355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдвард Вади Саид » Ориентализм. Западные концепции Востока » Текст книги (страница 26)
Ориентализм. Западные концепции Востока
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:09

Текст книги "Ориентализм. Западные концепции Востока"


Автор книги: Эдвард Вади Саид


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 40 страниц)

… Из этого следует, что идеал менеджмента – это контроль над ситуацией не за счет предписаний, но за счет правильных прогнозов … Пропагандист знает о том, что мир полностью детерминирован, но при этом, уверен тот, лишь отчасти предсказуем …[351]

Таким образом, знание иностранного языка – это часть утонченной атаки на население, точно так же как изучение такого иностранного региона, как Восток, оказывается программой контроля за счет прогнозирования.

Подобные программы всегда должны иметь определенный либеральный лоск, и обычно эту часть работы оставляют на ученых, людей доброй воли, энтузиастов. Обычно на первый план выставляют идею о том, что, изучая восточного человека, мусульман или арабов, «мы» имеем возможность узнать другие народы, их образ жизни и мысли и т. п. А потому лучше всего предоставить им возможность говорить самим за себя, представлять самих себя (пусть даже за этой фикцией стоит реплика Маркса, – с которым согласился бы и Лассвелл, – обращенная к Луи Наполеону: «Они не могут представлять себя, их должны представлять другие»). Но только до определенного момента и определенным образом. В 1973 году во время тревожных дней арабо-израильской войны журнал New York Times опубликовал две статьи, одна из которых представляла израильскую сторону конфликта, а другая – арабскую. Израильскую сторону представлял израильский юрист, а арабская сторона была представлена бывшим американским послом в одной из арабских стран, у которого не было специального ориенталистского образования. Прежде чем перейти к простому выводу о том, что, как известно, арабы не могут представлять себя сами, неплохо было бы вспомнить, что и арабы, и евреи – это семиты (в том широком культурном смысле, в котором мы ведем обсуждение), и что и тех, и других поставили в такое положение, что их нужно было представлять (репрезентировать) западной аудитории. Здесь уместно вспомнить отрывок из Пруста, когда внезапное появление еврея в аристократическом салоне описывается следующим образом:

Пусть даже румыны, египтяне, турки ненавидят евреев. Но во французском салоне национальная рознь не так ощутима, и если какой-нибудь иудей появляется здесь, словно он только что из пустыни, напружинившись, точно гиена, склонив голову набок и расточая направо и налево «селямы», то он вполне удовлетворяет требованиям восточного вкуса [un goût pour l'orientalisme].[352]

2. Политика в области культурных связей. Хотя Соединенные Штаты стали мировой державой только в XX веке, их интерес к Востоку на протяжении XIX столетия подготавливал последующую откровенно имперскую позицию. Оставляя в стороне кампании против варваров пиратов в 1801 и 1815 годах, обратимся к основанию Американского восточного общества в 1842 году. На его первом годичном собрании президент Общества Джон Пиккеринг ясно дал понять, что Америка собирается заниматься изучением Востока для того, чтобы последовать примеру европейских империй. Суть послания Пиккеринга заключалась в том, что рамки восточных исследований – и тогда, и сейчас – были преимущественно политическими, а не только научными. Обратите внимание, как в резюме его выступления линия аргументации в пользу ориентализма не оставляет сомнения в подлинных намерениях.

На первом годичном собрании Американского общества в 1843 году президент Пиккеринг начал блестящий обзор состояния дел в этой области с того, что обратил внимание на исключительно благоприятные обстоятельства, царящий повсюду мир, свободный доступ в восточные страны и богатые возможности для коммуникации. Земля кажется вполне мирной во времена Меттерниха и ЛуиФилиппа. Нанкинский договор открыл китайские порты. Судостроение освоило гребной винт, Морзе изобрел телеграф и уже обратился с предложением проложить кабель по дну Атлантического океана. Задачи Общества состоят в том, чтобы способствовать развитию науки и образования в области азиатских, африканских и полинезийских языков и во всем, что имеет отношение к Востоку, заложить моду на восточные исследования в этой стране, публиковать тексты, переводы и сообщения, собирать библиотеку и кабинет. Большая работа уже проделана в азиатской сфере, и в особенности в области санскрита и семитских языков.[353]

