Текст книги "Ориентализм. Западные концепции Востока"
Автор книги: Эдвард Вади Саид
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 40 страниц)
Ислам – это живая и энергичная религия, она обращается к сердцам, умам и совести десятков или сотен миллионов, давая им образец честной, трезвой и богобоязненной жизни. Окостенел не сам ислам, а лишь его ортодоксальные формулы, систематическая теология, социальная апологетика. Именно здесь и лежит главная неувязка, которую ощущает бóльшая часть образованных и разумных его приверженцев и где наиболее явственно чувствуется опасность для будущего. Никакая религия в конечном счете не сможет противостоять дезинтеграции, если постоянно существует пропасть между претензией на подчинение воли своих последователей и обращением к их интеллекту. То обстоятельство, что для подавляющего большинства мусульман эта проблема еще не встала в полный рост, служит оправданием для улемов,{306} которые отказываются окунуться в водоворот поспешных мер, предписываемых модернистами. Однако распространение модернизма – это предупреждение о том, что пересмотр формул нельзя откладывать в долгий ящик.
Пытаясь выявить истоки и причины подобного окостеневания догм ислама, мы, возможно, найдем также ключ к вопросу, который задают модернисты и на который они так и не смогли до сих пор дать ответ – вопрос о том, каким образом можно переформулировать фундаментальные принципы ислама, не затрагивая при этом его сущностные элементы.[345]
Последняя часть фрагмента нам уже хорошо знакома: здесь предполагается, что именно нынешние традиционные ориенталисты способны реконструировать и переформулировать Восток, учитывая что сам он сделать это не в состоянии. Отчасти ислам Гибба существует прежде того ислама, который практикуют, изучают и проповедуют на Востоке. Однако такой проспективный ислам – не просто очередная фикция ориенталистов, жвачка из его идей: он основан на «исламе», который (коль скоро он не может осуществиться в действительности) взывает к целому сообществу верующих. Причина, по которой Гибб считает, что подобный проспективный «ислам» может принять формулировки ориенталистов в том, что на Востоке ислам узурпирован и искажен в языке духовенства, претендующем на ум и сознание общины. До тех пор, пока она молчит, ислам в безопасности. Но как только реформаторское духовенство примет на себя роль (легитимирует) задачу переформулирования ислама для того, чтобы тот мог войти в современность, проблемы неизбежны. И подобные проблемы – это, конечно же, и есть неувязки.
Неувязки, о которых говорит Гибб, – есть нечто более важное, нежели просто якобы имеющиеся в рамках ислама интеллектуальные затруднения. По моему мнению, они обозначают саму привилегию, само-то основание, на котором ориенталист себя водружает, готовясь писать об исламе, легитимизировать его и переформулировать ислам. Эта неувязка есть для Гибба нечто значительно большее, чем случайное наблюдение. Это эпистемологический переход к предмету и, следовательно, наблюдательная платформа, с которой он может исследовать ислам. В промежутке между безмолвным призывом ислама к монолитному сообществу ортодоксальных верующих и всей этой чисто вербальной артикуляцией ислама компанией сбившихся с пути политических активистов, доведенных до отчаянья клерков и реформаторов оппортунистов – именно в этом зазоре стоит, пишет и переформулирует Гибб. В его работах сказано то, чего-либо ислам не смог сказать, либо то, что замалчивалось духовенством. Сказанное Гиббом в одном смысле стоит темпорально впереди ислама, допуская при этом, что когда-нибудь в буду щем ислам окажется в состоянии сказать то, чего не может высказать сейчас. Однако в другом важном смысле работы Гибба по исламу предшествуют религии как связному телу «живых» верований, поскольку в своих работах он смог постичь «ислам» как безмолвный призыв, обращенный к мусульманам еще до того, как их вера стала предметом светских споров, практики и дебатов.
