Текст книги " Богатырское поле"
Автор книги: Эдуард Зорин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)
4
Счастье и несчастье на одном полозу едут. Радовалась Любаша, что привезла ее Евпраксия во Владимир. Втайне мечтала чаще встречаться со Склиром – иссушил ей сердце молодой боярский меченоша. А вышло так, что в боярском тереме удалой Склир вовсе и не такой уж частый гость. А если и захаживает, то не к Любаше. И еще доползли до Любаши слухи, будто чаще всего можно встретить меченошу у камнесечца Левонтия, будто ходил он на масленицу за город не один, а с молодой Левонтиевой дочерью Антониной...
Да ведь если подумать, то и верно: на что Склиру Давыдкина роба? Левонтий нынче в почете, в княжеский терем вхож, со Всеволодом накоротке, не хуже знатного боярина. Женится Склир на Антонине – и ему почет. Не останется Всеволод в долгу перед дочерью своего любимца.
Тяжело Любаше – не отвалить холодного камня от сердца. И старая ключница, на что голубиная душа, не может ее успокоить.
– О чем печалишься, красавица? – допытывалась она.– Расскажи старой, облегчись...
А когда Любаша, собравшись с духом, рассказала, старуха оторопела:
– И думать о таком не смей. И из сердца выбрось. Тебе Склир ровня?
– Ровня не ровня,– запальчиво отвечала Люба ша,– а из сердца выбросить не могу. Помоги мне, бабушка.
– Да уж как тебе помочь, не знаю. Забудь его, каменного, Любаша...
– Забыла бы, коли смогла. А когда невмочь?
Работы в тереме у молодой боярыни много, и с работой Любаша справляется хорошо. Евпраксия к ней ласкова, ни разу еще не поругала – то плат подарит ей за труды, то пожалует вышивной убрусец.
Захария тоже не скуп: то серьгами, то чеботами одарит Любашу, но у боярина совсем другое, у него свое на уме. Старый одной ногой уж стоит в могиле, а все на девчат поглядывает, как кот на сметану. Встретит Любашу – то за ногу ущипнет, то за ягодицу. Хихикает, подмигивает. Фыркнет иной раз Любаша, выскочит прочь из ложницы. А боярин вслед хохочет:
– Рыжий да плешивый – люди спесивы... Тихо не лихо, а смиреннее – прибыльнее.
И принялся допекать Любашу по всякому случаю. Боярыне Евпраксии за всем не углядеть, да и на сносях она, плавает по терему утицей,– вот Захария и взялся извести Любашу. То квасу ему принеси, то меду налей, то попарь его в баньке. В баньке боярин и раньше любил париться, а тут хоть два раза на дню. Лежит на полке, крякает, глядит на розовое Любашино тело, облепленное мокрой рубахой.
На боярина жаловаться некому: боярин сам себе хозяин, сам себе голова.
И случиться же такой беде: пристал как-то Захария к Любаше на красном крыльце – она возьми да и оттолкни его. Не удержался боярин на хилых ногах, покатился по ступенькам, ударился темечком о сухой глиняный ком – и ну кричать.
На крик сбежалась челядь, приковыляла, опираясь на клюку, и старая ключница. Склонившись над Захарией, стала вертеть его и так, и этак, просит Любашу помочь. А Любаша ни жива ни мертва. Наконец коснулась ключница боярской ноги – Захария глаза выкатил из обрит от боли. Старуха почмокала губами:
– Кажись, ногу повредил...
И – зыркнула на Любашу укоряющим взглядом. И от взгляда этого старухиного стало Любаше совсем не по себе. Поняла она – пощады не жди. За такие проделки и крепких мужиков гвоздили, а девку просто сгноить в порубе. Кинулась она в покои, сама не помнит зачем, столкнулась с боярыней (тут бы и повиниться, упасть ей в ноги!), а она – назад, да старушке-ключнице в объятия. Но у старухи руки слабые, пальцы тоненькие, сухие – где им удержать Любашу?!
И опять бы Любаше остановиться (еще время было!), но уж легкие ноги перенесли ее за ворота. А там и сама не помнит, как оказалась на берегу реки.
На реке вдоль берега к колышкам лодки привязаны, мужики под кустиками ловят рыбу. День жаркий, мужики скинули порты, чтобы не мешались, стоят в воде по пояс, разговаривают друг с другом.