Меттерних, Луи Филипп, Нанкинский договор,{311} гребной винт, – все это говорит об имперской констелляции, способствующей евро-американскому проникновению на Восток. С тех пор все так и продолжается. Даже легендарные американские миссионеры на Ближнем Востоке на протяжении XIX и XX веков воспринимали собственную роль не столько как посланников Бога, сколько как посланников своего Бога, своей культуры и своей судьбы.[354] Первоначальные миссионерские институции – типографии, школы, университеты, больницы и т. п. – конечно же, способствовали росту благосостояния региона, но по специфически имперскому характеру, поддержке со стороны правительства Соединенных Штатов эти институты ничем особенно не отличались от своих французских и британских партнеров на Востоке. В ходе Первой мировой войны главным политическим интересом США стали сионизм и колонизация Палестины, что сыграло существенную роль при вступлении США в войну. Дискуссия в Англии, возникшая перед и после появления Декларации Бальфура (ноябрь 1917 года),{312} отражает серьезность, с которой эта декларация была воспринята в США.[355] Во время и после Второй мировой войны происходила вполне отчетливая эскалация интересов США на Среднем Востоке. Каир, Тегеран и Северная Африка были важным театром военных действий, и на этом фоне, на фоне освоения нефтяных запасов, стратегических и человеческих ресурсов, начатых Британией и Францией, США готовились к своей новой имперской роли в послевоенном мире.

Не последнее место в этой роли занимала «политика культурных связей», как ее определил Мортимер Грейвс в 1950 году. Отчасти эта политика состояла, по его выражению, в том, чтобы иметь [перевод] «каждой значимой публикации на каждом из важных ближневосточных языков, выпущенной после 1900 года», попытка, «которую наш Конгресс должен объявить средством обеспечения национальной безопасности». Совершенно ясно, что речь идет о том, нашептывал Грейвс (в весьма отзывчивые уши, отметим), что Америке необходимо «значительно лучше понимать те силы, которые сопротивляются принятию американской идеи на Ближнем Востоке. Первые среди них – это, конечно, коммунизм и ислам».[356] Из такого вот интереса в качестве современного дополнения к еще более устаревшим взглядам Американского восточного общества и появился на свет весь обширный аппарат исследований Среднего Востока. Моделью ему – как по своему очевидно стратегическому подходу, так и по вниманию, уделяемому общественной безопасности и политике (а вовсе не из интереса к чистой науке, как зачастую заявляют) – послужил Институт Среднего Востока, основанный в мае 1946 года в Вашингтоне под эгидой (если не целиком в его пределах) федерального правительства.[357] Из таких организаций затем выросла Ассоциация исследований Среднего Востока, мощная поддержка со стороны фонда Форда и других фондов, выросли различные федеральные программы поддержки университетов, федеральные исследовательские проекты, исследовательские проекты, выполняемые такими организациями, как Департамент Обороны, корпорация RAND, Гудзоновский институт, консультативные и лоббистские действия банков, нефтяных и мультинациональных компаний и др. Не будет преуменьшением сказать, что во всем этом чувствуется – и в целом, и в отдельных деталях функционирования – традиционный ориенталистский подход, вызревший в Европе.

Параллель между европейским и американским имперскими проектами в отношении Востока (Ближнего и Среднего) очевидна. Несколько менее очевидно, что (а) европейская традиция ориентализма если и не была полностью перенесена, то приспособлена, нормализирована, одомашнена, популяризирована и взращена во время послевоенного взлета исследований по Ближнему Востоку в США; и что (б) именно европейская традиция, несмотря на современный вид и использование сложных социологических методов в американском ориентализме, заложила основы согласованной позиции большого числа ученых, институтов, стилям дискурса и ориентациям. Мы уже говорили о взглядах Гибба, однако необходимо отметить, что в середине 1950-х годов, когда он стал директором Гарвардского центра исследований Ближнего Востока, его идеи и стиль приобрели особое влияние. Его воздействие на свою область отличалось от влияния Филиппа Хитти (Hitti) в Принстоне в конце 1920-х. Принстонский департамент воспитал большую группу серьезных ученых, и его марка стимулировала значительный исследовательский интерес в сфере восточных исследований. С другой стороны, Гибб был ближе связан с тем аспектом ориентализма, который затрагивает публичную политику, и его позиция в Гарварде в значительно большей степени, чем позиция Хитти в Принстоне, подталкивала ориентализм к действиям в духе холодной войны.