Противоречие в творчестве Гибба (а это именно противоречие – говорить об «исламе», ни в том его виде, чем он является с точки зрения духовенства, ни в том, что он есть с точки зрения верующих мирян) отчасти скрывается ме тафизическим подходом, который доминирует в его работе и в действительности доминирует на протяжении всей истории современного ориентализма, наследником которого Гибб выступает через таких своих учителей, как Макдональд. Восток и ислам обладают своего рода сверхреальным, феноменологически редуцированным статусом, который делает их недосягаемыми для всех, кроме западных экспертов. С самого начала изучения Западом Востока последнему никогда не удавалось говорить за самого себя. Свидетельства Востока обретали достоверность только после того, как проходили сквозь очистительный огонь работ ориенталистов. Творчество Гибба подразумевает ислам (или мохаммеданизм) и таким, какой он есть, и таким, каким он должен быть. Метафизически – и только метафизически – сущность и потенция стали одним и тем же. Только с позиций метафизического подхода были возможны такие известные статьи Гибба, как «Структура религиозной мысли ислама» или «Истолкование исламской истории», не говоря уже о различении между субъективным и объективным знанием, проделанное Гиббом в русле критики Массиньона.[346] Свои суждения об «исламе» он делает с поистине олимпийским спокойствием и невозмутимостью. Нет никаких неувязок, как нет и ощутимого разрыва между текстом Гибба и описываемым им явлением, поскольку каждый из них, согласно самому Гиббу, в конце концов сводим к другому. В качестве таковых «ислам» и его описание Гиббом обладают той спокойной дискурсивной ясностью, которая неизменно присуща хорошо упорядоченному английскому научному тексту.
Я придаю большое значение внешнему виду и сознательно продуманному макету страницы в текстах ориенталистов как печатных объектах. Я уже говорил в этой работе ранее о выстроенной в алфавитном порядке энциклопедии д'Эрбело, гигантских листах «Описания Египта», лабораторно музейных записных книжках Ренана, отточиях и коротких эпизодах в «Современных египтянах» Лэйна, антологиях Саси и т. д. Такие страницы – это презентированные читателю знаки некоего Востока и некоторых ориенталистов. Именно через порядок этих страниц читатель формирует представление не только о «Востоке», но и об ориенталисте как истолкователе, экспоненте, личности, посреднике, репрезентативном (и репрезентирующем) эксперте. Гибб и Массиньон оставили нам тексты, которые позволяют воспроизвести историю ориентализма на Западе как историю, вмещающую в себя различные родовые и топографические стили, редуцированные в итоге к научному и монографическому единообразию. Восточный человек как вид, восточные выражения, восточные лексикографические единицы, восточные серии, восточные примеры, – все это у Гибба и Массиньона заняло подчиненное место в сравнении с линейным авторитетом дискурсивного анализа, представленного в эссе, статьях и научных книгах. В свое время – с конца Первой мировой войны и до начала 60-х годов – три ведущие формы работ ориенталистов – энциклопедия, антология, личные заметки – претерпели радикальное изменение. Их авторитет был перераспределен, распылен или размыт в пользу сообщества экспертов («Энциклопедия ислама», «Кембриджская история ислама»), более низкого уровня работ (учебники по языку для начинающих, рассчитанные не на тех, кто готовит себя к дипломатической службе, как это было в случае с «Хрестоматией» Саси, а на социологические исследования, изучение экономики или истории), разного рода сенсационных откровений (которые в большей мере касаются личностей или правительств, нежели знания, пример тому – Лоуренс). Гибб с его несколько небрежными, но глубоко последовательными текстами, Массиньон с его пылом художника, которому никакая связь не кажется слишком экстравагантной, коль скоро она навеяна исключительным даром истолкователя, – оба этих ученых определили существенно экуменический авторитет европейского ориентализма. На смену им пришли новые реалии, новый специализированный стиль, в широком смысле англо американский, а в более узком – американский стиль социального наукообразия. Здесь старый ориентализм распался на множество частей, однако все они продолжали служить прежним традиционным догмам ориентализма.