Любаше не до мужиков, она их и не разглядела – слезами застлало ясный день,– вскочила в лодку, только схватила весло, чтобы оттолкнуться от берега, как из кустов прямо напротив нее высунулась бородатая морда:
– Ай да баба!
Любаша вскинула весло над плечом, и морда исчезла. Кусты зашевелились, из них осторожно вышел мужик с постным лицом и озорными, бегающими глазами.
– Весло-то положи,– спокойно посоветовал он.– Не озоруй.
– Я не озорую,– решительно ответила Любаша и подняла весло еще выше.– Не подходи, а то ударю.
– -Ишь ты,– остановился мужик и почесал ногу о ногу. Глаза его так и стригли Любашу.– Далече ли собралась?
– Тебе-то что?
– Мне-то ничто, а вон шумок у Волжских ворот: не тебя ли, кума, разыскивают?
Кровь отхлынула от Любашиного лица, она будто сама видела, как бледнеет. Мужик даже испугался, захлопотал, засуетился вокруг лодки. Христовый лик его стал еще постнее. Любаша выронила весло, опустилась в натекшую на дно лодки грязную лужу.
– Может, помочь чем, а? Может, помочь? – суетился мужик.
Любаша молчала. Тогда мужик, рассудив по-своему, оттолкнул лодку и осторожно повел ее за кустами вниз по течению: здесь, под самым берегом, их не было видно.
Пока плыли, Любаша и взглядом не повела: холодом обдало ее всю – словно иней в волосах, на губах, на ресницах. «Куда же теперь? Теперь-то куда?» – застыла в голове возникшая еще на боярском дворе отчаянная мысль.
– Теперь-то куда? – спросил мужик. Голос его будто взорвался в Любашиных ушах: она вздрогнула и очнулась.
Ткнувшись носом в траву, лодка покачивалась на волне. За мыском, за зеленым покатым горбом, виднелся Владимир: избы посада, высокая деревянная стена, над стеною – белая грива Успенского собора. Ветер доносил с пойменного луга веселую перекличку птиц.
– Не то у меня заночуешь,– участливо предложил мужик.
Любаша молчала. Мужик неловко покашлял.
– Назад-то ворочаться – куда? – вдруг спросил он.
Ничего плохого мужик не подумал, но в словах его был страшный для Любаши смысл: а что, если он и впрямь вернется назад? Она вскочила на ноги – лодка покачнулась и черпнула бортом воды. Мужик закричал:
– Оглашенная!..
«И впрямь оглашенная»,– подумала Любаша. Куда ей теперь податься? К мужу нельзя. Аверкий – боярский пес, в тот же час донесет на нее тиунам. Но кроме как в Заборье, у Любаши на всей земле – ни души. И тогда вспомнила она о Мокее. Всем им кузнец заместо старшего брата. Ежели и не спрячет, то посоветует. Подскажет, как быть.
Чуя неладное, мужик пристально разглядывал Любашу. Дурных мыслей у него не было.
– Эх-ха, – проговорил он, щуря узкие глаза. – Ступай-ко, да лодку не опрокинь. Оно видно: счастье наше собаки съели...
Так и не проронила Любаша ни словечка, хоть в душе и благодарила мужика. А мужик еще долго глядел ей вслед, поддергивал штаны и протяжно вздыхал. С чем, с чем, а с горем он знаком. Горе, оно ведь как вода – со всех сторон окружило. Да разве каждому подсобишь. У самого, чай, семеро по лавкам – вона какие борозды пропахало горе-то на лице...
Любаша шла по лугу как пьяная. Добралась до леса, упала на траву, зарыдала. Не о Склире рыдала Любаша (о Склире она ни разу за день не вспомнила) – рыдала о своей загубленной жизни. Теперь на люди-то как показаться? Теперь боярыня и на дне морском сыщет... И все-таки тайно верила: только бы Мокея найти, Мокей обязательно поможет.
К Заборью она подходила уже ночью. Но в деревню не свернула – вышла тропкой вдоль Клязьмы прямо к Мокеевой кузне.
Тихо было в кузне. Ни огонька. С чего бы это? Даже домница не дымилась. Разбитые черепки были холодны.
...Крепко поработал Мокей на князя Всеволода, много наковал ему мечей и копий – вот и заснул богатырским сном, вот и не слышал, как подошла к кузне Любаша (юноту-то он еще днем отослал отдыхать и откармливаться в деревню). Не вдруг проснулся он даже и тогда, когда Любаша тряхнула его за плечо:
– Мокей, а Мокей!..