В собственных работах Гибба традиции дискурса Ренана, Беккера и Массиньона представлены не столь явно. Тем не менее этот дискурс, его интеллектуальный аппарат и догмы отчетливо ощущаются прежде всего (хотя и не исключительно) в работе и институциональном авторитете Густава фон Грюнебаума сначала в Чикагском, а затем в Калифорнийском университете (UCLA).{313} Он оказался в США в результате интеллектуальной иммиграции бежавших от фашизма европейских ученых.[358] Впоследствии он создал солидный ориенталистский oeuvre, который концентрировался преимущественно вокруг ислама как холистической культуры. При этом от начала и до конца своей карьеры он продолжал делать по сути одни и те же редуктивные и негативные обобщения. Его стиль, несущий в себе зачастую хаотичные следы австро германской эрудиции, усвоенных им канонических псевдонаучных предрассудков французского, английского и итальянско го ориентализма, а также отчаянные попытки сохранить беспристрастность ученого наблюдателя, почти нечитабелен. Типичная страница из его работ по исламскому самосознанию содержит вперемешку полдюжины ссылок на исламские тексты, взятые из максимально возможного количества различных периодов, а также ссылки на Гуссерля и досократиков, Леви Строса и различных американских социологов. Но даже это не может скрыть почти смертельную неприязнь Грюнебаума к исламу. Ничтоже сумняшеся он утверждает, что ислам – цельное явление, в отличие от любой другой религии или цивилизации, и после этого настаивает на его антигуманности, неспособности к развитию, самопознанию или объективности, равно как на нетворческом, ненаучном и авторитарном его характере. Вот два типичных отрывка – и притом нам следует помнить, что фон Грюнебаум писал это с уникальным авторитетом европейского ученого в Соединенных Штатах, преподавал, управлял, распределял гранты большому количеству ученых в этой области.

Важно понять, что мусульманская цивилизация – это культурная сущность, которая не разделяет наших исходных устремлений. В ней отсутствует жизненная заинтересованность в упорядоченном изучении других культур как ради них самих, так и для того, чтобы лучше понять собственный характер и историю. Если бы эти наблюдения были верны только для современного ислама, то можно было бы их отнести на счет нынешнего глубокого упадка в исламе, который не позволяет ему взглянуть дальше собственного носа, если только к этому не вынуждают обстоятельства. Однако поскольку это верно также и в отношении прошлого, можно увидеть здесь связь с исходной антигуманностью этой [исламской] цивилизации, т. е. с ее сознательным отказом принимать человека как судию или меру вещей и тенденцию довольствоваться истиной как описанием ментальных структур, или, иными словами, психологической истиной.

[Арабскому или исламскому национализму], несмотря на то, что спорадически он использует в качестве лозунга понятие священного права нации, не хватает созидательной этики. Также ему не хватает, как мы увидим, свойственной концу XIX века веры в механистический прогресс. Кроме всего прочего, ему не хватает интеллектуальной энергии первичного феномена. И власть, и воля к власти замыкаются сами на себе. [Кажется, что это предложение в его аргументации не играет никакой роли, однако несомненно, что фон Грюнебаум черпает в этой философски звучащей белиберде (nonsentence){314} уверенность, как будто успокаивая себя, что говорит об исламе вполне взвешенно и без пренебрежения.] [Испытываемое исламом] чувство обиды (ресентимента), вызванное политическим пренебрежением, рождает нетерпение и препятствует долговременному анализу и планированию в интеллектуальной сфере.[359]

В любом другом контексте подобный текст назвали бы, мягко говоря, полемическим. Но для ориентализма это, конечно, сравнительно ортодоксальная точка зрения и может сойти в американских исследованиях Среднего Восток после Второй мировой войны за каноническую позицию в основном потому, что культурный престиж в большей мере ассоциировался с европейскими учеными. Дело в том, что работы фон Грюнебаума воспринимаются коллегами некритически, пусть даже из этой сферы ныне не вышло ни одного человека такого масштаба. Единственный ученый, предпринявший серьезное критическое исследование взглядов фон Грюнебаума – Абдулла Ляруи (Abdullah Laroui), марокканский историк и политолог теоретик.