IV
Последняя фаза
После Второй мировой войны и в особенности после каждой из арабо-израильских войн арабы-мусульмане становились заметной фигурой в американской популярной культуре. Столь же серьезное внимание им уделяли и в академическом мире, среди творцов политики и представителей бизнеса. Все это символизирует существенные перемены в межнациональной конфигурации сил. Франция и Британия уже не занимают на этой политической сцене центральной позиции, их сменил американский империализм. Сейчас обширная сеть интересов связывает все части бывшего колониального мира с Соединенными Штатами, точно так же как интенсивный рост числа академических специальностей разделяет (хотя также и соединяет) все прежние филологические и ориентированные на Европу дисциплины вроде ориентализма. Страноведы, как их теперь называют, претендуют на экспертное знание данных регионов, предлагая свои услуги правительству или бизнесу, или тому и другому вместе. Обширные, квазиэмпирические знания, накопленные в анналах современного европейского ориентализма, – как отмечает, например, в своей летописи этой сферы в XIX веке Жюль Моль, – отошли в прошлое и приобрели в новые формы. Теперь в культуре имеется большое многообразие разного рода гибридных репрезентаций Востока. Япония, Индокитай, Китай, Индия, Пакистан – их репрезентации уже получили и продолжают получать широкий отклик по мере того, как по понятным причинам становятся предметом оживленных дискуссий. Ислам и арабы также получили свою репрезентацию, хотя и несколько фрагментарную, но мощную и идеологически последовательную – устойчивый образ (пусть и реже обсуждаемый), в который здесь, в Соединенных Штатах, выродился традиционный европейский ориентализм. К его рассмотрению мы и переходим.
1. Репрезентации в образах массового сознания и в социологии. Вот несколько примеров того, как сегодня зачастую представляют арабов. Отметим, сколь легко «арабы» поддаются трансформациям и редукции, как правило, исключительно тенденциозным. Сюжет для костюмированной встречи курса на десятилетие окончание Принстона в 1967 году был объявлен еще до начала июньской войны.{307} В общем виде – а было бы неправильным задавать тему костюма как-то иначе, нежели самым эскизным образом – это должен был быть арабский костюм: халат, головной убор, сандалии. Сразу же после войны, когда стало понятно, что арабский мотив вызвал бы очевидную неловкость, в планы встречи были внесены изменения. Оставаясь, как и было запланировано первоначально, в арабских костюмах, группа должна была пройти процессией с поднятыми над головой руками – в жесте поражения. Вот во что вылился арабский мотив: от едва намеченного стереотипа восседающего на верблюде номада – в расхожую карикатуру, воплощение некомпетентности и бесславного поражения, – таков отведенный арабам диапазон.
Однако вскоре после войны 1973 года{308} арабы вновь появились повсюду, но уже в гораздо более устрашающем виде. В карикатурах постоянно изображали арабского шейха на фоне закрытой бензоколонки. Причем эти арабы имели отчетливо «семитский» облик – нос крючком, злобный взгляд, усы как у разбойника – явные напоминания (для большинства несемитского населения), что причиной всех наших неприятностей (а именно перебоев с бензином) в конечном счете являются «семиты». При этом произошло плавное переключение антисемитских предубеждений массового сознания с евреев на арабов, благо картинка по сути одна и та же.
Итак, если араб и привлекает к себе внимание, то прежде всего как негативная величина. В нем видят угрозу Израилю и всему западному образу жизни, или иначе (хотя по сути это то же самое) – преодоленное препятствие при создании государства Израиль в 1948 году. Если у такого араба и имеется какая-то история, это часть истории, которой его наделили (или отобрали у него – разница небольшая) в ориенталистской традиции или позднее в сионистской традиции. В Палестине – Ламартин и ранние сионисты – видели прежде всего безлюдную пустыню, которая ждала, чтобы ее возделали. Нынешних же ее обитателей считали ни на что не способными, алогичными номадами, у которых нет никаких реальных прав на эту землю, а потому нет ни культурной, ни национальной реальности. Итак, араба теперь представляют как тень, которая травит евреев. К этой тени (благо и арабы, и евреи – это восточные люди и семиты) можно привязать любое традиционное, латентное недоверие из тех, что западный человек испытывал по отношению к человеку Востока. Образ еврея из донацистской Европы бифуркировал: то, что мы имеем сейчас, – это еврей героический, образ, созданный на основе культа авантюриста пионера ориента листа (вроде Бертона, Лэйна, Ренана) и его ползучая, отвратительно таинственная тень – араб. Лишенный всего, за исключением приписываемого ему ориенталистской полемикой прошлого, араб обречен на судьбу, которая связывает его по рукам и ногам и обрекает на периодически обрушивающиеся на него кары, чему Барабара Тучман (Tuchman) дала теологическое наименование «грозного и стремительного меча Израиля».
