Текст книги " Богатырское поле"
Автор книги: Эдуард Зорин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц)
– Хитер ты, камнесечец.
– Пошто, отче?
Голубые глаза Левонтия ясны, как речные заводи с весенней студеной водой. Не сморгнул, не потупился. Грозного взгляда не испугался, молча уставился на икону на обшарпанной стене. Икона без оклада, покосилась...
Понял протопоп Левонтиев взгляд, покашлял глухо, в бороду.
– Храм божий разграбили. Золотые оклады с икон содрали...
Иль почудилась Левонтию эта боль в словах Микулицы? Но протопоп уже снова глядел на него строго:
– Ну, будя. Поговорили. А теперь – ступай.
Размашисто благословил Левонтия, отвернулся. Камнесечец попятился к дверце, через которую впустил его служка, но протопоп остановил его:
– Не туда. Сюда ступай.
За тяжелой занавесью был другой ход. Отодвигая полог, Левонтий еще раз взглянул на Микулицу. И снова поразился, приметив, как поползли добрые лучики от мутных, с желтинкой глаз протопопа.
У собора уже собирался народ – к обедне. Когда Левонтий выходил, на площади гулко ударило било. Прислушиваясь к нему, камнесечец остановился. Почему-то подумал: «Нельзя оставаться у меня Никитке,опасно.Ежели протопоповы послухи донесли, не донесли ли и князевы?»
И еще такое подумалось: «А что, как упреждал меня Микулица?..»
3
Исправно трудился Фефел на монастырском подворье. Правда, силенок у него было маловато, но с легкой работой он справлялся, вот и решил игумен оставить калику при монастыре.
Свободными вечерами Фефел почти каждый день поднимался в келью Чурилы, скидывал ступни и часами сидел, покачиваясь, против чернеца, глядел, как тот заполняет ровным уставом пергаментные страницы.
Иногда, загрустив, Чурила надолго исчезал, возвращался только под утро, хмельной и насмешливый. Фефел покорно сносил его грубые шутки, раздевал и укладывал монаха спать.
Привязался калика к Чуриле, как собака к своему новому хозяину. Все, что ни попросит монах, тут же бежит исполнять.
Сперва Фефел убирал в кельях. Потом, когда к нему попривыкли сторожа, стал хаживать за ворота вместе с Чурилой – игуменовой печати ему не требовалось,– а если Чурила был пьян или занят работой или просто лень ему было, хаживал в Суздаль один, приносил из города в высоком ведерке мед да густую брагу.
Свел его однажды Чурила с веселой бабой – Вольгой. Бражничали они у Вольги, ели белые хлебы, кислую капусту да пироги с рыбой. Была Вольга дородна, ростом повыше Чурилы, грудаста, сбита так, что и не ущипнешь, лицом кругла, румяна, черноброва, с бесинкой в серых глазах. Одно слово – огонь-баба. Слух был, помер у Вольги муж на другой день после свадьбы, и все хозяйство подняла она своими руками. Ими она и избу рубила, и пироги стряпала, и корову доила. А раз, когда мужики из пригорода задумали сделать с ней недоброе, так погуляла теми же руками по их загривкам, что они долго еще потом вспоминали Вольгу, почесывая ушибленные места.
С Чурилой была Вольга ласкова и податлива. Фефел ей не приглянулся.
– Это где же ты такого сморчка разыскал? – спросила она раз Чурилу при калике.– Мужик не мужик, рухлядь старая...
Фефел не обиделся на ее слова – ко всякому привык. Чурила сказал Вольге:
– Не гляди на лицо, а гляди на обычай. Ты, баба, не бранись. Фефелушка – человек божий. Не по мужескому делу к тебе привел – по веселому. Накрывай-ка ты на стол да угости чем придется... Только поскорей. А то ведь ведомо: бабе лишь бы язык почесать.
У Фефела сердце под рубищем любвеобильное – и старо, да не холощено. А выпьет – и вовсе как дурной. Пришлась ему Вольга по душе. Только куда там!.. Ходил он вокруг нее кочетом, потеха, да и только. Вольга звонким смехом заливалась:
– Что ты, Фефелушка? У кого на уме молитва да пост, а у тебя бабий хвост.
– Не кори его, Вольгушка,– добродушно говаривал Чурила.– Мужик весь век томился. Пожалела бы...
– Сгинь ты, пакостник,– набрасывалась на монаха Вольга.