Используя мотив редуктивного повторения в работах фон Грюнебаума как практический инструмент для критического антиориенталистского исследования, Ляруи обращается к истолкованию позиции Грюнебаума в целом. Он задает себе вопрос: что заставило фон Груюнебаума, несмотря на огромную массу подробностей и широкий диапазон охвата, оставаться на позициях редуктивизма? По выражению Ляруи, «прилагательные, которые фон Грюнебаум использует для характеристики мира ислама (средневековый, классический, современный) имеют нейтральный или даже чрезмерный характер: нет разницы между классическим исламом и исламом средневековым, или исламом простым и понятным … Для него [фон Грюнебаума] есть только один ислам, который изменяется внутри себя».[360] Согласно фон Грюнебауму, современный ислам отвернулся от Запада, потому что хранит верность изначальному самоощущению, а потому ислам можно модернизировать только через его повторную самоинтерпретацию с западной точки зрения – что, конечно же, как показывает фон Грюнебаум, невозможно. Разбирая выводы фон Грюнебаума, в которых ислам предстает как культура, неспособная к инновациям, Ляруи не упоминает о том, что представление о необходимости для ислама использовать западные методы для самосовершенствования, с подачи фон Грюнебаума и благодаря его широкому влиянию, стала в средневосточных исследованиях почти трюизмом. (Например, Дэвид Гордон в своей работе «Самоопределение и история в Третьем мире»[361] призывает арабов, африканцев и азиатов двигаться к «зрелости», что, по его мнению, возможно лишь через усвоение западной идеи объективности.)

Ляруи также показывает, как фон Грюнебаум использует культурологическую теорию А. Л. Кребера{315} для понимания ислама и того, каким образом этот инструмент с необходимостью влечет за собой ряд редукций и элиминаций, так что в итоге ислам предстает закрытой системой исключений. Так, любой из разнообразных аспектов исламской культуры фон Грюнебаум рассматривает как непосредственное отражение некой неизменной матрицы, специфического учения о Боге, которое придает всему смысл и порядок: таким образом, развитие, история, традиция и реальность в исламе взаимозаменяемы. Ляруи справедливо отмечает, что историю, как комплексный порядок событий, темпоральностей и значений, нельзя свести к подобному понятию культуры, точно так же как культуру нельзя свести к идеологии, а идеологию – к теологии. Фон Грюнебаум пал жертвой унаследованных им ориенталистских догм, с одной стороны, и собственного исключительного внимания к отдельной черте ислама, которую он истолковал как недостаток – с другой. По его мнению, в исламе есть разработанная теория религии, но очень мало сообщений о религиозном опыте, есть хорошо разработанная политическая теория, но мало точных политических документов, есть теория социальной структуры и очень мало индивидуализированных действий, есть разработанная теория истории и очень мало точно установленных событий, есть разработанная теория экономики, но мало количественных данных, и т. д.[362] В итоге возникает историческое видение ислама, полностью искаженное теорией культуры, которая неспособна сохранять справедливость в отношении экзистенциальной реальности, представленной в опыте своих приверженцев (не говоря уже о том, чтобы исследовать ее). Ислам фон Грюнебаума – это в конечном итоге ислам первых европейских ориенталистов – монолитный, пренебрегающий обычным человеческим опытом, грубый, редуктивный, неизменный.

В основе своей это политический взгляд на ислам, даже не скрывающий своей предвзятости. Его власть над новым поколением ориенталистов (более молодых, чем фон Грюнебаум), зиждется отчасти на его традиционном авторитете, отчасти на его пользе в качестве инструмента контроля (понимания) над обширным регионом мира и объявления его полностью связным явлением. Поскольку Западу никогда особенно не удавалось направлять ислам политически – и прежде всего после Второй мировой войны, когда арабский национализм открыто провозгласил свою враждебность западному империализму – росло стремление компенсировать это в интеллектуальной сфере. Один из авторитетных ученых сказал об исламе (не уточняя, правда, какой ислам или аспект ислама он имеет в виду), что тот является «прототипом закрытого традиционного общества». Обратите внимание на наставительное использование слова «ислам» для обозначения всего сразу: общества, религии, прототипа и реальности. Однако тот же самый ученый все это подводит под-то представление, что, в отличие от нормальных (т. е. «наших») обществ, ислам и средневосточные общества имеют полностью «политический» характер. Причем это прилагательное означает некий упрек исламу в том, что он не «либеральный», не способен отделить (как это делаем «мы») политику от культуры. В результате получается оскорбительно идеологизированный портрет «нас» и «их»:

Понимание средневосточного общества в целом остается для нас главной целью. Только такие общества [как «наши»], которые уже достигли динамической стабильности, могут позволить себе думать о политике, экономике и культуре как о подлинно автономных сферах существования, а не просто удобном академическом делении в целях изучения. В традиционном обществе, которое не разделят цезарево и Божье, которое пребывает в постоянном движении, вся суть дела заключена в связях между, скажем так, политикой и всеми прочими аспектами жизни. Например, хочет ли мужчина иметь четыре жены или одну, собирается ли он поститься или нет, приобретать или уступать землю, полагаться на откровение или рассудок, – все это стало на Среднем Востоке политическими проблемами … Не в меньшей степени, чем сами мусульмане, новый ориенталист должен заново исследовать, какое значение могут иметь структуры и взаимосвязи в исламском обществе.[363]

Банальность большинства примеров (четыре жены, соблюдение или несоблюдение поста и т. п.) направлена на то, чтобы показать всеохватность (all inclusiveness) ислама и его тиранию. И при этом нам не говорят, где же все это происходит. Нам просто напоминают (как) о несомненном неполитическом факте, что ориенталисты «по большей части ответственны за то, что научили жителей Среднего Востока правильному пониманию ценности их собственного прошлого»,[364] как будто мы хоть на минуту могли забыть, что ориенталисты по определению знают то, чего сами восточные люди о себе знать не могут.

Если таков итог «твердой» (hard) школы нового американского ориентализма, «мягкая» (soft) школа подчеркивает тот факт, что традиционные ориенталисты дали нам основные представления об исламской истории, религии и обществе, но при этом «слишком часто довольствовались общим итогом значения цивилизации на основе всего лишь нескольких манускриптов».[365] А потому новые специалисты страноведы в противоположность традиционным ориенталистам рассуждают философски.

Исследовательская методология и дисциплинарные парадигмы не должны определять, что выбирается для изучения, они не должны ограничивать наблюдение. С этой точки зрения страноведение считает, что истинное знание возможно только о том, что существует, тогда как методы и теории – это абстракции, которые организовывают наблюдения и предлагают объяснения в соответствии с внеэмпирическими критериями.[366]

Пусть так. Но откуда мы знаем о «том, что существует» и до какой степени это «то, что существует» конституировано самим познающим? Это не обсуждается, притом что в страноведческих программах институциализируется новый, свободный от ценностей подход к Востоку как к «тому, что существует». Ислам редко изучают, редко исследуют и редко знают вне тенденциозного теоретизирования: наивность этой концепции едва скрывает ее идеологический смысл – абсурдное утверждение, будто человек не играет никакой роли ни при отборе материала, ни в процессе познания, будто реальность Востока статична и есть «то, что существует» и что лишь только мессианский революционер (выражение из словаря д-ра Киссенджера) может не заметить разницы между реальностью во внешнем мире и в своей голове.

В промежутке между жесткой и мягкой школами процветают более менее разжиженные версии прежнего ориентализма, иногда сформулированные на новом академическом жаргоне, иногда – инастаром. Но основные догмы ориентализма в отношении арабов и ислама сохраняются в совершенно нетронутом виде. Позвольте мне их напомнить: Во-первых, это абсолютное и систематическое различие между Западом – рациональным, развитым, гуманным, высшим – и Востоком – аберрантным, неразвитым, низшим. Следующая догма – это предпочтение, которое отдают абстракциям по поводу Востока (в особенности тем из них, которые основываются на текстах, представляющих «классическую» восточную цивилизацию) перед непосредственными свидетельствами реалий современного Востока. Третья догма – это то, что Восток вечен, единообразен и неспособен определить сам себя, а потому считается, что при описании Востока не обойтись без генерализованного и систематического вокабуляра, представляющего Восток с западной, научно «объективной» точки зрения. Четвертая догма – что Восток по сути есть нечто такое, чего-либо следует бояться (желтая угроза, монгольские орды, смуглые доминионы), либо держать под контролем (за счет умиротворения, исследования и развития, немедленной оккупации там, где это возможно).