В деревне со сна лениво полаивали собаки. Мокей сел на соломенном ложе, протер глаза. Во тьме не сразу разглядел Любашу, подумал, что тормошит его юнота.
– Мокей, а Мокей,– жалостливо шепча, снова наклонилась над ним Любаша.
– Никак, послышалось,– удивился кузнец.– Любаша, ты?
– Я,– сказала Любаша. Ноги ее подкосились, она опустилась перед ним на колени.
– Да как же это?! – растерялся Мокей, пытаясь поднять Любашу.– Да что же это ты?!
Он провел ладонью по ее холодному лицу. Любаша прижалась к его руке, и он почувствовал в горсти ее горячие слезы.
5
Аверкий проснулся от властного стука в дверь. Стучали рукоятью меча.
Староста испуганно вскочил, прыгнул на середину избы, опрокинул корчагу с квасом. Корчага, постукивая глиняными боками и расплескивая квас, покатилась под лавку, где спал отец. Отец закряхтел и принялся громко ругать Аверкия.
В дверь стучали все настойчивее. Аверкий надел штаны, придерживая их спереди за бечевочку, подковылял к двери, откинул дрожащей рукой щеколку. В горницу ввалились, грохоча сапогами, трое воев. Тот, что был впереди, громким голосом распорядился:
– Свет высекай, староста!
Слепой со сна и перепугу, Аверкий не сразу нащупал брошенное на стол кресало. Ударил по камню – рассыпал вокруг голубые искры. Раздул кусочек трута, к труту приложил бересту. Береста подымила-подымила и вспыхнула узким огоньком. От бересты Аверкий зажег в поставце над кадушкой с водой лучину.
– Не то что жену – этак-то и Заборье проспишь, староста,– сказал все тот же вой, который только что распоряжался со светом.
Аверкий насупился: в вое он признал меченошу Склира. Но недовольство свое не выказал, засуетился по избе.
– Милости просим, дорогие гости,– поклонился он Склиру.– Милости просим,– поклонился вошедшим.
Стоя возле лавки, обалдевший со сна отец униженно кланялся и тоже повторял:
– Милости просим...
Склир бесцеремонно, словно был здесь хозяином, сел к столу, поставил между ног меч и, опершись о рукоять подбородком, с усмешкой уставился на старосту. Покорно стоя перед ним, Аверкий все еще придерживал за веревочку сползающие штаны и смущенно переступал ногами; рот его кривился в вымученной улыбке.
Насладившись вдоволь видом униженного старосты, Склир сказал:
– Ну, будя. А теперь сказывай-ка, где прячешь бабу?
Аверкий не понял его. Невинно моргая глазами, он еще некоторое время продолжал улыбаться. Но вот улыбка растаяла, и вместо нее на лице старосты изобразилось сперва удивление, а потом страх. Аверкий икнул и опустился на лавку.
Не став ждать ответа, Склир подал воям знак, по которому они принялись потрошить и переворачивать избу. В избе ничего не нашли. Ничего не нашли ни на задах, ни на огородах. Смущенные и злые вернулись в горницу.
Аверкий тем временем оправился от страха и теперь пытался изобразить из себя гостеприимного хозяина.
– Да что же это я! – размахивая руками, как крыльями, бегал он по комнате.– В доме гости, а угостить гостей нечем.
– Не меды распивать приехали, – раздосадованный неудачей, оборвал его Склир.– Послала нас боярыня разыскать и вернуть во Владимир Любашу. Зело провинилась твоя баба перед боярином...
– Ай-яй! – заморгал белесыми глазами Аверкий.– Шибко накажут?
– Может, шибко,– сказал Склир,– а может, и помилуют. Ты, Аверкий, не таись. Говори всю правду, как есть.
– Правду и говорю,– побожился Аверкий.– Не видал я Любашку, не заявлялась...
– Может, и не заявлялась,– поверил ему Склир.– А и то верно,– добавил он после раздумья,– куда птичке деться, окромя родного гнезда?..
– И верно, деться некуда,– лебезя перед Склиром, пролепетал Аверкий.– Как прилетит, вы ее и в силки – хлоп!