Помимо своего антисионизма арабы известны еще и тем, что поставляют нефть. Это оказывается еще одной негативной характеристикой, поскольку в сообщениях об арабской нефти нефтяное эмбарго 1973–1974 годов (от которого выиграли прежде всего западные нефтяные компании и небольшой слой правящей арабской элиты) отождествляется с отсутствием у арабов каких бы-то ни было моральных обязательств, раз уж они владеют такими богатыми нефтяными запасами. Без обычных экивоков вопрос, который чаще всего задают, таков: по какому такому праву арабы угрожают развитому (свободному, демократическому, моральному) миру? Из этого столь же часто делают следующий вывод: давно уже пора послать на арабские нефтяные поля морскую пехоту.
В кино и на телевидении арабы предстают либо как распутники, либо как кровожадные негодяи. Араб выступает как сексуально озабоченный дегенерат, способный, однако, на хитроумные козни, но по сути своей он, конечно же, садист, предатель и мерзавец. Работорговец, погонщик верблюдов, меняла, колоритный подлец, – вот некоторые из традиционных амплуа, в которых араб фигурирует в кинематографе. Араба можно часто увидеть в роли главаря (шайки мародеров, пиратов, «туземных» повстанцев), злобно рычащего пленному западному герою и белокурой красавице (при этом оба они – сама нравственность): «Мои люди собираются вас прикончить, но сначала они хотели бы позабавиться». При этом у него непременно хитрый и злобный взгляд – таков, например, шейх у Валентино.{309} В кинохрониках и на фото в газетах арабов всегда показывают большими массами. Никакой индивидуальности, никаких личностных характеристик или личного опыта. Большинство материалов представляют ярость масс и нищету, или же иррациональные (а потому безнадежно эксцентричные) жесты. А за всем этим встает грозный образ джихада. Как следствие, нагнетается страх, что мусульмане (или арабы) овладеют миром.
Регулярно публикуемые книги и статьи об исламе и арабах показывают, что никаких сдвигов по сравнению с временами смертельной вражды с исламом в Средние века и в эпоху Ренессанса не произошло. Нет ни одной другой такой этнической или религиозной группы, о которой практически всегда говорили бы не иначе, как в оскорбительном тоне. В проспекте учебных курсов 1975 года, подготовленном студентами старшекурсниками Колумбийского колледжа, по поводу курса арабского языка сказано, что практически каждое слово здесь связано с насилием и что арабская ментальность, как она отражена в языке, имеет исключительно напыщенный характер. В недавней публикации в журнале «Harper's» Эммет Тиррел занимает еще более клеветнические и расистские позиции, утверждая, что все арабы по сути своей убийцы и что насилие и лживость – у арабов в генах.[347] В исследовании под названием «Арабы в американских учебниках» перед нами раскрывается картина самой поразительной лжи или, скорее, самой грубой репрезентации какой либо из религиозно-этнических групп. В одной из книг утверждается, что «мало какие народы этого [арабского] региона могут даже представить себе, что можно жить лучше». А затем автор задает совершенно обезоруживающий вопрос: «Что же связывает народы Среднего Востока вместе?» И сам же без колебаний отвечает: «В последнее время – это враждебность арабов, их ненависть к евреям и народу Израиля». Вот еще одна работа, на этот раз посвященная исламу: «Религия мусульман, называемая исламом, возникает в VII веке. Ее основателем был богатый бизнесмен из Аравии по имени Мохаммед. Он объявил себя пророком. У него нашлось много последователей среди арабов. Он убеждал их, что именно арабы избраны, чтобы править миром». За такого рода познаниями следуют другие, столь же точные: «Вскоре после смерти Мохаммеда его поучения были собраны в книгу под названием Коран. Она стала священной книгой ислама».
И подобные топорные измышления вовсе не опровергает, но, напротив, поддерживает академическая наука, чья задача состоит в изучении арабского Ближнего Востока. (Отметим попутно, что упомянутое выше событие в Принстоне произошло в университете, который гордится своим отделением исследований Ближнего Востока, основанным в 1922 году старейшим из всех подобных отделений по стране.) Возьмем в качестве примера отчет, подготовленный в 1967 году Морро Бергером, профессором социологии и ближневосточных исследований в Принстоне, по запросу Департамента здравоохранения, образования и социального обеспечения. В то время он занимал пост президента Ассоциации исследований Среднего Востока (MESA), профессиональной ассоциации ученых, занимающихся различными аспектами Ближнего Востока, «преимущественно периода после возникновения ислама и с позиций социологии и гуманистических дисциплин»,[348] основанной в 1967 году. Он озаглавил свой доклад «Исследования Среднего Востока и Северной Африки: достижения и задачи». Доклад был опубликован в втором выпуске MESA Bulletin. После рассказа о стратегическом, экономическом и политическом значении региона для Соединенных Штатов и после перечисления различных поддержанных американскими правительственными и частными фондами проектов, направленных на развитие университетских программ, – Акт о защите образования 1958 года (инициатива, непосредственно вызванная запуском спутника), установление связей между Советом по исследованиям в социологии и MESA и т. д., – Бергер приходит к следующим выводам.
Современные Средний Восток и Северная Африка не обладают значительными культурными достижениями, также нет оснований считать, что подобные достижения появится в ближайшем будущем. Изучение этого региона или распространенных здесь языков – вовсе не его заслуга, коль скоро речь идет о современной культуре.
… Наш регион не является центром значительной политической власти, также нет никаких данных, что он может стать таковым в будущем … Средний Восток (в несколько меньшей мере – Северная Африка) уступает по своей непосредственной политической значимости для Соединенных Штатов (даже в смысле источника новостей и проблем) в сравнении с Африкой, Латинской Америкой и Дальним Востоком.
… современный Средний Восток, таким образом, лишь в незначительной степени обладает чертами, которые могут привлечь внимание ученых. Это, однако, не снижает обоснованности и интеллектуальной ценности изучения этого региона и не может повлиять на качество выполняемой учеными работы. Но это, так сказать, ставит ей определенные границы, о которых следует помнить, на пути развития этой области по пути количественного роста числа исследователей и преподавателей.[349]
Как пророчество, все это, конечно, достойно сожаления, однако еще более достойно сожаления то, что Бергер облечен полномочиями как эксперт по современному Ближнему Востоку, но, как это ясно из заключительной части его сообщения, еще и потому, что от него ожидали прогнозов на будущее и рекомендаций по выработке политики. То, что он не сумел разглядеть громадной политической значимости Ближнего Востока и в потенции его большой политической силы, как мне кажется, ни в коем случае нельзя отнести на счет неточности суждения. Обе главные ошибки Бергера, присутствующие в первом и последнем параграфах, восходят к общим традициям ориентализма, как мы его рассматриваем в данной книге. В том, что Бергер говорит об отсутствии у этого региона значительных культурных достижений, и в делающемся отсюда выводе по поводу изучения этого региона в будущем – а именно что Средний Восток не привлекает большого внимания ученого по причине присущей первому слабости, – мы видим почти дословное повторение канонического мнения ориенталистов по поводу того, что семиты никогда не давали миру ничего значительного в культурном отношении и что, как часто повторял Ренан, семитский мир слишком беден, чтобы когда-либо привлечь всеобщее внимание. Более того, делая подобные старомодные заявления и обнаруживая свою полную слепоту к тому, что находится буквально перед глазами (ведь в конце концов Бергер писал эти строки не пятьдесят лет тому назад, а именно тогда, когда США покрывали около 10 % своих потребностей за счет импорта нефти со Среднего Востока и когда их стратегические и экономические инвестиции в этот регион стали невообразимо огромными), Бергер тем не менее считает, что выражает господствующую в ориентализме позицию. Ведь в действительности он утверждает, что без таких людей, как он, о Среднем Востоке просто никто бы и не вспомнил, что без него в качестве посредника и истолкователя роль этого региона невозможно понять, отчасти потому что-то немногое, что здесь достойно понимания, имеет весьма своеобразный характер: только ориенталист может толковать Восток, поскольку тот совершенно не в состоянии истолковывать себя сам.
То обстоятельство, что Бергер был не столько классическим ориенталистом, когда писал эти строки (он не был таковым, и не является им сегодня), поскольку был профессиональным социологом, не уменьшает его связи с ориентализмом и господствующими в этой сфере идеями. Среди этих идей – особым образом летимизированная антипатия к тому материалу, который составляет основу его исследований. Эта антипатия у Бергера настолько сильна, что застит ему глаза. И даже еще более поразительно, она позволяет ему не задавать себе вопрос, почему, если Средний Восток «не обладает значительными культурными достижениями», он может рекомендовать всем и каждому посвятить свою жизнь, как это сделал сам Бергер, изучению его культуры. Ученые гуманитарии, в отличие, ска жем, от врачей, изучают то, что им нравится и что их интересует. Только преувеличенное чувство культурного долга может подвигнуть ученого гуманитария заниматься тем предметом, о котором сам он не слишком высокого мнения. Тем не менее именно это чувство долга взращивает ориентализм, поскольку целые поколения ориенталистов культура в целом отправляла на баррикады, где в своей профессиональной деятельности те сталкивались с Востоком – его варварством, эксцентризмом и своенравием – и удерживали его от имени Запада на грани безысходности.
Я упомянул Бергера как пример академического подхода к исламскому Востоку и как пример того, как научные круги могут поддерживать карикатурные образы, распространяемые в массовой культуре. Однако Бергер, кроме того, символизирует собой самые последние трансформации, охватившие ориентализм: его превращение из преимущественно филологической дисциплины в смутное общее восприятие Востока в социологии. Ориенталист уже больше не пытается в совершенстве овладеть эзотерическими языками Востока, вместо этого он выступает как социолог, который «прилагает» свою науку к материалу Востока, как, впрочем, и к любому другому материалу. Это специфически американский вклад в историю ориентализма. Примерно его можно приурочить к периоду сразу после Второй мировой войны, когда Соединенные Штаты заняли позицию, которую прежде занимали Англия и Франция. До самого этого момента американский опыт Востока носил ограниченный характер. Им интересовались лишь отдельные чудаки вроде Мелвилла, циники вроде Марка Твена, американские трансценденталисты усматривали связь между индийской мыслью и своей собственной, немногие теологи и исследователи Библии изучали языки библейского Востока, были еще отдельные случайные дипломатические и военные столкновения с варварами пиратами и т. п., нерегулярные морские экспе диции на Дальний Восток и, конечно же, вездесущие миссионеры. В Америке не было глубоко укорененной традиции ориентализма и, следовательно, имевшиеся у американских исследователей познания не проходили через сито филологических по своим истокам процессов уточнения и переформулирования, через которые прошли европейские ученые. Далее, отсутствовал и имагинативный вклад художественной литературы, возможно, потому, что американское пограничье (frontier) – единственное, что привлекало внимание писателей – лежало к западу, а не к востоку. Вскоре после Второй мировой войны Восток стал не широкой и всесторонней темой, как это было на протяжении многих веков в Европе, а, скорее, административной проблемой, вопросом политики. Именно в этой ситуации появляется ученый социолог, эксперт нового типа, на чьи в чем-то более узкие плечи и ложится мантия ориентализма. В свою очередь, как мы увидим, социологи так видоизменили ориентализм, что его с трудом можно узнать. Во всяком случае, этот новый ориентализм также унаследовал поход культурной враждебности и развил его.
Один из обращающих на себя внимание моментов нового подхода к Востоку американской социологии является исключительное игнорирование им художественной литературы. Можно прочитать кипы писаний экспертов по современного Ближнему Востоку и не встретить ни одной ссылки на художественное произведение. Для экспертов страноведов гораздо более важными кажутся «факты», по отношению к которым литературные тексты – просто помеха. Следствием же такого пропуска в современных американских представлениях об арабах и об исламском Востоке является то, что весь регион и населяющие его народы оказываются концептуально выхолощенными, они сведены к разнообразным «подходам», «тенденциями», статистике, – короче говоря, дегуманизированы. Если арабский поэт или писатель (а таких не так уж мало) пишет о своем опыте, ценностях, о своей человеческой природе (каким бы странным это ни показалось), он существенным образом разрушает подобные модели (образы, клише, абстракции), через которые репрезентирован Восток. Художественный текст более или менее прямо говорит о реалиях жизни. Его сила не в том, что автор – араб, англичанин или француз; его сила заключена в мощи и жизненности слова, которое, несколько видоизменяя метафору Флобера из «Искушения Св. Антония», вырывает идолов из рук ориенталистов и заставляет их отказаться от своих великовозрастных детей паралитиков (т. е. идей по поводу Востока), которых они пытались выдать за подлинный Восток.
Отсутствие художественной литературы и сравнительно слабые позиции филологии в современных американских исследованиях по Ближнему Востоку – вот иллюстрации новой эксцентричности ориентализма, когда уже само использование мною этого термина становится неверным. Действительно, мало что в этих современных академических экспертах напоминает традиционный ориентализм того рода, что завершился вместе с Гиббом и Массиньоном. Единственное, что осталось, как я уже отмечал, это культурная враждебность и чувство, основывающееся не столько на филологии, сколько на «экспертном опыте». В генеалогическом плане современный американский ориентализм происходит, скорее, от армейских школ иностранных языков, созданных во время и после войны, от внезапно проявившегося интереса правительства и корпораций к незападному миру в послевоенный период, от соперничества в ходе холодной войны с Советским Союзом и остаточного миссионерского отношения к восточным народам, которых считали созревшими для реформ и перевоспитания. Нефилологическое изучение эзотерических восточных языков полезно по явно рудиментарным стратегическим причинам, однако оно также полезно потому, что придает почти мистическую ауру авторитету «эксперта», который на основании полученных из первых рук навыков может работать даже с таким безнадежно невразумительным материалом.
В социологическом порядке вещей языковые исследования – это всего лишь орудие для более высоких целей и определенно не для чтения литературных текстов. Так, например, в 1958 году Институт Среднего Востока – якобы правительственная организация, созданная для того, чтобы наблюдать исследовательский интерес к Ближнему Востоку и спонсировать его, – выпустил «Сообщение о текущих исследованиях». Статье «Нынешнее состояние арабских исследований в Соединенных Штатах» (написанной, что примечательно, профессором гебраистом) предпослан эпиграф, объявляющий, что «знание иностранных языков уже не является более исключительным делом ученых гуманитариев. Теперь это рабочий инструмент в руках инженеров, экономистов и социологов, а также многих других специальностей». В целом сообщение подчеркивает значимость арабского языка для менеджеров нефтяных компаний, техников и военного персонала. Но главный пункт работы представлен в следующих трех предложениях: «В российских университетах теперь готовят специалистов, которые свободно говорят по арабски. Россия осознала, насколько важно обращаться к людям и их умам на родном для них языке. Соединенные Штаты не могут более откладывать развертывание собственной программы по изучению иностранных языков».[350] Итак, восточные языки являются частью некоторой политики – как до определенной степени оно всегда и было – или частью долговременной пропагандистской деятельности. В обоих случаях изучение восточных языков становится инструментом, реализующим тезис Гарольда Лассвелла (Lasswell){310} по поводу пропаганды, когда важно не столько то, что представляет собой тот или иной народ или что он думает, а то, чем его заставляют быть и что ему внушают.
Пропагандистский подход в действительности сочетает в себе уважение к индивидуальности с индифферентностью к формальной демократии. Уважение к индивидуальности вызвано зависимостью между широким диапазоном действий, направленных на обеспечение поддержки масс, и опытом непостоянства людских предпочтений … Это внимание к людям в массах основывается не на демократической догме, будто людям самим лучше знать о собственных интересах. Современный пропагандист, как и современный психолог понимают, что люди зачастую плохо осознают собственные интересы, бросаются от одной альтернативы к другой без веских причин или же боязливо цепляются за обломки поросших мхом лежачих камней. Вычисление перспективы на фоне постоянных изменений в привычках и ценностях предполагает нечто большее, чем просто оценку предпочтений человека вообще. Это означает, что необходимо учесть саму ткань отношений, в которые вовлечены люди, выявить признаки предпочтений, которые могут не отражать никаких осознанных намерений и направить программу к такому решению, которое соответствовало бы обстоятельствам … Перед лицом этих корректировок, которые требуют действий с массами, задача пропагандиста состоит в том, чтобы придумать такие представляющие цель символы, которые послужили бы двойной функции: они должны легко усваиваться и к ним легко можно адаптироваться. Символы должны вызвать спонтанное приятие.