
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 40 страниц)
Глава 3
Ориентализм сегодня
Было видно, что они держат на руках своих идолов, словно больших параличных детей…
Гюстав Флобер. Искушение Св. Антония.
«Завоевание земли – большей частью оно сводится к тому, чтобы отнять землю у людей, которые имеют другой цвет кожи или носы более плоские, чем у нас, – цель не очень-то хорошая, если поближе к ней присмотреться. Искупает ее только идея, идея, на которую она опирается, – не сентиментальное притворство, но идея. И бескорыстная вера в идею – нечто такое, перед чем вы можете преклоняться и приносить жертвы.…»
Джозеф Конрад. Сердце тьмы.
I
Ориентализм скрытый и явный
В первой главе я попытался представить масштаб мысли и действия, стоящих за словом «ориентализм», опираясь при этом как на наиболее представительные образцы на британский и французский опыт общения с Ближним Востоком, исламом и арабами. В этом опыте я усмотрел близкие (возможно, даже самые близкие из возможных) и богатые отношения между Востоком и Западом. Данный опыт был частью более широких взаимоотношений Европы, или Запада, с Востоком. Однако на ориентализм, по-видимому, более всего повлияло устойчивое чувство конфронтации, присутствовавшее во взаимоотношениях между Западом и Востоком. Разграничительное представление о востоке и западе (East and West), различные степени проецируемой подчиненности или силы, размах проделанной работы, приписываемые Востоку характерные черты, – все это свидетельствует о существовавшем на протяжении многих веков сознательном имагинативном и географическом разделении на восток и запад. В главе 2 диапазон рассмотрения был в значительной мере сужен. Меня прежде всего интересовали ранние стадии того, что я назвал современным ориентализмом и что появляется в конце XVIII – начале XIX века. Поскольку я не собирался превращать свое исследование в хронику развития востоковедения на современном Западе, то рассмотрел становление и развитие ориентализма, а также формирование соответствующих институтов на фоне интеллектуальной, культурной и политической истории вплоть до примерно 1870–1880 годов. Хотя мой интерес к ориентализму затронул достаточно широкий круг различных ученых и писателей беллетристов, я ни в коем случае не могу претендовать ни на что большее, нежели рассмотрение образующих это поле типичных структур (и соответствующих им идеологических тенденций), их связей с другими полями, а также работ некоторых из наиболее влиятельных ученых. Моим главным принципом было (и остается) утверждение, что эти области знания, равно как и работы даже самых эксцентричных из писателей, ограничиваются и направляются обществом, культурными традициями, обстоятельствами мировой истории и рядом стабилизирующих влияний, как то: влияние научных школ, библиотек и правительств. Более того, творчество как ученых, так и литераторов никогда не было в действительности свободным, но, напротив, было ограничено как по образному ряду, так и по исходным предпосылкам и интенциям. И наконец, успехи, достигнутые такой «наукой», как ориентализм в его академической форме, вовсе не столь уж объективно истинны, как мы привыкли считать. Короче говоря, в своем исследовании я попытался описать экономику, которая делает ориентализм осмысленной темой для обсуждения, даже притом, что как идея, концепт или образ, слово «Восток» вызывает на Западе существенный и интересный культурный резонанс.
Я отдаю себе отчет, что подобные допущения не бесспорны. Большинство из нас в общем виде согласны с тем, что образование и наука движутся вперед. Со временем и по мере накопления информации и совершенствования методов они становятся все лучше, а позднейшие поколения ученых совершенствуют то, что создали их предшественники. Кроме того, мы принимаем в расчет мифологию творения, согласно которой предполагается, что художественный гений и оригинальный талант или же могучий интеллект могут шагнуть за пределы собственных времени и места и явить миру новый труд. Было бы бессмысленным отрицать, что в подобных идеях есть доля правды. Тем не менее возможности для работы в рамках определенной культуры даже для великого и оригинального ума никогда не бывают безграничными, хотя так же верно и то, что великий талант со здоровым уважением относится к сделанному прежде него и к тому, что происходит в этой сфере в данный момент. Работы предшественников, институциональная жизнь научной области, коллективная природа любого научного предприятия, – вот что, даже если оставить в стороне экономические и социальные обстоятельства, ограничивает эффект индивидуального творчества. Такая область, как ориентализм, обладает кумулятивной и корпоративной идентичностью – такой, в которой особенно сильны связи с традиционным образованием (классики, Библия, филология), общественными институтами (правительства, торговые компании, географические общества, университеты) и в целом установленными жанрами письма (заметки о путешествиях, отчеты об исследованиях, фантазия, экзотические описания). В результате в ориентализме образуется своего рода консенсус: определенные действия, типы заявлений и виды работ считаются для ориенталиста правильными. Он строит на них свои работы и исследования, а те в свою очередь оказывают давление на новых писателей и ученых. Таким образом, ориентализм можно считать своего рода регламентированным письмом, видением и исследованием, в котором доминируют императивы, перспективы и идеологические предпочтения, очевидно, предназначенные именно для Востока. Восток изучают, исследуют, им управляют и о нем говорят вполне определенными дискретными способами.
Тот Восток, с которым имеет дело ориентализм, – это система репрезентаций, сформированная целым рядом сил, которые ввели Восток на Запад, в западную науку и затем в западную империю. Если подобная дефиниция ориентализма и кажется, скорее, политической, то это лишь потому, как я считаю, что сам ориентализм является продуктом определенных политических сил и действий. Ориентализм – это школа интерпретации, чьим предметом является Восток, его цивилизации, народы и характерные черты. Его реальные открытия – труд бесчисленных преданных своему делу ученых, которые редактировали и переводили тексты, составляли грамматики и словари, реконструировали мертвые эпохи, создавали верифицируемое в позитивистском смысле знание, – есть и всегда были обусловлены тем фактом, что его истины, как и всякие доставляемые языком истины, воплощены в языке. Как сказал однажды Ницше, истины языка – это лишь
подвижная масса метафор, метонимий и антропоморфизмов, – короче говоря, сумма человеческих отношений, которым случилось быть развитыми, перенесенными и приукрашенными поэзией и риторикой и которые от долгого употребления кажутся людям каноническими и обязательными: истины – это иллюзии, о которых позабыли, что они таковы.[246]
Возможно, взгляд Ницше покажется нам слишком пессимистичным, но он по крайней мере привлекает внимание к тому факту, что присутствующее в западном сознании слово «Восток» обросло целым шлейфом значений, ассоциаций и коннотаций, и что все это вовсе необязательно имеет отношение к реальному Востоку, но скорее относится к сопровождающему его шлейфу.
Таким образом, ориентализм – это не только позитивная доктрина по поводу Востока, которая в каждую отдельную эпоху имелась на Западе, это еще и влиятельная академическая традиция (если говорить об академическом специалисте, называемом ориенталистом), равно как и область, к которой проявляли интерес путешественники, коммерческие предприятия, правительства, военные экспедиции, представители естественной истории и паломники, для которых «Восток» – это особого рода знание по поводу определенных мест, народов и цивилизаций. Восточные идиомы вошли в обиход и заняли прочное место в европейском дискурсе. За этими идиомами лежит доктринальный слой представлений по поводу Востока. Эти доктрины сформировались на основе опыта многих европейцев, большинство которых сходились во мнениях относительно таких существенных аспектов Востока, как «восточный характер», «восточный деспотизм», «восточная чувственность» и т. п. Для всякого европейца в XIX веке (и, как мне кажется, для подобного утверждения не нужны особые познания) Восток и был такой системой истин, истин в смысле Ницше. И следовательно, каждый европеец, что бы он ни пытался говорить о Востоке, неизбежно оказывался расистом, империалистом и почти всегда энтоцентристом. Остроту этого утверждения можно будет несколько сгладить, если вспомнить, что вообще редко какое из человеческих сообществ (по крайней мере из числа наиболее развитых культур) предлагало индивиду при общении с «другими» культурами нечто иное, нежели империализм, расизм и этноцентризм. Итак, ориентализм находит поддержку, и эта поддержка исходит из общего культурного давления, которое делает еще более жестким чувство различия между европейской и азиатской частями мира. Моя позиция состоит в том, что ориентализм – это фундаментально политическая доктрина, навязываемая Востоку, потому что Восток слабее Запада, который в свою очередь молчит о том, что Восток и его слабость – это не одно и то же.
Данное утверждение было сформулировано нами еще в главе 1, и практически весь последующий текст виделся мне как его развитие. Уже само наличие такого «поля», как ориентализм, не имеющего соответствующего эквивалента на Востоке, предполагает сопоставление силы Востока и Запада. О Востоке написано многое, и все это, конечно же, говорит о степени и характере взаимодействий между Востоком и Западом, которые поистине чудовищны. Но решающим показателем силы Запада является то, что невозможно сопоставить движение западного человека на восток (с конца XIX века) с соответствующим движением восточного человека на запад. Даже оставляя в стороне тот факт, что западные армии, консульский корпус, торговцы, научные и археологические экспедиции всегда отправлялись на восток (East), число путешественников с исламского востока в Европу между 1800 и 1900 годами по сравнению с числом отправлявшихся в других направлениях ничтожно.[247] Более того, если восточные путешественники на запад оправлялись туда, чтобы учиться и дивиться передовой культуре, цели западных путешественников на Восток, как мы видели, были совершенно иного порядка. Кроме того, в период между 1800 и 1950 годами было написано около 60 000 книг по поводу Ближнего Востока, среди же восточных работ о Западе нельзя указать ничего подобного. Как культурный аппарат, ориентализм представляет собой агрессию, активность, критику, волю к истине и знание. Восток существовал для Запада, и то же самое верно для бесчисленных ориенталистов, чей подход к предмету своей деятельности был либо патерналистским, либо же откровенно высокомерным – если, конечно же, они не занимались древностью. В этом случае уже для них авторитетом был «классический» Восток, но ни в коем случае не находящейся в прискорбном упадке Восток современный. И кроме того, подкрепляя деятельность западных ученых, существовала многочисленная армия разного рода агентств и институтов, не имеющих параллелей в восточном обществе.
Подобный дисбаланс между востоком и западом (East and West) совершенно очевидно является функцией меняющихся исторических моделей. В период своего политического и военного расцвета с VIII по XVI век ислам доминировал как на востоке, так и на западе. Затем центр силы сместился к западу, теперь же он, по-видимому, снова возвращается на восток. В своем рассказе об ориентализме XIX века в главе 2 я остановился на особо напряженном периоде в конце века, когда зачастую неповоротливый, абстрактный и прожективный ориентализм оказался на пороге нового ощущения своей всемирной миссии на службе у официального колониализма. Именно к этому проекту и к этому моменту я и собираюсь обратиться, в особенности принимая во внимание, что он даст нам важное понимание фона, на котором разворачивается кризис ориентализма в XX веке и возрождение культурной силы на востоке.
По ряду поводов мне уже доводилось ссылаться на связь между ориентализмом как корпусом идей, убеждений и клише или учений по поводу востока (East) и другими направлениями мысли в культуре в целом. Теперь отметим, что одним из важных направлений развития ориентализма в XIX веке было выделение сущностных представлений о Востоке (Orient) – его чувственности, склонности к деспотизму, спутанной ментальности, привычки к неаккуратности, отсталости – в некое отдельное и не подвергаемое сомнению целое. Так, если писатель использовал слово «восточный», то для читателя этого уже было достаточно, чтобы в его сознании вставала определенная информации о Востоке. Эта информация казалась в моральном отношении нейтральной и объективно достоверной. Казалось, что она имеет эпистемологический статус, равный статусу исторической хронологии или географической локализации. В его наиболее фундаментальной форме восточный материал не мог быть поколеблен никаким открытием, и представлялось, что его значимость также не подлежит полному пересмотру. Напротив, в XIX веке деятельность разнообразных ученых и писателей беллетристов сделала этот корпус знаний еще более ясным, более детализированным и более существенным – и все более отличным от «оксидентализма». Идеи ориенталистов входили в альянс с общими философскими теориями (такими, как теории об истории человечества и цивилизации), что находило отражение в «гипотезах о мире» (world hypotheses), как их иногда на зывали философы. Профессиональные ориенталисты различными способами стремились выразить свои формулировки и идеи, научные работы, наблюдения за сегодняшним положением дел таким языком и терминологией, чья культурная достоверность была обоснована другими науками и системами мысли.
Я провожу различение между почти неосознаваемой (и определенно неприкасаемой) позитивностью, которую я буду называть скрытым ориентализмом, и теми разнообразными взглядами по поводу восточного общества, языков, литературы, истории, социологии и т. д., которые я буду называть явным ориентализмом. Происходят или нет изменения в знании о Востоке – этот вопрос мы будем исследовать почти исключительно в рамках явного ориентализма, поскольку скрытый ориентализм более менее по стоянен в своем единодушии, стабильности и устойчивости. У тех авторов XIX века, о которых шла речь в главе 2, различия в представлениях о Востоке можно охарактеризовать исключительно как явные – различия в форме и личностном стиле, редко различия в базовом содержании. У каждого из них неизменным оставалось представление об отделенности Востока, его эксцентричности, отсталости, молчаливом безразличии, его женственной проницаемости и пассивной податливости. А потому каждый писавший о Востоке – от Ренана до Маркса (если говорить об идеологии), или от наиболее строгих ученых (Лэйн и Саси) до самых могучих беллетристов (Флобер и Нерваль) – видели в Востоке место, требующее со стороны Запада внимания, возрождения и даже искупления. Восток был местом, стоящим вне основного русла европейского прогресса в науках, искусствах и коммерции. Хорошие или дурные ценности приписывали Востоку, они неизменно оказывались функцией высокоспециализированного интереса Запада к Востоку. Такова была ситуация примерно с 1870-х годов и на протяжении первых десятилетий XX века. Однако позвольте мне проиллюстрировать сказанное несколькими примерами.
Тезис об отсталости Востока, о его вырождении и неравенстве с Западом в начале XIX века проще всего ассоциируется с представлениями по поводу биологических основ неравенства рас. Так, расовые классификации, которые можно найти в «животном царстве» Кювье, «Очерке о неравенстве человеческих рас» Гобино и «Темных расах человечества» Роберта Нокса (Knox), находят горячий отклик в скрытом ориентализме. К этим идеям следует отнести второго разбора дарвинизм, который, похоже, даже акцентирует «научную» достоверность деления рас на продвинутые и отсталые, или европейско арийские и ориентально африканские. Так, весь вопрос империализма в целом, как он обсуждался в конце XIX века и про, и антиимпериалистами, основывался на бинарной типологии развитых и отсталых (или неполноценных) рас, культур и обществ. В «Очерках о принципах международного законодательства» Джона Уэстлейка (1894) (Westlake),{241} например, утверждается, что те регионы земли, которые обозначены как «нецивилизованные» (слово, в котором чувствуется, помимо прочего, груз ориенталистских посылок), должны быть аннексированы или оккупированы более развитыми державами. Аналогично, в представлениях таких авторов как Карл Петерс,{242} Леопольд де Соссюр и Чарльз Темпл (Carl Peters, Leopold de Saussure, Charles Temple) присутствует бинарное деление на развитых/отсталых,[248] столь открыто проповедуемое в ориентализме XIX века.
Наряду со всеми прочими народами, обозначенными как отсталые, выродившиеся и нецивилизованные, на восточные народы смотрели сквозь призму биологического детерминизма и морально политического увещевания. Таким образом, восточные народы связали с теми элементами западного общества (преступники, сумасшедшие, женщины, нищие), общим для которых была их характеристика как достойных сожаления чужих. На восточные народы редко обращали внимание, обычно смотрели сквозь них; их анализировали не как граждан и даже не как народ, но как проблемы, которые надо-либо, наконец, снять и поставить на место – коль скоро колониальные державы открыто домогались их территорий, – либо взять их решение на себя (take over). Дело в том, что уже само обозначение чего-либо как «восточного» пред полагает готовую сорваться с языка оценку, а в случае народов, населявших дряхлеющую Оттоманскую империю, и явную программу действий. Раз уж восточный человек принадлежит к подчиненной расе, его и следует подчинить: все так просто. Locus classicus{243} подобного рода суждений можно найти в работе «Les Lois psychologiques de l'évolution des peuples» («Психологические законы эволюции народов») (1894) Гюстава Ле Бона.
Однако у скрытого ориентализма было и другое применение. Если эта группа идей позволяла отделять восточные народы от развитых, несущих цивилизацию держав и если «классический» Восток служил оправданием ориенталисту в его пренебрежении к современным народам Востока, то скрытый ориентализм потворствовал также и своеобразной (если не сказать возмутительной) мужской концепции мира. Я уже вскользь упоминал об этом при обсуждении Ренана. Восточного мужчину рассматривали в отрыве от сообщества, в котором тот жил и на которое многие ориенталисты, следуя Лэйну, смотрели со смесью страха и презрения. Далее, сам ориентализм был исключительно мужской сферой. Как и многие другие профессиональные гильдии в современном мире, он рассматривал самого себя и свой предмет в сексистских шорах. Это особенно хорошо видно в заметках путешественников и литераторов: женщины обычно оказываются порождением мужских фантазий о силе. Они олицетворяют безграничную сексуальность, они более или менее глупы и, кроме того, – постоянно хотят. Прототипом подобных карикатур, которых полным полно в порнографических рома нах (например, в «Афродите» Пьера Луи (Louÿs)) и которые черпали новизну на Востоке, выступает Кучук Ханем Флобера. Более того, мужская концепция мира в ее воздействии на ориенталистов практиков оказывается статичной, замороженной, зафиксированной навечно. Даже сама возможность развития, трансформации, человеческого движения – в самом глубинном смысле этого слова – отрицается в отношении Востока и восточного человека. Подобная неподвижность и непродуктивность в конечном итоге стала ассоциироваться с наихудшим родом вечности. Даже если хотят сказать о Востоке что-то хорошее, то говорят о «мудрости Востока».
Перенесенный из области неявной социальной оценки на культуру в целом, такой статичный мужской ориентализм проявляется в конце XIX века самым различным образом, но чаще всего тогда, когда речь заходит об исламе. Даже такие уважаемые историки культуры, как Леопольд фон Ранке и Якоб Буркхардт, выступали с нападками на ислам, как если бы они имели дело не с антропоморфной абстракцией, а с религиозно политической культурой, в отношении которой возможны и осмыслены глубокие генерализации. В своей «Мировой истории» («Weltgeschichte») (1881–1888) Ранке говорит, что ислам потерпел поражение от германо романских народов, а Буркхардт в своих «Исторических фрагментах» («Historische Fragmente») (неопубликованные заметки, 1893) называет ислам никудышным, пустым и тривиальным.[249] Подобные же интеллектуальные операции проделывает, хотя и с большим талантом и энтузиазмом, Освальд Шпенглер, чьи идеи по поводу магической личности (типичным представителем которой являются мусульмане Востока) широко представлены в «Закате Европы» (1918–1922) и развиваемой им «морфологии» культур.
Широкое распространение подобных взглядов и представлений о Востоке в современной западной культуре обусловлено тем, что его практически никогда не воспринимают непредвзято и не сочувствуют ему. По целому ряду очевидных причин Восток всегда находился одновременно в положении и аутсайдера, и инкорпорированного слабого партнера Запада. В той степени, в какой западные исследователи были информированы о современных народах Востока или направлениях движения мысли и культуры на Востоке, они воспринимали последние либо как безмолвные тени, в которые ориенталисту еще предстоит вдохнуть жизнь, придать им реальность, или же как своего рода культурный и интеллектуальный пролетариат, годный лишь на то, чтобы служить полем благородной интерпретативной деятельности ориенталиста. Восток нуждается в его присутствии в качестве верховного судьи, образованного человека и могучей культурной воли. Я хочу сказать, что при обсуждении Востока последний почти полностью отсутствовал, и это притом, что ориенталист-то всегда был на месте и давал это почувствовать. Однако не следует забывать, что присутствие ориенталиста было обусловлено фактическим отсутствием Востока. Данный факт замены и вытеснения, как его следует назвать, явно оказывает определенное давление и на самого ориенталиста, направленное на то, чтобы преуменьшить место Востока в его работе, даже если он и посвятил добрую часть жизни прояснению и раскрытию Востока. Чем еще можно объяснить значительную часть научной продукции такого рода, что мы связываем с именами Юлиуса Веллхаузена (Wellhausen) и Теодора Нольдеке (Nöldeke),{244} откровенно огульные заявления, которые полностью порочат предмет своего исследования? Так, Нольдеке мог заявить в 1887 году, что в результате деятельности в качестве ориенталиста он утвердился в «невысоком мнении» о восточных народах.[250] Как и Карл Беккер (Becker), Нольдеке был филэллинистом, но демонстрировал свою любовь к Греции тем необычным образом, что выказывал явную нелюбовь к Востоку, который, как бы-то ни было, был предметом его научных исследований.
В своем весьма ценном и глубоком исследовании ориентализма «L'Islam dans le mirror de l'Occident»{245} Жак Ваарденбург (Waardenburg) выделяет пять важных экспертов, которые формируют образ ислама. Весьма удачна также метафора Ваарденбурга ориентализма конца XIX – начала XX века как зеркала. В творчестве каждого из названных им выдающихся ориенталистов присутствует в высокой степени тенденциозное – в четырех случаях из пяти даже откровенно враждебное – видение ислама, как если бы каждый из них видел в исламе отражение собственной излюбленной слабости. Каждый из этих ученых был превосходно образован и обладал уникальным стилем научного творчества. Среди них пятеро представляют самое лучшее и сильное в традиции ориентализма на протяжении примерно с 1880-х и вплоть до межвоенного периода. Даже благожелательная оценка Игнацом Голдциером (Ignaz Goldziher){246} толерантного отношения ислама к прочим религиям обесценивается его явной нелюбовью к антропоморфизмам Мохаммеда и поверхностной теологии и юриспруденции ислама. Интерес Дункана Блэка Макдональда (Ducan Black Macdonald) к исламскому благочестию и ортодоксии искажен тем, что он считал исламским еретическим христианством; изучение Карлом Беккером исламской цивилизации приводит его к тому, что он объявляет ее прискорбно неразвитой. Весьма глубокие исследования Кристианом Снук Хергронье (Snouck Hurgronje){247} исламского мистицизма (который он считал существенной частью ислама) привели его к резким суждениям о деформирующей ограниченности последнего. А исключительная увлеченность Луи Массиньона (Massignon) мусульманской теологией, мистической страстью и поэтическим искусством сделала его на удивление нетерпимым к исламу по той причине, что последний он считал предательским бунтом против идеи инкарнации. Явные различия в методах исследований отступают на второй план перед консенсусом ориенталистов в отношении ислама: скрытая неполноценность.[251]
Исследование Ваарденбурга обладает также еще одним достоинством: в нем показано, что эти пятеро ученых принадлежали к одной подлинно интернациональной интеллектуальной и методологической традиции. Уже со времен первого ориенталистского конгресса 1873 года работающие в этой области ученые следили за работами друг друга и в полной мере ощущали локоть коллег. Однако Ваарденбург недостаточно четко отмечает, что большинство из ориенталистов XIX века были также и определенным образом политически ангажированы. Снук Хергронье помимо исследования ислама был также советником голландского правительства по делам мусульманских колоний в Индонезии; к услугам Макдональда и Массиньона в качестве экспертов по вопросам ислама часто прибегали колониальные администрации от Северной Африки и до Пакистана. Как отмечает Ваарденбург (хотя и мимоходом), именно эти пятеро ученых в итоге сформировали общий согласованный взгляд на ислам, оказавший существенное влияние на правительственные круги во всем западном мире.[252] К наблюдениям Ваарденбурга следует добавить то, что эти ученые завершили и наиболее полно выразили существовавшую с XVI–XVII веков тенденцию относиться к Востоку не только как к туманной литературной проблеме, но, по выражению Масон Урселя (Masson Oursel), как к «un ferme propos d'assimiler adéquatement la valeur des langues pour pénétrer les moeurs et les pensées, pour forcer même des secrets de l'histoire».{248}[253]
Ранее я уже говорил об освоении и ассимиляции Востока в творчестве столь разных авторов, как Данте и д'Эрбело. Очевидно, что есть разница между этими процессами и тем, что к концу XIX века действительно превратилось в поистине чудовищное культурное, политическое и материальное предприятие Европы. Колониальная «схватка за Африку» в XIX веке, конечно же, не ограничивалась одной только Африкой. Точно так же проникновение на Восток не было внезапным и эффектным результатом многолетнего научного изучения Азии. То, о чем идет речь, – это чрезвычайно длительный и медленный процесс усвоения, в ходе которого представления европейцев о Востоке трансформировались из сугубо текстуальных и созерцательных в административную, экономическую и даже военную форму. Это фундаментальное изменение имело пространственный и географический характер, или, скорее, это было изменение в характере географического и пространственного восприятия Востока. Многовековое обозначение географического пространства к востоку от Европы как «восточного» носило частью политический, частью доктринальный, частью имагинативный характер. Оно не обязательно было связано с реальным опытом Востока и знанием того, что значит «восточный». И уж конечно ни Данте, ни д'Эрбело в своих представлениях о Востоке не имели особых притязаний, кроме, разве что, того, что опирались на длительную научную (но не экзистенциальную) традицию. Но в том, что Лэйн, Ренан, Бертон и многие сотни европейских путешественников и ученых в XIX веке говорили о Востоке, мы сразу же можем отметить гораздо более личный и даже собственнический подход к Востоку и всему восточному в целом. Будь-то в классической и зачастую имеющей дело с отдаленными во времени событиями форме, как его реконструировали ориенталисты, или же в совершенно актуальной форме, в какой на современном Востоке жили, его изучали или воображали себе, – в географическое пространство Востока проникали, его преобразовывали и им овладевали. Кумулятивный эффект подобных усилий Запада привел к тому, что из сферы чужого Восток превратился в колониальное пространство. Важнее всего в конце XIX века было не столько то, удастся ли Западу проникнуть на Восток и овладеть им, но то, каким образом англичане и французы воспринимали сделанное ими.
Писатель-англичанин, пишущий о Востоке, и, более того, даже британский колониальный администратор имели дело с территорией, относительно которой не могло быть никаких сомнений в главенстве на ней именно британской державы, пусть даже местные жители, на первый взгляд, более тяготели к Франции и французскому образу мысли. Если говорить о реальном пространстве Востока, Англия действительно присутствовала там, а вот Франция – нет, разве что в виде ветреной искусительницы для восточных мужланов. Нет лучшего способа показать это качественное различие в пространственных подходах, чем обратить внимание на слова лорда Кромера по поводу одного особенно дорогого его сердцу сюжета.
Причины, по которым французская цивилизация обладает особой притягательностью для азиатов и левантийцев, просты. Она, совершенно очевидно, более привлекательна, чем цивилизации Англии и Германии, и более того, ей гораздо легче подражать. Сравните, например, скрытного, стеснительного англичанина с его специфической социальностью и привычками островитянина с живым и космополитичным французом, который даже слова такого «стеснительность» не знает и который уже через десять минут будет на короткой ноге с любым случайным знакомым. Полуобразованные восточные люди не понимают, что первый из них, во всяком случае, обладает достоинством искренности, тогда как последний зачастую просто разыгрывает роль. Они с прохладцей посмотрят на англичанина и бросаются в объятия француза.
Затем более или менее естественно следуют сексуальные намеки. Француз – весь улыбка, остроумие, грация и мода, тогда как англичанин – нетороплив, прилежен, следует заветам Бэкона и точен. Кромер, конечно же, строит свои аргументы на британской основательности в противовес французской соблазнительности вне какой либо связи с реалиями Египта.