Он захихикал, заходил, приседая, вокруг меченоши. Склир брезгливо отстранился от него. По совести сказать, поручение боярыни было ему не по душе. Вернуться бы сейчас в город: Заборье, мол, обшарили, нет Любаши – и только. Но Аверкию не терпелось выслужиться – случай-то какой выпал! То, о чем Склир только строил догадки, староста высказал вслух:
– А что, как заглянуть к Мокею? Темный человек. Ежели где Любашка и прячется, то, знаю, у него.
Сказав так, обрадовался: ловко получилось! Убью-ка сразу трех зайцев: Любашу поймаю – выслужусь перед боярыней, насолю Мокею – нос-то неча задирать, и со Склиром за старое рассчитаюсь (милашку-то свою в оковах везти каково?!) – знай наших.
Меченоша с досадой покосился на воев. Один из них, золотушный парень с тонкой шеей и ломающимся детским голосом, сказал:
– Дело советует староста. Не то поглядеть?
Пошли вчетвером. Впереди семенил Аверкий, за ним, досадуя на свою нерешительность, шел Склир, за Склиром – вои.
У Мокеевой избы староста остановился, выдыхая запах лука, шепнул Склиру на ухо:
– Ты с воями-то постой, а я погляжу.
И тут же исчез в темноте. Однако долго ждать не пришлось. Скоро он снова вынырнул возле Склира и обрадованно проговорил:
– Здесь она – вот те крест. Ты ступай-ко вперед за старшого, а я погожу.
– Ты ступай,– раздраженно оборвал Аверкия меченоша и подтолкнул его перед собой в плечо.
У кузни заговорил громко, чтобы внутри было слышно:
– Погреми, староста. Вели выходить.
Аверкий забренчал медным кольцом.
Неожиданно дверь отворилась – человек ждал по ту сторону – и из ее черного зева послышался раздраженный голос Мокея:
– Неча бренчать. Пошто будите середь ночи?
Аверкий пританцовывал, будто на копытцах, заблеял тоненьким голоском:
– Здесь она, здесь хозяюшка.
– У, мразь,– выругался Мокей и плечом придавил дверь.– Добром не пущу. Слышь, Склир,– обратился он к меченоше,– ступай отсюда поздорову.
Он нагнулся – в руке его блеснула железка. Аверкий, как кузнечик, отскочил Склиру за спину, подталкивая его сзади, закричал:
– Ты меня не тронь: я – староста.
– А по мне что староста, что собака,– сдавленным голосом отозвался Мокей и взмахнул железкой.
Склир качнулся в сторону, увернулся от удара, выхватил меч. Вои, словно гончие, вцепились Мокею в руки. Кузнец отталкивал их, по-медвежьи рыча.
– Душегуб ты, боярский прихвостень,– ругался он и, вскидывая голову, плевал в лицо Склира.
– Молчи! – пригрозил меченоша.
– Остер топор, да и пень зубаст,– с неожиданным отчаянием и угрозой в голосе выкрикнул Мокей. Вои туго вязали его веревками. Сильное тело кузнеца противилось им, набухало узлами.
– Крепче, крепче пеленайте,– командовал Склир.
Спеленав, Мокея отволокли к домнице, бросили на холодные комья высушенной руды. Склир вошел в кузню, но пробыл там недолго. Быстро вернувшись, он склонился над кузнецом:
– Куда девку спрятал?!
Корчась в веревках, Мокей засмеялся:
– Что, изломали Мокея? На Руси не все караси – есть и ерши...
Так и не доставил Склир боярыне Любашу. С тех пор никто ее не встречал ни во Владимире, ни в Заборье. Всех перехитрил Мокей, да сам угодил в Давыдкин поруб.
Когда Давыдке сказали об этом, он изменился в лице, хотел, чтобы освободили кузнеца, но у Евпраксии начались роды. Так за тревогами и забыл о Мокее.
В тот день у боярыни родился сын, которого нарекли Василием. Под вечер это было. А утром Давыдка со Всеволодовой ратью двинулся через Серебряные ворота в поле навстречу Мстиславу.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
1
Не думал Добрыня, встречая рассвет у Юрьева, что рассвет этот будет последним в его жизни. На долгую жизнь собирал боярин серебро и золото, на долгую жизнь расставлял по лесам и угодьям свои знамена, на долгую жизнь строил высокие хоромы в Ростове и Ярославле. А все кануло разом: прилетела из-за речки стрела, пробила боярскую закаленную кольчугу, впилась в боярское сердце – и потемнел вокруг белый свет, перевернулась и встала на дыбы земля. Упал боярин в траву, упал и забылся вечным сном.
Еще вчера гордо встречал Добрыня, стоя рядом с Мстиславом, владимирских послов, передавших молодому князю Всеволодову грамоту.
«Когда ростовцы призвали тебя к себе на княжение,– писал Всеволод Мстиславу,– и как оный град есть старейший во всей сей области, и отец твой при отце нашем владел, то я тебе оставляю, если тем доволен хошь быть, а
меня как призвали владимирцы и переяславцы, то я тем хочу быть доволен. Суздальцы же как ни тебя, ни меня не призывали, оставим вообще обоим нам или оставим на их волю, кого они из нас похотят, тот им буди князь».
– Хорошо медведя из окошка дразнить,– сказал Мстиславу Добрыня.– Гони Всеволодовых послов, не слушай их речи. Хитер Всеволод: глядит лисой, а смердит волком.
Большую обиду затаил Добрыня на молодого Юрьевича. Подбил своими речами и других ростовских бояр. Матиас Бутович и Иванок Стефанович были с ним заодно. А прочие, неродовитые, глядели им в рот: что скажут эти трое, так тому и быть.
Добрыня предупредил Мстислава:
– Смотри, князь. Хотя ты мир со Всеволодом учинишь, но мы ему мира не дадим.
И Мстислав сказал Всеволодовым послам:
– Скажите Всеволоду, если хочет мир иметь, то бо сам приехал ко мне.
Не приехал Всеволод к Мстиславу, не стал кланяться ростовским боярам. И тогда сошлись полки на Юрьевском поле, и первая же стрела с того берега угодила в Добрыню. Стрела – дура: в кого попадет, не ведает. Но из тысячи других встала на ее пути мягкая боярская грудь.
Упал боярин в траву, забылся смертным сном, а по широкому полю уже спешили навстречу друг другу взмыленные кони. Схлестнулись две лавины, столкнулись щиты, скрестились мечи и копья. Смяли переяславцы Мстиславово правое крыло, не запятнали своей чести и владимирцы с суздальцами.
Звенели над притихшим боярином топоры, храпели люди, падали в лужи скользкой крови. Не видел боярин, как дрогнула Мстиславова рать, не видел и того, как сам молодой князь бежал с поля брани, оставив и дружину свою, и верных своих бояр.
А ведь еще вчера похвалялся Мстислав:
– Порубим каменщиков – велю перенести стол в Ростов.
Делил Мстислав незавоеванную землю:
– Тебе, Добрыня, отдам Гороховец, отберу землю у церкви Успения божьей матери, Микулицу свезу на вече
в железах. Тебе, Матиас, пожалую угодья за рекою Воршей. Не забуду и тебя, Иван...
А ныне все бояре полегли у Юрьева. Серым волком, таясь людского глаза, скачет Мстислав в Великий Новгород. Новгородцы люди вольные, но сердце у них доброе: простят князя, дадут хлеб и кров. Да и Ходора, чай, не чужая, заступится перед отцом за непутевого мужа.
...Лежит боярин Добрыня на бранном поле, а еще недавно обещал ростовскому епископу:
– Вот воротимся из Владимира со щитом, закажу колокол не хуже, чем в Киеве. Пусть звенит малиновым перезвоном: хорошо, привольно живется боярству на Руси. Не дозволим княжеским дружинникам и каменщикам хозяевать в наших усадьбах...
Так говорил Добрыня епископу, и не знал уж он, что, воротясь с почестями во Владимир, совсем другое говорил Всеволод протопопу Микулице:
– Гляди, Микулица,– широка, раздольна наша земля. Силушка в ней необъятная. А раздирают ее усобицы; топчут конями поганые половцы. Вот погоди, встану твердо над Клязьмою, поверну к Клязьме и Днепр, и Волхов, и Оку...
А Микулица трусил рядом на пегой кобыленке и улыбался, заслонясь ладошкой от яркого солнца:
– Хлеба нынче, князь, взошли хорошие, травы на лугах подымаются сочные... Ты про землю нашу, князь, говорил добрые слова. Согласному стаду волк не страшен. Две головни и в поле дымятся, а одна и в печи гаснет.
– Поставлю церковь над Клязьмою...
– И то добро, княже,– вторил ему Микулица.
– К Дышучему морю пошлю купцов. Торговать буду с Булгаром и с Хорезмом.
– Хорошо бы, ох как хорошо бы, князь,– подзадоривал Всеволода Микулица, и пегая лошаденка его прядала длинными ушами.
А Всеволод размечтался:
– Свезу мастеров во Владимир, златокузнецов и гончаров, лучших оружейников, лучших бронников, лучших мостников, лучших кожемяк...
– Чать, и свои не хуже,– возражал ему взопревший на солнышке Микулица.– Мастеров на стороне нам не занимать...
Нет, не слышал их мирной беседы боярин Добрыня. Лежал он в поле, и оперенный конец стрелы торчал из его груди. А в небе над боярином плыли белые облака, и мужики с бабами в деревне за рекой окликали весну. На солнечном закате выходили они играть в хороводы. «Весна-красна, ты когда, когда пришла, когда проехала»,– пели они, собираясь на пригорках и обмениваясь желтыми яйцами. Пили мужики хмельную брагу, плясали и щупали баб.
Не видел, не слышал их именитый ростовский боярин Добрыня Долгий. Смертный снег смежил его веки, остекленил глаза.
Пройдет ночь, наступит новое утро – и остановятся над ним мужики. Неторопливо поскребут в затылках и скажут:
– Да, важный был боярин. Броня-то с золотой насечкой.
А после Добрыню отвезут в Ростов. И епископ, давний друг его, держа в дрожащих руках псалтырь, прочтет над ним отходную молитву.
Безутешно будет плакать над его гробом Валена (так и не станет она княгиней), будет с завистью и темной злобой глядеть из толпы, как въезжает в Ростов владимирский князь Всеволод, как подносят ему ключи, а девки украшают коня его венками из синих васильков.
Не увидит Всеволод в толпе Валену, потому что взгляды его будут обращены совсем в другую сторону – к украшенному красной и черной резьбой возку, в котором проедет за княжеской дружиной молодая боярыня Евпраксия, еще более похорошевшая после родов, а рядом с ней будет сидеть толстая девка с красным лицом и на виду у всех кормить щедрой грудью пухлого младенца.
Не много воды утечет с того дня, а многое переменится. И ничего этого не увидит боярин Добрыня, и, может быть, к лучшему,– все равно не перенес бы он великого позора. Ушел бы от мира в монастырь или сбежал бы в леса.
И да будет земля ему пухом.
2
В избе у новгородского посадника Якуна просторно, на полу – медвежья новая шкура, на лавках – мягкие ковры, дощатые стены натерты воском. Везде порядок, уют, хоть и живет Якун без хозяйки. Давно померла жена, а новой в дом не привел: пришлая девка управляется с хозяйством.
Сидит Якун на лавке, поджал босые ноги с заскорузлыми пальцами, морщит лоб, щупает языком больной зуб, временами прикладывается к чаре – полощет рот шалфеем. Есть над чем призадуматься Якуну – сам князь в гости пожаловал. И не то чтобы в гости – князь есть князь,– а пожаловал за подмогой. Дело родственное, подсобить надо – а как?!
Во второй раз сбежал Мстислав из Новгорода, не сказавшись, не посоветовавшись ни с боярами, ни с вечем. Один раз простили – уговорил их Якун. Уговорит ли во второй раз?..
На Мстислава Якуну глядеть было неохота. Сидит бледный, испуганный, глаза рыщут по избе, избегают Якунова твердого взгляда. Если бы не Ходора, ни за что не простил бы князя Якун. Но дочь – родная кровь, да еще с сыном. О дочери и думает Якун – не о князе. Если бы не дочь, сам не пустил бы Мстислава на порог.
– Сбегу. К Глебу али к половцам сбегу,– вялыми губами бормочет Мстислав.
«А ведь и верно – сбежит»,– думает Якун, разглядывая зятя. Ослепила Мстислава ненависть, помутила разум тупая злоба. И хоть вернулся он в Новгород, а по всему видно: ненадолго. Долго в Новгороде Мстислав не усидит – потянет его снова в Понизье. Так и будет пытать свое неверное счастье, пока не наткнется на стрелу или на копье.
– Негоже русскому князю знаться с погаными,– пробует усовестить его Якун.
Мстислав глядит на него пустыми, в серых крапинках глазами, трепещут тонкие крылья ноздрей.
– Али торговать с немцами? – спрашивает князь, кривя вздрагивающие губы.
– Торговать – дело верное. Веками на торге стоит Новгород,– стараясь сохранить спокойствие, возражает
Якун.– Обид не копим, богатство собираем честно. Оттого и живем вольно.
Князья все одинаковы – что Мстислав, что Юрий. Прежний-то князь тоже все время вертел головой, глядел, с кем бы поссориться. Но крепко держало его в узде новгородское боярство. Шибко-то озорничать не позволяло...
Вот и Мстислава ежели припугнуть. Свой-то князь Новгороду нужен. Без князя тоже нет на земле порядка. Князь – сила.
Сидит, вздыхает Якун и полощет шалфеем зубы. Но шалфей боли не унимает: придется рвать зуб с корнем. Не будь Мстислав зятем, не пожалел бы и его Якун – вырвал, как больной зуб.
В полдень, с трудом раскачавшись, надев шитый золотом парчовый зипун, отправился Якун к владыке. Мстиславу наказал из горницы не выходить, ждать известий. Дело худо, прямо сказать, худо. Ежели вече упрется, не поможет и владыка.
Снова сидели бояре, думали трудную думу. Обижать боярина не хотели, правды не сочли нужным таить:
– Перелетная птица твой князь.
– Человек ненадежный.
– Не о Новгороде радеет. Иное у него на уме...
Якун слушал бояр покорно. Возражать не решался. Владыка потел, в беседу почти не встревал – и он понимал, что дело безнадежное. Лучше поискать другого князя, пусть ледащего, но своего. А Мстислава вече не примет. А не примет Мстислава вече, каково им, боярам? Ведь и с них, бояр, спросится: почто даете нам непутевого князя? Али о своей выгоде радеете? Радеть-то радейте, только и нас не забывайте. Поглядите по сторонам – свеи зарятся на Нево-озеро, ждут случая, как бы отхватить у Новгорода. А пойдут ратью – кто заступится? Снова небось сбежит Мстислав.
– Дума мне ваша понятна, бояре,– выслушав всех, заговорил Якун.– Потому и спрашиваю, как быть?
– Мстислава принять не можем.
– Пусть едет к Глебу.
– Ну что ж, бояре, воля ваша. Перечить вам я не стану. И у самого были сомненья. Знать, доживать Ходоре свой век в Новгороде горькой вдовой...
– Не печалуйся, Якун. О Ходоре мы позаботимся.
– Чай, и сам не голь перекатная,– обиделся Якун.– Нешто дочери не прокормлю?!
На том и порешили. Вечером призвали на совет Мстислава, и на совете Якун объявил молодому князю волю господина Великого Новгорода:
– Ты, князь, обругал Новгород, уехал без объявления на дядю твоего, прельстился зову ростовцев; бог дядю твоего оправдал, и тебе сюда идти непристойно.
Хмуро сидели по лавкам бояре, глядели себе на животы. «Купцы, а не бояре,– рассердился Мстислав.– Солью немецкой торгуют, свейским железом, копят серебро. Ну же, и я с вами поторгуюся!..»
И, злобно раздувая ноздри, он сказал:
– Добро рассудили, бояре. Теперь меня послушайте. Шел я к вам с миром – не торговаться. Ныне вижу: зря шел. Сидите вы широкими задами на мешках с серебром. А вот погляжу, как повытрясут из вас серебро алчные свеи.
Бояре вскинули бороды. Владыка ударил в пол тяжелым посохом.
– Смирись, Мстислав,– гневно сказал он.– Негоже нам слушать твои похабные речи. Да и тебе сей лай не к лицу.
– А вот поглядим,– ответил Мстислав.– Торговаться так – как на торгу. Сына своего Святослава беру с собой. Аль откупитесь? Много не запрошу: на пятидесяти гривнах сойдемся...
Услышав такое, бояре онемели. Побагровевший Якун, не вставая с лавки, сказал:
– Как есть без ума. Под носом взошло, а в голове не посеяно. Кого лаешь?
– Полегче, боярин,– положил Мстислав руку на резную рукоять меча.– Не погляжу, что родня.
– Знать, совсем застило...– Бледный и решительный, приблизился к нему владыка.– О Ходоре подумал ли? Креста на тебе нет.
– Пятьдесят гривен, и ни ногатой меньше,– прошипел Мстислав.
Бояре вскочили, размахивая длинными рукавами, заговорили все разом. Только Якун, опустив голову, по-прежнему неподвижно сидел на лавке.
– А ты почто молчишь? – накинулся на него владыка.
– Не в деньгах суть,– охрипшим голосом сказал, помолчав, Якун.– Верно ты сказал давеча: сидим на мешках с серебром. А выкупа за княжича платить не станем. Забирай Святослава, поезжай. Семя твое гнилое, а гнилой товар нам брать не к лицу. Мы люди торговые...
Верой и правдой служил Новгороду Якун. Андреевой милостью пасся после него на посадничестве Нежата, после Нежаты отдавали должность Захарии. А в трудную годину, когда двинулись на Новгород князья смоленские, рязанские, муромские и суздальские, снова вспомнили новгородцы о Якуне. Якун только и спас город, затворившись за его крепкими стенами. Не впустил он в Новгород Андрееву рать, отстоял вольницу. Но после начался мор, а хлеб шел с востока, и новгородцы послали к Андрею бояр просить мира. А чтобы князь не серчал, убрали Якуна, поставили вместо него Жирослава, а по воле Рюрика Ростиславича, посаженного к ним князем, посадничество отдали Ивану Захарьичу. За Ивана Захарьича хлопотал укнязя Андрея владыка Илья – уж больно алчен был Жирослав. Хоть меняли новгородцы посадников, а Якуна любили. И когда умер Иван Захарьич, послали просить его снова стать посадником, однако же тот отказался. Тогда уж избрали Завида Неревинича.
Одного боялся Якун: победив Ростиславичей, пришлет Всеволод в Новгород своего князя. А Всеволоду Якун не доверял, стариковским умом понимал: вырастет из волчонка матерый волк, схватит Новгород за горло мертвой хваткой. И все же делать было нечего.
В терем вернулся Якун разбитым, с трепетом ждал встречи с Ходорой. Не знал, что и сделать, как ее успокоить. От сказанного однажды старик отступать не любил. За то и пострадал немало на своем веку.
Ходора не заставила себя ждать, тотчас же явилась на зов отца. Усадил ее Якун на лавку, поглядел в глаза и вдруг почувствовал, как дрогнули губы. Замахал руками, велел уходить.
Лишь вечером, успокоившись, объявил дочери решение совета...
Уехал Мстислав, увез сына с кормилицей в Рязань. Уехал тайно, без проводов. Даже Ходора не вышла проститься с Мстиславом. С сыном расстались в тереме, слез своих никому не показала. Гордой была Ходора – вся в отца.
3
Глеб, Мстислав с Ярополком и боярин Онисифор сидели за столом и вели неторопливую беседу. Речистее всех был Мстислав, Глеб с Ярополком лишь изредка вставляли по словечку, Онисифор молчал.
Не нравилась Онисифору княжеская беседа. А Мстислава он недолюбливал с отрочества. Едва появился Мстислав в Рязани, Онисифор сказал себе: «Гляди, боярин, не с добрым пожаловал молодой князь». О победе Всеволода в Рязани знали через три дня после битвы у Юрьева. От страшных подробностей у Глеба отвисла челюсть, а нынче напел ему Мстислав в уши – и ожил князь. Снова глаза горят алчным блеском:
– Навалимся все вместе да половцев кликнем,– говорил Мстислав, наклоняясь к Глебу.– Не устоит Владимир.
– Как есть не устоит, – соглашался Глеб.
Ярополк прятал в усы ехидную усмешку. Все они одним лыком шиты – вроде бы и родные, а хуже недругов. Хоть бы его, Онисифора постыдились,– на лице-то, как в книге, написано: рад, что побили Мстислава. Бодливой корове бог рог не дает...
Угадывая тайные мысли Онисифора, Мстислав обратился к Ярополку. Положив руку ему на колено, он сказал:
– Не сердись на меня, брате. Что было, то прошло. Глеб нам поможет.
– Поможет, как же, держи суму шире,– проговорил Ярополк, косясь па Глеба.
Глеб, как всегда после охоты, был с перепоя. Но Прошка уже подлечил его сладкими медами, и по дряблым щекам князя растекалась застоявшаяся кровь.
– Своя рубашка всегда ближе к телу,– пробормотал
Глеб и сочно рыгнул.– Зря держишь на меня обиду, шурин. Пораскинь мозгами, окромя меня деться тебе некуда.
– Вот и ладно, вот и сговорились,– мирил их Мстислав.– Кто прошлое помянет, тому глаз вон.
– Что верно, то верно,– вмешался Онисифор, которому надоело слушать перебранку князей.