Удивительно, но подобные представления сохраняются без серьезных перемен и в академических и правительственных исследованиях современного Ближнего Востока. Прискорбно, но работы исламских или арабских ученых не смогли оказать заметного влияния (если только они вообще сделали нечто серьезное) на догматы ориентализма. Отдельные статьи там и тут, пусть и значимые для определенного места и времени, все же не смогли повлиять на ход этого навязываемого исследователям, поддерживаемого разного рода агентствами, институтами и традициями консенсуса. Дело в том, что исламский ориентализм живет жизнью, существенно отличной от жизни остальных ориенталистских субдисциплин. Комитет Обеспокоенных Исследователей Азии (большинство из которых американцы) осуществил на протяжении 1960-х годов революцию в табели о рангах специалистов по Восточной Азии. Специалисты по африканским исследованиям также попали под огонь критики ревизионистов, как и прочие специалисты по регионам Третьего мира. И только арабисты и исламологи продолжают жить как ни в чем не бывало. Для них все еще существуют такие вещи, как исламское общество вообще, арабский ум вообще, восточная душа вообще. Даже те исследователи, которые специализируются на изучении современного исламского мира, при истолковании любого аспекта жизни современного египетского или алжирского общества с полным анахронизмом обращаются к Корану или другим подобным текстам. Считается что ислам – или его относящаяся к VII веку идеальная модель, сконструированная ориенталистом, – обладает единством, над которым не властны более поздние влияния колониализма, империализма и даже обычная политика. Клише по поводу поведения мусульман (или мохаммедан, как их продолжают называть) распространяются с такой беззаботностью, какую никто не мог бы себе позволить в отношении чернокожих или евреев. В лучшем случае мусульманин для ориенталиста – это «туземный информант». Однако втайне его продолжают считать презренным еретиком. Более того, за ним числят и новые грехи: он известен в своей исключительно неблагодарной позиции антисиониста.

Конечно, в области исследований по Среднему Востоку существует свой истеблишмент, пул интересов, сплачивающие корпоративную деятельность связи «однокашников» или «экспертов», фонды, нефтяные компании, миссии, военные и дипломатические службы, связи интеллигенции с академическим миром. Существуют гранты и другие виды поощрения, существуют организации, иерархии, институты, центры, факультеты, отделения, – и все это направлено на легитимизацию и поддержание авторитета горстки базовых и по сути своей неизменных представлений по поводу ислама, Востока и арабов. Недавно проведенный критический анализ состояния дел в исследованиях по Среднему Востоку в США показал, что эта область является скорее комплексной, нежели «монолитной». Там есть ориенталисты старого закала, специалисты, сознательно занимающие маргинальную позицию, специалисты по противодействию восстаниям (counterinsurgency), высокопоставленные политики, а также «небольшая группа … „серых кардиналов“ от академической сферы».[367] Во всяком случае, ядро догматов ориентализма остается неизменным.

В качестве примера той продукции в ее наивысшей и наиболее интеллектуально престижной форме, которую производят представители этой сферы, позвольте мне кратко рассмотреть двухтомное издание «Кембриджской истории ислама». Это издание, впервые вышедшее в Англии в 1970 году, представляет собой стандартную сумму ориенталистской ортодоксии. Сказать об этой работе, подготовленной большой группой ведущих в своей области ученых, что это интеллектуальная неудача, значило бы подразумевать, что могла бы существовать какая-то иная, более удачная история ислама. В действительности, как уже отмечали некоторые проницательные ученые,[368] такого рода истории обречены с самого начала, и не могло бы быть никакой иной, более удачно исполненной работы, поскольку ее редакторы слишком многое восприняли без должной критики. Слишком много смутных концепций, слишком мало внимания уделено методологическим вопросам (точнее, методологию оставили в том ее виде, как она сложилась на протяжении почти двух веков ориенталистского дискурса), и не сделано ничего, чтобы представить хотя бы идею ислама в более интересном свете. Более того, «Кембриджская история ислама» не только неверно воспринимает и неверно толкует ислам как религию, там отсутствует также общая идея истории как таковой. Такого рода упреки редко можно сделать в адрес работы подобного масштаба, но данная работа – явно из этого числа. Именно про нее можно сказать, что здесь практически нет идей и отсутствуют методологическая внятность.