И еще говорила Фефелу:
– Не коси глаз на чужой квас.
Но не только к Вольге наведывался Фефел в ту позднюю ночную пору, когда отпускал его из монастыря Чурила. Была у калики и другая забота.
Как-то повстречался ему в Суздале поджарый мужичонка с торбицей на спине, с палкой суковатой в скрюченной, как птичья лапка, руке. Столкнулся с ним Фефел, попятился, весь сошел с лица... Хотел бежать, да мужичонка лапкой его – хвать:
– Погоди-ка, постой, старче. Аль знаться не желаешь?
– Да ты-то кто таков? – закудахтал Фефел, а сам уж почуял: пропала его головушка.– Не томи, добрый человек, отпусти. По делу я, по монастырскому...
– В чернецы подался! – обнажил мужичонка хищные зубы в черной бороде, но руки не разжал.– Подь-ко за сруб, поговорить надобно.
Уперся Фефел – ох как заходилось сердчишко, ох как заходилось! – а от мужичонки не освободиться. Признал его, вспомнил: из одной ватаги, тоже калика, да и не калика вовсе – тать, атаман...
На мосточке через Каменку вырвался Фефел, убежал. Вернулся в монастырь без браги. Чурила подивился:
– Ровно бесы за тобой гнались, Фефел. Где же брага?
– Расплескал, батюшка,– повинился Фефел.– Шел по мосточку горбыльчатому, скользнула нога...
Но о встрече – ни слова. Долго потом боялся выходить, все отговаривался:
– Немочен я...
Седмица прошла. На вторую седмицу расхрабрился Фефел, да и по Вольге соскучился. Взял ведерко, выбрался из монастыря в овражек. В овражке тихо, по дну – ручеек да мягкая травка. Радовался Фефел, думал – всех умнее оказался. А в овражке том его и подстерегли. Накинулись сразу трое, свалили, прижали к земле, руки за спиной скрутили.
– Ай ты, коняга старая, своих не признаешь?!
Признал своих Фефел. И мужичонку с черной бородой признал:
– Винюсь, атаман, свет ты мой, Нерадец. Давеча темно было...
– То-то же,– пообмякнув, сказали калики.– А бежать будешь?
– Не.
Развязали калики Фефела, повели овражком к старой крепостной стене. В стене той – лаз, за лазом – землянка. В землянке дух спертый, по краям, на чурбаках,– неструганые доски, на них калики, мужики и бабы. Увидев Фефела, загалдели все разом:
– Попался, отступник!
Грязные руки потянулись к Фефелу, в волосы, в бороденку вцепились. Фефел только глаза прикрыл, не защищался, да и куда уж ему, старому?! Но атаман сверкнул на калик огненным взглядом:
– Не трожьте старца. Старец – мой!
Калики, ворча, расползлись по своим доскам. А Фефела атаман провел во вторую землянку, повыше и попросторнее первой. Лавки здесь были струганые, над входом повешена чистая холстина. В углу – божьи лики, под ликами – лампада, а на столе, врытом в землю,– бронзовый подсвечник с оплывшей свечой.
Не сводя с Фефела злых, настороженных глаз, Нерадец опустился на лавку. Калике сесть не предложил. Долго так разглядывал его в полной тишине. И Фефел разглядывал атамана – со страхом и тоской: боялся его, помнил – тяжела у атамана рука. Было раз – придушил атаман этой самой птичьей сухонькой лапкой такого же, как и Фефел, беглого калику.
«Чур, чур меня!» – мысленно перекрестился Фефел, избегая обволакивающего атаманова взгляда.
– Ты в глаза, в глаза гляди,– прошипел Нерадец.
И стал он потихоньку, исподволь пытать Фефела, как от ватаги отстал да как попал в монастырь. Вызнал и про Чурилу, и про Вольгу. Расспросил, кто стережет ворота в монастыре и много ли в кладовых добра. Надумал было Фефел хитрить, но Нерадец пригрозил:
– Девушка гуляй, а дельце помни!
Суровый закон в ватаге. И блюдет тот закон атаман. Вспомнил Фефел старикашку удушенного и сдался, все выложил Нерадцу: и про кладовые, и про сторожей.
Погладил атаман густую бороду, встал, похлопал Фефела по плечу:
– А теперь ступай, старче.
Думал Фефел – не отпустят. Сильно удивился. Но атаман ударил в ладоши, велел, чтобы нашли ведерко и шелепугу. Фефелу сказал:
– Ты человек нам нужный. Иди, живи как жил, а надо будет – сами позовем...– Он помолчал и добавил: – А ежели проболтаешься, от суда нашего на краю света тебе не скрыться. И в порубе сыщем, и в княжьих хоромах. Ступай.
Едва живой выбрался Фефел из землянки. Не поверил счастью, ощупал себя – цел. Бегом, трусцой засеменил в монастырь. Когда закрылись за ним ворота, вздохнул облегченно: слава тебе, господи!.. А браги Чуриле снова не принес.
– А ну, дыхни, пропойца,– напустился па него Чурила.– Не поверю,что вдругорядь скользнула нога па мосточке. Вылакал брагу?
– Не пил я,– побожился Фефел.
– Врешь!
Взял Чурила давно томившийся в углу тяжелый сосновый посох да и приложил его Фефелу к мягкому месту.
– Пьяное рыло – чертово бороздило,– приговаривал он, гоняя старика по келье. Признавайся, кому брагу снес?
Не позволил он Фефелу в тот вечер остаться в своей келье. Осерчал. Склонился над книгой, часто задышал, неслышно задвигал губами. Фефел постоял, жалостливо глядя на Чурилу, и побрел к себе.
Шел и думал: кончилась спокойная жизнь. Атаман шутить не любит. И уж догадывался, на какое лихое дело нацелил Нерадец ватагу. Не зря выпытывал про монастырские кладовые.
4
Вечер был золотой. Редкие, растянутые по горизонту облака на западе окрашивались в багрец. Тонкие нити солнца ткали на ветвях деревьев причудливую паутину. Церквушки стояли нарядные, как невесты. На причелинах драгоценными украшениями сверкали медные полосы. Но и они постепенно гасли.
Солнце красным щитом упало в Клязьму, закачало на глубинке золотоперые кораблики. Потом ушло наполовину вводу, встретившись со своим отражением, обожгло огнем крест на Успенском соборе и оставило после себя на небе только дымящийся розовый след.
В ремесленной слободе у Серебряных ворот густо брехали обеспокоенные наступлением ночи псы. Псов было много, за каждым забором по псу, они перекликались друг с другом – то неторопливо, деловито, то бойко, то испуганно. Улица затихала, ворота закрывались на засовы, в избах садились вечерять.
Никитка часто оглядывался: от самого Левонтьева дома брели за ними два мужика; шли, таились, пережидали, когда останавливались Никитка с Аленкой. Неспроста упреждал Левонтий. За избой следили.
Больше всего опасался парень за Аленку. Закон суров. Бросят Никитку в поруб, а Аленку отдадут боярину Захарии. Как ей тогда?
Нет, не отдаст он боярину Аленки.
Прошли еще немного – преследователи не отставали. А ночь все густела, наливалась тревожным сумраком.
Остановились. Никитка шепнул девушке на ухо:
– Беги к Радку-скомороху. Найдешь ли избу?
Аленка удивилась:
– С чего это ты?
– Беги, говорю,– поторопил Никитка.
Аленка еще ни о чем не догадывалась. Он подтолкнул ее, а сам спрятался за опору ворот. Притих. Аленка скоро скрылась в конце улицы; в другом ее конце закачались две длинные тени. Подбежав, остановились рядом с Никиткой.
– Упустили,– тяжело дыша, сказал один.– Прогневается боярин.
– Нагоним,– хрипло отозвался другой.
Никитка прикинул: «Ежели будут прытки и дале, не уйти Аленке». Подумав, выскочил на середину дороги, ударил ближнего мужика кулаком в живот. Живот был большой и мягкий, кулак ушел глубоко. Мужик икнул и осел. Второй замахал руками и, закричал. Никитка ударил и его – по лицу. Пока бил да прилаживался ударить еще, первый мужик очухался, схватил Никитку за ногу:
– Попался вор!..
Но не тут-то было. Никитка вырвался, пнул лежащего лаптем под ребро.
– Уби-ил!
На крики мужиков собаки под заборами неистово забились па цепях. Освободившись, Никитка побежал; пробежал немного, задел ногой за корягу, упал. Тут же сзади обрушились на него горячие тела; хрустнули кости в плечах – Никитка охнул и затих. Связав его, мужики долго рядились, кому нести пойманного. Наконец догадались развязать ноги.
– Не боярин, чтоб носить...
Повели Никитку: один впереди идет, тянет за веревку; другой, тот, которому Никитка угодил кулаком в брюхо,– сзади. Злой попался мужик, неотходчивый. Всю дорогу поддавал Никитке лаптем в зад.
Пленника передали ночным сторожам; те, гремя ключами, отвели его к стене и бросили в поруб. Падая в яму, Никитка застонал.
– Ни днем ни ночью нет покоя,– проворчал кто-то в темноте.– Эй ты, человече!
Большая ладонь коснулась Никиткиного плеча. Плечо было вывернуто и горело огнем. Закружилась у Никитки голова, зазвенело в ушах, рот свело судорогой.
– Больно?..
– Ох, как больно,– выдохнул Никитка.
В углу зашевелился третий. Старческий голос прошепелявил скороговоркой:
– Здорово, отеч, братеч, приятель, друг, скажи челобитье поклон: прости, отеч, мать, дедка; батюшка, братеч, сестрича, птича, курича...
– Будет, Ивор, дурить-то,– сказал молодой.– Парню тошно, а ты – скоморошины.
– Скоморошины боль врачуют, сердце радуют,– ответил старик.– Как звать тебя?
– Никиткой.
– Издалече ли?
– Городской я. Из ремесленных. Сподручный Левонтия. Слыхал, поди?
– Слыхал, как не слыхать.
Тихо сделалось в норе. Молодой спросил Никитку:
– Какой день-то седни?
– Четвертый в седмице...
– Вона как,– удивился парень.
По настилу проскрипели шаги, звякнул засов решетки, в поруб упала лестница.
– Который Давыдка из Заборья, выходи,– позвал голос.
Сосед зашевелился, неохотно подался к лестнице. У Никитки сердце забилось – вот-вот выпорхнет из груди: «Аленкин братец!»
А наверху гремели копьем о решетку, сердитый голос поторапливал:
– Выходи, выходи. Аль по сердцу пришлась пуховая перина, вставать неохота?!
Утренний свет ослепил Давыдку. Двор вздрогнул и перевернулся грязными лужами в ослепительно-синее небо. Закружилась у Давыдки голова, закачался он, вцепился рукою в дверной косяк. Покалывая копьями в спину, стражники приводили его в чувство:
– Чо уперся? Бреди знай...
Узкая тропка вела от стены к приземистой избе. У входа над низкой притолокой висели ржавые цепи п клещи. Из-за двери доносились стоны.
Слегка оробев, Давыдка вошел, поморщился. Прямо перед ним, наполняя избу едким дымом, топилась большая печь. Сутулый дядька в длинной холщовой рубахе, кряжистый и чернобородый, дул на рубиновые угольки. На лавке слева сидели дружинники, среди них – весь вишневый от пламени, игравшего в жемчужном и золотом шитье кафтана,– боярин Захария. Посреди избы на полу ворочалось что-то темное, ухающее, как большие кузнечные мехи.
Борода боярина запрыгала от неслышного смеха:
– А вот и еще привели. Хлеб-соль, садись, Давыдка, гостем будешь. Мы бражку пьем и тебе нальем...
Дружинники загоготали.
Давыдку толкнули в спину. Он не удержался и упал на лавку, скользкую от крови. Сопровождавшие его пешцы вышли.
– Жаркая у нас банька, Давыдка,– не унимался боярин.– Венички-то железные...
Он наклонился, вглядываясь в лежащую посреди избы темную кучу, дал знак дружинникам.
Те разом навалились на обреченного, руки вывернули, запрокинули мычащую голову. Голова металась, постукивала затылком о половицы. Давыдка увидел изуродованное лицо. В седой бороде алели сгустки крови.
Давешний дядька зажал в лохматой лапе длинное жи гало, коленом придавил старику грудь. Под коленом захлюпало, захрипело.
Давыдка рванулся, замычал; его тяжело ударили по голове. Он упал в черноту. А когда очнулся, увидел: старик стоял, пошатываясь, посреди избы. Дружинники еще висели у него на плечах, дядька медленно пятился, пряча за спину жигало. Все тяжело дышали. Боярин гнусаво сказал:
– Гляди, Давыдка, как платит князь за измену. Был Вышко верным воеводой – одаривали его гривнами кун, а нынче в руки ему посох и погонят прочь со двора... Надолго запомнит Вышко боярина Захарию.
– Век не забуду,– сказал, пошатываясь, Вышко. В голосе его проламывалась сквозь отчаяние открытая угроза.
Давыдка задрожал всем телом – представил, как и его валят на скользкие доски, за волосы запрокидывают голову.
Но Захария хлопнул себя ладонями по коленкам и поднялся с лавки.
– Ну и надымил ты, дядька,– сказал он сутулому.–Устал я. Да и время к обеду. Пойду – князь звал...
Давно бы уж расправился боярин со своим бывшим холопом, но боялся нарушить приказ Ярополка: держать покуда пленника в порубе. А что Ярополк задумал, ведомо лишь ему одному. Чего доброго, захочет взять Давыдку в дружину,– еще в Заборье приметил Захария, как заблестели у князя глаза, едва увидел Андреева любимца.
Когда бы и здесь угодить Ярополку, непременно быть боярину правой его рукой.
5
На Сидора еще сиверко. Прошли Сидоры, прошли и сиверы. Жаркое подступало лето. Знойными, сухими ветрами тянуло с Мещеры. Несли ветры полынные тревожные запахи, жухла трава по обочинам дорог. В текучем густом мареве неясно выплывали очертания крепостных валов, городницы и вежи словно приподнимались над землей и парили в воздухе. Почти белое солнце висело на безоблачном небе.
Телега Радка простучала по шаткому, выстланному размочаленными бревнами мостку и остановилась перед воротами Вольгиной избы. Заморенная лошаденка склонилась, поводя ушами, над зеленым кустиком травы у скрытой в тени завалинки; Аленка, задремавшая уже перед самым Суздалем, проснулась, растолкала Карпушу:
– Приехали.
На шум из ворот вышла Вольга, приглядевшись, побледнела, радостно приветствовала скомороха:
– Кого вижу! То-то думаю: куры разодрались – к гостям либо к вестям. Прошу в избу: красному гостю красное место.
– Благодарствуем,– с поклоном, сдержанно отвечал ей Радко.
Не впервой скоморох у суздальской вдовицы. Года три, почитай, останавливается у нее на ночлег. По сердцу ему Вольгино гостеприимство, по сердцу и сама Вольга. Да и вдовица не равнодушна к Радку. Нравится ей веселый да ловкий мужик с жгучими глазами, нравится его смелое лицо, его сильные белые руки, шутки да прибаутки, безбоязненные меткие скоморошины.
– Ох, не сносить тебе, Радко, головы,– говаривала она не раз вечерами, сидя после трапезы за столом супротив скомороха и подперев голову по-бабьи обеими ладошками.
– Буде каркать-то,– со смехом отзывался Радко.– Волков бояться – в лес не ходить...
В избе у Вольги было чисто: столы выскоблены, на полу – полосатые дорожки.
Аленка опустилась на лавку, вяло стянула с головы пропыленный плат. Светлые волосы золотым дождем рассыпались по ее плечам. Глянув на нее, Вольга пробормотала с восхищением и завистью:
– Вот так Радко!
– Не про то баешь, Вольга,– сказал скоморох, угадав ее невысказанные мысли.– Горе у Аленки. Мать прибили княжеские слуги, избу пожгли, нареченного в поруб упрятали.
– Ой, сиротиночка,– вздрогнула Вольга, кинулась к Аленке, захлопотала: – Ты уж прости меня, грешницу, худое про тебя подумала. Ты уж прости.Пока умывались гости да пока обедали, солнце склонилось за валы. Радко вышел во двор покормить коня и медведя, Вольга в избе устраивала гостей на ночлег: мужикам постелила в горнице, себе и Аленке – в повети, разделенной на две половины тонкой дощатой перегородкой.
Аленка уснула пе сразу – мерещилось всякое перед сном. В тяжелой дреме быль переплеталась с полубредом. То ясно видела Никитку в тот последний вечер, когда за ним гнались боярские служки, то вдруг владимирские улицы превращались в поле, по которому от темного раменья скакали гикающие всадники. Потом, вздрогнув, снова возвращалась к недавнему.
Тогда, спрятавшись в конце порядка, видела она, как набросились на Никитку мужики, слышала глухие удары, неясные озлобленные голоса. Хотелось кричать, но заколыхнуло, перехватило дыхание – только привалилась она спиной к частоколу, замерла, окаменела от страха. Когда стихли голоса, побежала по улице, закружила в узких темных переулках... Очнулась на просторной площади. Все здесь было теперь для нее ново: пузатые избы, насупленные терема, зубастые частоколы... Ветер упал с облачного серого неба, рванул сарафан, сорвал с головы повой – она и не заметила. Обмякшая, простоволосая, побрела к Медным воротам, слабой рукой постучалась в знакомые ворота. Потом все мешалось и путалось у нее в голове. Помнила только чье-то лицо, слышала чей-то шепот. Когда пришла в себя, под утро уже, увидела Карпушу – мальчик, покачиваясь, сидел у ее изголовья, напевал что-то надтреснутым, слабеньким голоском. Рядом, у печи, возился Маркел. Увидев, что Аленка очнулась, он улыбнулся ей, почерпнул поварешкой дымящегося варева из горшка, поднес ей полную миску:
– Похлебай покуда. Легче станет.
У горбуна были добрые зеленоватые глаза. Тонкое и бледное лицо его выражало сострадание. Есть Аленке не хотелось, но, чтобы не обижать заботливого Маркела, она все же проглотила несколько ложек безвкусного варева.
Пришел Радко. С немалым трудом выпытал он у Аленки обо всем, что случилось с Никиткой. Выслушав ее, насупился, помрачнел. Знать, почуял скоморох недоброе, потому как сразу отправился запрягать телегу.
Всю дорогу, до самого Суздаля, Аленка была будто каменная. Радко поглядывал на нее с тревогой. Но мыслей ее не нарушал. Молчали и Маркел с Карпушей. Одна только Вольга и расшевелила Аленку. Быстрая и говорливая, она без труда расположила к себе девушку. Когда укладывались в повети, доверительно рассказала ей про Радко, про то, как познакомилась с отчаянным скоморохом.
– Выручил меня Радко, от сраму уберег.
– Да как же это? – заинтересовалась Аленка.
– Повадился тут ко мне черт лысой, сотник из боголюбовских полчан. Плюгавенький такой, слюнявый. Все подарками умасливал, похотливый козел. То сам придет, а то служек засылает. Встренется – ухмыляется, что кобыла, на овес глядя. Оно и ведомо: седина в бороду, бес в ребро. И так со мной, и эдак. А раз едет хмельной на коне, увидел меня у вала – с коромыслом по воду шла – да и приказывает своим борзым, боголюбовским полчанам: возьмите, говорит, девку, ко мне в избу волоките... Полчане – что: полчане, известно, народ подневольный. Подступились ко мне. А я их – коромыслом. Не пойду, отвечаю, потому как сотник ваш не мужик, а вонючий козел. Ну, полчане напервой все смехом да смехом, а после осерчали, видать, повалили меня наземь и – руки ломать... Сотник тут же сидит на коне, глядит на весь этот срам, смехом захлебывается. Я – в крик. Сотник им и советует: «Мужланы, говорит, непутевые, вы ей тряпицу-то в рот суньте». Послушались сотника, сунули тряпицу, бросили на коня. Поехали. Едучи, потешаются: «Ай да бабенка! Ай лал, бел алмаз, зелен изумруд». А мне каково? До шуток ли, коли крючком под жабру хватают!.. Да, видать, на зачинщика бог, хоть я и не мастерица судибоги класть. Радко тут случаем оказался. Хватил одного полчанина кулаком по голове, другой уж сам побег. А сотника отпустил с миром: ты, говорит, езжай-ка, старикашка, покуда кости целы...
Заметила Аленка – гордится Вольга Радком. Рассказывает, а у самой глаза блестят, румянец розовит щеки.
Ночью услышала Аленка шепот за перегородкой. Жарко забилось сердце; приподнялась на рогоже, вслушалась в темноту.
– Ой, люб ты мне, Радко. Останься в Суждале,– шептала Вольга.– Хозяевать будешь. Двор, погляди, какой...
– Не по нутру мне это,– отвечал скоморох.– Все равно затоскую, сбегу...
– Останься,– просила Вольга.
В оконце луна проливала серебряный свет; легкий ветерок задувал в поветь ночные лесные запахи.
– Останься, останься, Радко.
– Да не один я, Вольга.
– И Карпуша пусть остается, и Маркел. Не обижу, привечу, как родных...
– Знаю, добрая ты.
– Останься...
Вольга надсадно заплакала. И слезы ее упали па Аленкино раненое сердце. Застонала Аленка, прижалась лицом к пропахшей мышами рогоже. Снова вспомнился ей Никитка. И она разрыдалась – впервые с того дня, как рассталась с родным Заборьем.
6
С утра атаман прогонял калик на работу. Шли калики по городу, шли по деревням, что вокруг Суздаля, пели священные песни, показывали струпья, трясли лохмотьями – просили милостыньку. Калики – люди убогие, никто им не отказывал, подавали кто что мог. А вечером атаман сам делил добычу.
Но в тот день немало дивились горожане. Не было калик ни у собора, ни на площади, ни в слободе. Лишь несколько тощих оборванцев с давно немытыми лицами, с нечесаными бородами сидело перед монастырскими красными и перед банными воротами. Долго сидели калики – ждали, пока не выйдет трапезарь и не оделит их, по обычаю, хлебными укругами с монастырского стола. А получив укруги, побрели прочь. Вратарь посмотрел им вслед, зевнул, перекрестил рот и прикрыл дубовые створы. Едва пристроился вздремнуть, откуда ни возьмись – вынырнул Фефел. Не по душе был вратарю пригретый Чурилой старикашка – сам тощий, в чем душа держится, а глазки твердые, злые. Прикинулся вратарь, будто спит, но Фефел растолкал его:
– Отворяй.
– И где тебя носит...– проворчал вратарь, по засов отодвинул и Фефела выпустил.
А Фефел, выйдя за ворота, побрел, по обычаю, в слободу – знакомой дороженькой прямехонько к вдовице Вольге. Постучал в ворота – никого; поглядел в щель и присел от испуга и изумления. Посреди Вольгиного двора – медведь: стоит на задних лапах и смотрит прямо на Фефела, хоть и не видит, а чует чужого человека, мордой поводит, скалит зубы. У Фефела так и помертвело все внутри. Не подумал, что к чему, попятился от ворот и пустился наутек.
У деревянной церквушки в Гончарной слободе толпился народ. Из-за спин доносился знакомый голос:
– Братия во Христе!..
Работая направо и налево острыми локотками, Фефел протиснулся вперед.
В пыли и навозе перед самыми церковными ступенями сидел безногий калика в рубище. Грязное тело его было обнажено, перекручено натуго толстой кованой цепью. Калика трясся в падучей, скреб грудь скрюченными ногтями и, запуская пальцы к животу под цепь, извлекал оттуда что-то красное, смрадное, падавшее на землю тяжелыми сгустками.
– Кровь, кровь,– шептали мужики со страхом.
– Плоть умертвляет,– пояснила баба.– Ишь, отваливается кусками...
Все боязливо крестились. Фефел узнал в калике Порея из нерадецкой ватаги, любимца атамана. Хитрый мужик. И никакую плоть он не убивал. А просто перед тем, как отправиться за подаянием, мелко изрубил коровью печень, дал ей выстояться до смрада, а после облепил себя той печенью и поверх намотал цепь.
Порей тоже узнал Фефела,– понял это Фефел по его взгляду. Но тут же калика изогнулся весь, хрипя, повалился на бок, забился в пыли. Мужики отпрянули от крыльца.
Накувыркавшись, Порей затих, прислушиваясь к звону падающих в шапку монет. Люди расходились. Скоро у церкви остался один Фефел. Только тогда Порей поднялся, вытряхнув из шапки, быстро распихал в лохмотьях добычу. Гремя цепями и все еще судорожно подергиваясь, побрел к городскому валу. Фефел потащился за ним.
Оглядевшись на валу, Порей нырнул в лаз. Нырнул в лаз и Фефел.
Нерадец встретил калику ласково, предложил сесть, налил меду:
– Пей, не монастырский – без укропу.
Фефел выпил мед, Нерадец сел напротив:
– Чем порадуешь?
– Нонче в самый раз будет,– сказал Фефел, слабея под взглядом атамана.– Отворю вам банные ворота, а там – бог в помощь.
– Хитрой,– сдвинул густые брови Нерадец.– Ворота отомкнешь и проведешь до бретьяницы.
– Все исполню, атаман,– покорно пробормотал Фефел.
Нерадец велел кликнуть Порея. На клич его явился калика, уже без цепей, но все еще грязный и смрадный, насмешливо окинул Фефела быстрым взглядом. Склонился перед атаманом. Нерадец сказал:
– Потряси лохмотья-то.
Порей потряс лохмотья. На землю посыпались монеты. Атаман сгреб их, несколько монет кинул Порею.
– Вот тебе и помощник,– обратился Нерадец к Фефелу.– Сам видишь, человечек надежный.
Вернулся Фефел в монастырь после обедни. Монахи сидели в трапезной за длинным дощатым столом. За отдельным столом восседал игумен и с ним еще восемь монахов, по правую руку от игумена – Чурила. Через щель в двери, что вела в пекарню, было видно все, что творилось в трапезной.
– Благослови, бог наш, ныне и присно,– проговорил служивший за трапезой священник.
Послышалось монотонное чтение молитвы. Уставив нетерпеливые взгляды на стол, монахи скрипели лавками. Все оживились, когда в проходе появились трапезари с глубокими дымящимися мисками в руках. Трапезари ставили миски на столы, в то время как чтец, склонившись над книгой, продолжал неторопливую молитву. Монахи блаженно жмурились, вдыхая вьющийся над мисками пар, но к еде не притрагивались.
Наконец старший трапезарь торжественно возгласил:
– Господи, благослови, помолимся.
– Христе боже, молитвами отец наших благослови брашно и питие наше, ныне и присно-о,– пропел священник.
Старший трапезарь ударил в блюдо. Тотчас же к игумену приблизился кутник и, приняв от него благословение, стал обходить братию с большой двуухой чашей. За кутником в некотором отдалении следовали подкутники со жбанами. Кутник наливал каждому монаху вина, а подкутник тут же разводил его укропом. Когда вино было налито всем, монахи встали и вразнобой потянулись со своими посудинами к игумену. Игумен осенил их крестным знамением – монахи выпили вино и, стуча ложками, принялись за еду.
Фефелу тоже захотелось есть, но за общий стол его не пускали. Поэтому он спустился в поварню, наполненную чадом и дымом. Монах, стоявший у котла, плеснул ему варева, положил сверху на миску толстый ломоть хлеба. Быстро перекрестив варево и хлеб, Фефел пристроился на пороге и стал есть. Ел он торопливо, приложив губы к краю миски и выгребая содержимое в рот хлебной корочкой и пальцами. Варево текло по бороде и рубахе, но Фефел не замечал этого. Так же быстро расправился он и с сочивом. Наевшись, похлопал себя по животу и поклонился монаху.
– Бог напитал, бог,– проворчал монах.
Фефел снова вернулся к трапезной. Монахи уже сложили на столы пустые миски с укругами – остатками хлеба.
– Господи, благослови,– проговорил игумен.
– Благослови бог, питаяй нас,– проговорили вслед за ним монахи.
Игумен, воздев очи горе, сотворил над мискою крест:
– Христе боже наш, исполни избытки раб своих и нас помилуй, яко свет еси, и ныне и присно-о...
– Аминь,– подхватила вся трапезная.
Старший трапезарь, получив благословение игумена, поднял свою миску и сотворил ею крест, говоря при этом:
– Велико имя...
– Святыя единосущныя троицы,– протянули монахи.
– И сохранит всех нас...
– Аминь!
– Над всем благодарим отца и сына и святого духа, и ныне и присно...
– Аминь!
Сотворили молитву. Монахи, подбирая рясы, выбрались из-за столов и направились к церкви. Фефел, еще немного покрутившись возле трапезной, выбежал во двор. Монахи уже расходились по своим кельям – иные читать требники, иные учиться грамоте, а те, что обучены были ремеслу, спешили вернуться к работе.
Фефел постучался к Чуриле.
– А, заселшина,– приветствовал его монах, лежа прямо в рясе на серой, продранной во многих местах сук мянице.– Что-то не видно было тебя с утра. Аль повадился в посад?
Вздумал было Фефел упасть перед Чурилой на колени, вздумал сказать о замыслах Нерадца. Страх замучил. Смекал: коли схватят атамана с каликами, никто не пронюхает, что это его донос. Но насмешливый тон Чурилы остановил его.
А Чурила был сыт, три чаши выпитого за трапезой вина с укропом бродили у него в животе, хмель ударял в голову.
– Готовя тебя, заселшина, к жизни праведной, вот что скажу тебе из преподобного митрополита Георгия,– не глядя на Фефела, лениво поучал его Чурила.– Яко законная женитва богом законна, пища и питие в меру не осудит человека, аще бо речет: ясте и пийте, все во славу богу творите...