В подготовленной Эрфаном Шахидом (Erfan Shahid) главе о доисламской Аравии, открывающей данный труд, неплохо прослежено созвучие между топографией и хозяйственной деятельностью человека, на фоне которого ислам и возникает в VII веке. Но что, собственно, можно сказать об истории ислама, весьма поверхностно определенного во введении П. М. Холта (Holt) как «культурный синтез»,[369] которая сразу же от доисламской Аравии переходит к главе о Мохаммеде, затем к главе о правлении «праведных халифов») и Омейядам и почти полностью обходит вниманием ислам как систему убеждений, верований и доктрин? На протяжении многих сотен страниц в первом томе ислам предстает как непрерывная череда сражений, правлений тех или иных властителей, подъемов и кульминаций, появлений и исчезновений, – и все это описано в ужасающе монотонном стиле.

Возьмем, к примеру, период Аббасидов VIII–XI веков. Всякий, кто имеет хотя бы приблизительное знакомство с историей арабов и ислама, знает, что это был пик исламской цивилизации, сопоставимый по своему блеску с высоким Ренессансом в Италии. Однако нигде на протяжении сорока страниц описания нет и намека на какое либо богатство. Но вместо этого можно найти выражения вроде: «Будучи главой халифата, [ал Ма'мун (al-Ma'mun)], по всей видимости, уклонялся от контактов с багдадским обществом и проживал в Мерве, поручив правление Ираком одному из своих доверенных людей, ал-Хасану бен Сахлю (al-Hasan b. Sahl), брату ал-Фадля (al-Fadl), который почти сразу же столкнулся с шиитским мятежом Абу'л Сарая (Abu'l Saray), который с Джумада II 199/января 815 года призывал из Куфы к восстанию в пользу Хасанида ибн Табатаба».[370] Вряд ли человек, не занимавшийся изучением ислама, поймет из этого пассажа, кто такие шииты или Хасаниды. Также вряд ли он сможет составить какое-то представление о том, что же такое Джумада II,{316} кроме, разве что, того, что это какая-то дата. И конечно же он решит, что Аббасиды, включая сюда и Гарун ал-Рашида, были безнадежно глупы, коль скоро они сидели и дулись на всех в своем Мерве.

В качестве центральных исламских земель названы исключительно Северная Африка и Андалузия, а их история в свою очередь разворачивается как поступательное движение от прошлого к современности. Например, в первом томе ислам – это географическое обозначение, используемое хронологически и избирательно так, как это нравится экспертам. Нигде в главах, посвященных классическому исламу, нет ничего такого, что послужило бы намеком на-то разочарование, которое ожидает нас по мере приближения к, как их называют, «новейшим временам». Глава, посвященная современным арабским странам, написана без малейшего понимания происходящих в этом регионе революционных перемен. Автор принимает школярский, откровенно реакционный подход к арабам («Следует отметить, что на протяжении данного периода образованная и необразованная молодежь в арабских странах, со свойственным ей энтузиазмом и идеализмом, стала питательной почвой для политической эксплуатации и временами, возможно, даже не сознавая того, орудием неразборчивых экстремистов и агитаторов»[371]), воспользовавшись случайной фразой о ливанском национализме (хотя нам говорят, что увлечение фашизмом небольшой группки арабов на протяжении 30-х годов заразило также ливанских маронитов, которые в 1936 году основали Ливанские фаланги по образцу чернорубашечников Муссолини). «Беспокойство и смятение» – так описывается 1936 год без какого-либо упоминания о сионизме, и даже понятия антиколониализма и антиимпериализма не смеют нарушить безмятежность повествования. Что же касается тех глав, где речь идет о «политическом влиянии Запада» и «экономических и социальных переменах» – ничего более конкретного, – они представляют ситуацию как вынужденную уступку исламу в его контактах с «нашим» миром в целом. Перемены односторонне связываются с модернизацией, притом что нигде внятно не поясняется, почему следует оставить другие виды перемен без внимания. Коль скоро принято, что единственные заслуживающие внимания отношения у ислама могут быть только с Западом, значимость Бандунга,{317} Африки или Третьего мира в целом обычно игнорируется. Подобное совершенно несерьезное невнимание к добрым трем четвертям реальности отчасти объясняет поразительно жизнерадостное заявление о том, что «историческая почва расчищена [кем, для чего, каким образом?] для новых отношений между Западом и исламом … на основе равенства и сотрудничества».[372]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю